- А вот как, расскажу я тебе. Мы-то жили не в самой Молоде, а в слободе. Папа мой был лошадник, разводил, продавал лошадей. Когда колхозы сбивали, у него всех лошадей отобрали, оставили одну, Зорьку. Нас у отца с матерью было пятеро, сестры и братья, мал мала меньше. Папа этой лошадью кормился. Кому огород вспахать, кому дрова привести. Мы эту Зорьку очень любили. Бывало, хлебушек солью посыплешь, ей отнесешь, она губами нежно берет, чтобы пальчики наши не помять. Благодарно ушами прядет, дышит в лицо. Когда объявили, что Молоду зальют и велели переселяться, папа что-то такое сказал, что за ним пришли с наганами и увели, больше его не видели. Зорьку со двора забрали, отвели в казенную конюшню, чтобы на ней вывозить переселенцев. Остались мы с мамой малые дети. Сосед ей говорит: "Ты жди, что и за тобой придут. Приготовься. Когда хозяина забирают, следом арестовывают хозяйку с детьми". Мама все наши вещички наготове держала, пальтишки, ботиночки, кулечки с едой. Каждую ночь ждала, что в избу постучат. И вдруг, правда - среди ночи стук в окно. Мама нас всех разбудила, стала одевать, а в окно еще и еще стучат. "Сейчас открою, только детей одену"! Всех пятерых собрала, вывела в сени. Темно, холодно. А тот, кто снаружи, услышал, что мы в сенях, и давай в дверь стучать. Мама говорит: "Иду, открываю"! Открыла, а там Зорька стоит. Она и в окно и в дверь головой стучала. Ушла с коновязи. Мама кинулась к ней, обнимает, плачет. И Зорька плачет, большие такие слезы из глаз бегут. "Зоренька, Зоренька, что ж теперь с нами будет"! Ночь Зорька простояла в конюшне, а утром мама ее отвела обратно. Вот я и говорю, что люди плакали, и животные плакали, и вся Молода была в слезах.
Ольга Дмитриевна представляла холодные сени, в которых топтались укутанные дети. Раскрытую дверь и осеннюю луну, окруженную туманными кольцами. В их синеватом свете - горбоносая лошадиная голова, огромные, в черных слезах, глаза. И было ей невыносимо печально, жаль ту исчезнувшую лошадь, и исчезнувших людей. Куда-то канули их страдания, канули их слезы и жизни, и канет она сама, сидящая в этой маленькой комнатке перед чайником с полустертым цветком. И от этого - такая печаль и боль.
Обе женщины сидели, и глаза у них были в слезах. И от этих слез было им хорошо.
- Я что тебе, Оленька, хочу сказать. Ты Молодой интересуешься, так поезжай в село Звоны, которое у моря по правому берегу. Там живет отец Павел, глубокий старик. Он, говорят, охранником был, когда выселяли Молоду, и много грехов натворил. А после раскаялся, стал монахом, приехал туда, где творил злодеяния. Отмаливает их у Бога. К нему много людей приезжает. У него дар предсказывать. Он и тебе предскажет. Объяснит твою судьбу. Только уж очень стар, может, умер.
Евгения Порфирьевна задумалась, погружаясь в дремотные воспоминания, в которых потекли перед ней люди и города, долгие зимы с черными деревьями и краткие весны с синими подснежниками, и любимый человек в железнодорожной фуражке прижимал ее к своему молодому сильному телу. Она не задерживала Ольгу Дмитриевну, когда та поднялась. Только тихо, с закрытыми глазами, улыбнулась.
