- Калым - нехорошее слово. Некультурное… Сыну моему, Салимджану, повредила бы болтовня о калыме. Не маленький он человек. Какой калым, а? Все, что делается, по обычаю делается. Свадьбу справить - надо, одарить родню - надо. Вот, было, двоюродную племянницу мою отдавали. Жених к свадьбе подарок припас - деньгами шестьсот новыми, рису - восемьдесят кило, муки - двести, сушеного урюка - сорок кило, чаю - кило да пара баранов… А девушка - не порочу ее, но разве внучке моей чета? О свадьбе Иннур вся степь шуметь должна!
- В свадьбе, что ли, достоинство человека? Слава его? - крик разрывал грудь Сарвара. - В мои годы - старший чабан я! Уменье - есть! И эти руки - вот!
Он схватил обеими руками камчу - туго свитую из воловьих жил чабанскую камчу, неизносимую. Чуть задрожала щека - согнул камчу пополам. Атамурад следил за ним, прищурясь, как стрелок.
- Чабан чабану не ровня, - поучал нехотя, лениво. - Есть такие: и меда поест, и руки не завязнут! А ты - дедов внук… Шоди-караванбаши, ха! Другие водили караваны - золото привозили, да… И шали кашмирские, легкие, как сон мотылька. Этот - приезжал, начиненный болтовней. Стихи, сказки - а в халате дыры, кулак пройдет. Всю жизнь за овцами ходил - и блошиной шубы не выходил себе! У других меньше славы, да больше шкурок в сундуках…
- Мой дед, имя его, - начал Сарвар, дрожа, - сердце подкатилось к горлу, он встал на стременах, кричал, не помня себя: - Честен дед мой! Честен! Вот - слава его! Вот - почет!
- Орет! Голову взбесившегося барана съел, что ли? - старик усмехнулся, блеснули сохранные зубы. - Ори, разевай глотку… Собака - проклинала, а волку - что?
И, уже понукая коня, обернув к нему недрогнувшее лицо, сказал отчетливо:
- Запомни, как серьгу вдень в ухо мои слова: забудь о девушке! Имя ее забудь! Не отстанешь - вышибем память из головы! Родство наше велико, а степь молчалива!..
…Дальше все провалилось в глухую тьму…
* * *
Не мог же он так - уткнуться в гриву коню и ждать. Чего? Пока сторгуются? Пока найдется покупщик? Пока продадут солнце?
Помощнику своему, не глядя в глаза, сказал что-то о болезни и, как бывало в детстве, с разбитой, саднящей губой - к деду, к деду!
Шоди-ата в путанице наспех выдуманных причин уловил одно - что Сарвар бросает отару. Временно? Что это значит?
- Эй, жена, чекмень доставай мой, папаху, - плечи старика поднялись углами, он забрал в ладонь бороду. Не смотрел на внука.
Сарвар снова начал было говорить - и замолк. Все слова были ничем - перед этой согбенной спиной…
Он молчал, теребя шапку. Смотрел, как, покряхтывая собирается старик в дорогу.
…Резким словом оборвал бабушкины распевные причитанья. Туго подпоясался. Поднимая таяк, взглянул исподлобья, темным, тускнеющим взором. Сказал:
- Надеждой моей был. Видно, стар я стал, разучился понимать людей. И то сказать: у овцы черное снаружи, у пастуха - внутри…
- Дедушка! Вернусь же я! Вернусь! - Сарвар запнулся под тяжелым этим взглядом. И услышал:
- Молчи, молчи… Сам знаю. Огромна степь, а человеческое сердце - с кулак. Не всякий в силах остаться со степью один на один.
И, выходя, согнутым локтем Шоди-ата отодвинул Сарвара с дороги, как бы ненужную вещь.
…Он и дома не сказал правды. Врал, путался.
Все на него глядело, вопрошая. Глаза матери. Стены, поцарапанные и потертые на уровне плеч сидящих. Старое одеяло с выцветшими розами, большими, точно капустные кочаны. Бурно обрадованная и торопливо затихшая детвора.
Зачем ты здесь, эй, чабан? У него не было слов - ответить.
Не остыл еще чай, налитый матерью, - скрипнула калитка: Бибигуль, соседка. За ситом - свое прохудилось сеть отошла от обода.
Стояла, прижав сито к животу, хихикала, частила словами. (Есть такие мухи - за версту учует открытую рану, примчится, жужжа, сядет, - бередя лапками).
- …известно, дочь - светильник в чужом дому. Чего же им ждать? Джума - неказист, да ловок, такого за полу не схватишь, раз клюнет - побежишь… Ну, да, Болтаев, Шоди-ата вашего выученик… А что - Иннур? И другие такие есть. Больше всего про нее сами Салимовы и шумят. Каждому свое - луной кажется… Рада, не рада? Э, соседка, сами были девушками, скажи, кому замуж не хочется? Шелк на чем зацепится, на том и повис. Свадьба? Зачем же медлить с хорошим делом? Бо-ольшая будет свадьба.
…Есть такие мухи.
Сарвар поглядел на пиалу - чего это держит рука так крепко? Поставил в стенную нишу, старался не плеснуть.
Значит, все уж решено. Значит, скоро. Джума… Он вспомнил серое, словно глиняное лицо, глазки-щелки, глядящие сторожко. Так смотрит коршун, повиснув в пустоте: не отстал ли ягненок от стада?
Нет, нет. Пока еще нет!
Забыв о чае, он выскочил на двор, бормоча бессмысленные слова: "Нет, нет! Пока еще нет!.