Ольга Дмитриевна пробиралась сквозь старый город к микрорайону, где обитала в однокомнатной квартирке на девятом этаже бетонной башни. Улочки города были кривые, освещенные вечерним солнцем. Из дворов пахло сырой землей, там играли дети, качались развешенные на веревках простыни, и дома с лепными карнизами, пухлыми колонками и аляповатыми вывесками казались лубочной картинкой "а ля рюс", сделанной на потребу иностранным туристам. Она жила в этом городе второй год, без друзей, без любимых. Чувствовала себя странницей, совершавшей долгое паломничество к заветной цели, перед которой возникла преграда. Море не пускало ее в чудесную страну, заповедное царство, желанную родину, где она никогда не бывала, и которая привиделась ей в сновидениях. Сны поднимались, как встают из вечерних вод освещенные зарей облака, и она пошла на эти розовые, малиновые, золотые видения, которые стали ей дороже яви. Дороже парижских салонов и кабаре, где она пела шансоны и русские романсы. Дороже общества утонченных художников, архитекторов и дизайнеров, среди которых текла ее парижская жизнь. Дороже темноглазого философа и эстета Леона, проектировавшего отели на островах Красного моря, похожие на стеклянные деревья, - он брал ее с собой в золотые пески пустынь, на белые пляжи теплых морей, в малахитовые заросли карибских атоллов. Неодолимая, мучительно - сладкая сила повлекла ее к этим русским холодным водам, под которыми сгинула ее родина. Не умерла, а томилась под толщей студеных вод, молила о вызволении, о чудесном спасении, избрав ее спасительницей. Неумолчно звали голоса, никогда не звучавшие прежде, но тайно любимые. Являлись лица, которых никогда не видала, но в которых находила черты ненаглядных и милых. Открывались дали с монастырями и храмами, где никогда не молилась, но они были чудесно знакомы. Она приехала в Рябинск с безумной и сладостной мыслью, - поднять из воды Молоду. Это было возможно, доступно. Существовало тайное слово, страстная молитва, небывалый поступок, после которого воды отхлынут. Во всей красе, многолюдная, населенная добрым народом, предстанет Молода, ее сокровенная Родина, где в дубраве стоят золотые врата. Распахнутся, и из райских врат излетят на Русь благодатные силы, спасут страну от погибели.
Она шла, предаваясь мечтаниям, отыскивая в себе заповедное слово, прислушиваясь к сердцу, где должна была возникнуть молитва. Сердце растворяло алые лепестки. Еще немного, и раздастся молитвенный возглас, от которого отхлынет вода.
Сзади взревело. Огромный, уродливо-черный джип прижал ее к стене дома. - стальной оскаленный бампер, пучеглазые фары, жирные чешуйчатые шины. Темное стекло опустилось, выглянула голова, костяная, с безволосым черепом, ямами щек, проломленной переносицей. Сияли бешенные, васильковые глаза. Кривые губы раскрылись, обнажив ряд золотых зубов. Голова, похабно подмигнув, сказала:
- Давай, садись, краля. Развлечемся, - рука, усыпанная перстнями, потянулась из машины, норовя схватить ее за косу.
Ей стало страшно, будто сама смерть глянула на нее из джипа. Она побежала. Джип медленно ехал следом, почти касаясь стальными челюстями. Голова из окна сияла васильковыми глазами, смеялась, приговаривая:
- Врешь, краля, от меня не убежишь, достану.
Джип рванулся и с храпом ушел вперед, окатив ее грязной водой.
Испуганная, оскорбленная, она пришла домой. Сняла обрызганное пальто. Облачилась в домашнее платье. Оглядела свое скромное жилище, - узкая кровать под серым покрывалом, рабочий стол, засыпанный бумагами, платяной шкаф с небогатыми одеяниями, среди которых хранилось парижское платье из лазурного шелка. На стене небольшая инкрустированная гитара, с которой она пела в парижском кабаре.
Предстоял долгий одинокий вечер с весенней негасимой зарей, на которую можно смотреть из высокого окна, - на золотые слитки облаков, на зеленую Волгу с полукружьями моста, на туманную, в фиолетовой дымке даль, в которой угадывалось море. Из фиолетового тумана реяли безымянные силы, неслись беззвучные голоса, раздавались неслышные зовы. Побуждали спасать. Но покуда все ее действия сводились к работе в музее, где она водила экскурсии, рассказывая о Молоде. К составлению монографии, где научные статьи перемежались старинными снимками из музейных архивов. Эта работа была ее служением, приближала к заветной цели, служила воскрешению Молоды.
Она перебирала фотографии, сложенные в аккуратную папку. На снимке представители Молодейского общества, - купцы, чиновники, офицеры, уездные дворяне, духовенство. Все серьезные, строгие, глядят напряженно и истово, словно зовут к себе. Еще одна группа, - мужчины в зимних шапках и валенках, на снегу лежит гигантских размеров белуга, остроносая, с ледяными глазами. Один мужчина разместился на рыбе, подперев голову, словно на обширном диване. Серьезные, без улыбок, они посылают ей запечатленное мгновение, чтобы она уловила его и воскресила их жизни. Крестьяне, бородатые, в армяках и картузах, держат на ремнях породистых быков и коров. Люди и животные, степенные, терпеливые, исполнены достоинства, не просто позируют, а вручают себя ее воле. Пчеловоды на пасеке, молодые, в белых рубахах, - дымокуры, рамки с медовыми сотами, жбаны с медом. У всех остановившиеся, без улыбок, выражения лиц, будто хотят сохранить свой образ, чтобы она, совершая воскрешение, узнала каждого, никого не забыла.
Среди старинных фотографий, сделанных на толстом картоне с золотыми обрезами, она вдруг нашла снимок Ратникова, вырезанный ею из журнала. В его глазах были веселье и сила. Крепкие губы сжались перед тем, как произнести обжигающее яркое слово. Широкий лоб упрямо направлен на преграду, которую собирался пробить. Казалось, лицо трепещет, стремится вырваться из плоского снимка, преодолеть остановленное мгновение. Живое, горячее, приближается к ней, словно не было их сегодняшнего неудачного свидания, невпопад произнесенных слов, горькой обиды. Он был в ее доме, наполнял ее комнатку своим большим жарким телом, преображал ее скромное убранство своим неукротимым духом. Смотрела на фотографию, которая влекла к себе, источала тепло и свет. Приблизила к ней губы и поцеловала, испытав мучительное и чудное ослепление.
Ольге Дмитриевне снился цветной сон, пробившийся сквозь мутные, словно дым, сновидения. Будто она стоит в пустыне, на желтой глине, в русле пересохшего ручья. Кругом скелеты мертвых рыб, кованые гвозди с мятыми шляпками, оставшиеся от исчезнувшей лодки. Над пустыней, в черноте, горят четыре светила, как огненные рекламы в небе ночного города. Движутся по кругам и эллипсам, и она, озаренная светилами, отбрасывает на землю сразу четыре тени.
Одно светило, оранжево-красное, как апельсин, полно светящегося сока, в котором крутится гибкая спираль, похожая на искрящийся бикфордов шнур. Оболочка не пускает спираль наружу, червь извивается, источает брызги едкого сока, от которого светило становится ядовито-зеленым, словно горящая в пламени медь. В лучах, которое источает светило, язвительная насмешка, злая ирония, хохочущая беспощадность, невыносимые для Ольги Дмитриевны.
Другое светило, как губка, пульсирует плотной, черно-фиолетовой сердцевиной, из которой кругами исходят радужные круги. Двигаясь от центра к краям, круги переливаются, трепещут, словно пленка радужной нефти. Светило излучает наркотическую сладость, неутолимое вожделение, безумное сладострастие. Химические волны выплескиваются из светила, погружают Ольгу Дмитриевну в светомузыку парижского кабаре, от которого ей хочется бежать и спасаться.
Третье светило имеет форму кристалла, состоящего из равнобедренных треугольников. Плоскости отливают металлическим блеском, по отточенным граням пролетают тонкие молнии, на вершинах загораются слепящие точки. Кристалл вращается, становится стеклянным, прозрачным, видна его глубина с неукротимо бурлящей плазмой. Сущность светила - могущественное всеведение, которым управляется мир. Кристалл направляет на Ольгу Дмитриевну свои молниеносные бритвы, пугает отражением граней. Она чувствует ледяное свечение кристалла, безграничный холод кипящей плазмы.
Четвертое светило нежно-алое, с золотистым сиянием, напоминает живое лоно, пульсирующее, полное живительных соков и робких биений. Среди черного бездонного неба оно источает тепло и греющую благодать. В нем что-то слабо трепещет. Чудный младенец, который силится о чем-то поведать, о чем-то милом и бесконечно родном. Ольга Дмитриевна чувствует к светилу материнскую нежность, любовное бережение, сладчайшую любовь. Оно единственное из четырех, что может ее спасти, унести с безводной, потерявшей атмосферу пустыни.
Она тянется к нему, умоляет взять из этой жестокой пустыни, от колючих рыбьих скелетов, от кованых граненых гвоздей. Стремится к своему любимому нерожденному чаду, хочет прикоснуться губами к золотому сиянию, к драгоценному алому лону. Светило приближается, начинает странно темнеть. Становится синим, темно-лиловым, как перезрелая слива с восковым налетом. Взбухают больные вены, вздуваются липкие выпуклости. Поверхность распадается, как гнилая пленка, и на Ольгу Дмитриевну проливается мутная жижа, зловонная гуща, повисая скользкой чешуей, скопищем несформированных органов. Она издает ужасный крик и просыпается в слезах, в темной комнате с мутью предрассветных окон.
Глава пятая
Владимир Генрихович Мальтус, в сопровождении своего зама по безопасности Алексея Ведеркина, въезжал на промышленный пустырь, где когда-то размещались склады и автохозяйства, а теперь громоздились руины и свалки строительного мусора. Ведеркин вел дорогую машину, виляя по разбитой дороге, чтобы не напороться на острую арматуру, а Мальтус искоса посматривал на него, испытывая странное чувство. Алексей Ведеркин обладал классической арийской внешностью и вполне мог служить моделью для фашистских плакатов, на которых светловолосые, атлетического сложения воины, с сильными носами и подбородками, завораживали беспощадной красотой своих каменных лиц. Это сходство с теми, кто был повинен в холокосте, пугало и отталкивало Мальтуса. Но мысль, что этот викинг, этот воин, похожий на солдата СС, служит ему, Мальтусу, выполняет его капризы и требования и может по его слову убить, эта мысль доставляла ему удовлетворение. Ему казалось, он властвует над теми, кто когда-то господствовал над его сородичами, превращая их жизнь в ад кромешный.
Пустырь, по которому они продвигались, был той спорной территорией, где схлестнулись интересы Мальтуса и Ратникова, и объезжая ржавые цистерны, остовы грузовиков, груды ломаного бетона, Мальтус обдумывал схемы, которые помогут ему обыграть Ратникова. Мысленно возводил на пустыре великолепный Дворец Развлечений, над которым сияло лучезарное павлинье перо казино. Несколько раз по пути им встречались неприметные люди в спецовках, отдавали честь, подносили к губам рацию, передавая сообщение об их продвижении.
- Вчера здесь нашли убитого. Кости переломаны, уши отрезаны. Должно быть, пытали. Кто такой? Чья работа? - спросил Мальтус, пропуская за окном очередного охранника.
- Татарин Шафутдинов. Владел магазином на Крестовой. Был ваш должник, Владимир Генрихович. Из него Бацилла долги выколачивал. Должно быть, выколотил.
- Черт знает что! Идиот Бацилла. Сюда оперативники табунами пойдут. Опять с ментами дело иметь.
- Я поговорил со следователем, едва ли он что найдет.
- Бацилле уши отрезать. Бандит проклятый. Кровь любит.
- Без Бациллы нам не обойтись, Владимир Генрихович. Есть бизнес чистый, а есть, который на крови растет.
- Чистого бизнеса не бывает. А кровавый след собака берет. Нам этих подарков не надо, запомни.
- Запомнил, Владимир Генрихович.
Они подкатили к полукруглому жестяному ангару с овальными ребрами жесткости. Ангар был похож на огромного мертвого кита, выброшенного на скалы. Перед входом их встретила охрана, - все те же спецовки, рации, пистолеты у пояса. Мальтус выскочил из машины, и Ведеркин растворил пред ним дверь ангара.
Открылось высокое сводчатое пространство, в котором висели яркие, голые лампы, озаряя ангар слепящим светом. Под лампами, как пациент в операционной, находился черный "Мерседес", приподнятый на подъемнике. Его накануне угнали в Москве, переправили в Рябинск, где сейчас разбирали на запасные части. Разобранные детали вернут в Москву, на автомобильные рынки, и они принесут Мальтусу немалые деньги. Это составляло часть его разностороннего бизнеса, который требовала риска, осторожности, сложных связей с криминальным миром. Но было нечто, заставлявшее его рисковать. Нечто волнующее, авантюрное в этих виртуозных операциях, превращавших чудесную машину в ничто, в пустоту, в несколько капель машинного масла, блестевших под яркими лампами.
Мальтус встал в стороне, наблюдая работу механиков. Их было четверо, в одинаковых зеленых комбинезонах и чепчиках с длинными козырьками. Их руки были в перчатках, движения проворны, точны, прикосновения к машине выверены, безошибочны. Они сжимали электрические отвертки, жужжащие гаечные ключи, портативные хромированные ломики, которыми поддевали детали. Набор совершенных инструментов, их хромированный блеск выдавали в них мастеров высокого класса, относящихся к делу с эстетикой истинных творцов.
"Мерседес" уже лишился дверей, бамперов, крышек багажника и капота. Из него вынимали кресла, убирали приборную панель, откручивал руль. С сочным звяканьем в подставленные короба падали гайки, в другие сыпались болты и шайбы. Колеса с жирными шинами подскакивали на бетонном полу и аккуратно ложились на бок. В подставленные воронки сливалось масло, тормозная жидкость, ополаскивающие растворы. Из недвижного туловища машины извлекали внутренние органы, откачивали лимфу и кровь. Механики действовали, как бригада хирургов, вонзая в машину рокочущие острия, пробираясь к сокровенному органу.
Мальтус самозабвенно наблюдал. Его волновало таинство уничтожения. Первичный бестелесный замысел обретал в изделии изысканную сложность, скрывался, захваченный в плен материи. Развинчивание машины, последовательное упрощение приближало момент, когда замысел освобождался из материального плена, вырывался на свободу, как вырывается из казнимой плоти душа. Эстетика распада и упрощения была противоположна эстетике созидания, оставаясь при этом содержанием творчества. Гибель организма или уничтожение изделия несли в себе таинственную красоту смерти, не меньшую, чем красота жизни. Он вдруг предположил, что если последовательно уничтожать Вселенную, гася звезды, сметая галактики, помещая в ловушки и "черные дыры" лучистую энергию, то, уничтожив мироздание, можно обнаружить первичный замысел Бога. Стать с ним вровень. Стать Богом. Это невероятное предположение взволновало его своей философской глубиной и интеллектуальной дерзостью.
Близко от него работал молодой парень, рыжеватый, в оранжевых веснушках. Его движения были расторопны, точны, проверены. Уши из-под картуза пламенели. Накладывая на гайки жужжащий ключ или вонзая в прорезь винта свистящую отвертку, он прикусывал нижнюю губу, и становились видны два его белых резца. Его зоркость и мускульная сила были направлены на вторжение, рассечение, расчленение.
Наблюдая за ним, Мальтус иронично подумал. Где-то рядом, на заводе Ратникова, такие же русские парни в поте лица создают уникальные изделия. Здесь же, в ангаре, другие русские парни, тратят силы на уничтожение подобных изделий. Разлагают на составные части, расторгают на исходные элементы, рассыпают на горсти молекул. Извечный русский абсурд, - в непомерных усилиях создавать неповторимый и сложный мир, а затем, затрачивая те же усилия, превращать этот мир в ничто.
Веснушчатый парень наклонился над капотом и извлек из открытого двигателя звездчатку, масленую, сияющую. Звездчатка казалась живой. Так хирург извлекает из разъятой груди пациента живое сердце, глянцевитое, липкое. Сходство живого и неживого опять взволновало Мальтуса.
Парень что-то крикнул товарищам. Те отложили жужжащие и свистящие инструменты. Отошли от машины, снимая перчатки. Мыли руки под краном с горячей водой. Направлялись к столику, где был нарезан хлеб, лежал батон колбасы, стояла коричневая бутыль "пепси-колы".
- Как зовут? - Мальтус остановил проходящего мимо рыжего парня.
- Петруха, - белозубо улыбнулся механик, смело глядя зелеными кошачьими глазами.
- Ловко работаешь, расчленяешь, как профи. Человека расчленить сумеешь?
- Смотря какого. Вас нет. Вы - человек хороший. Вас зачем расчленять?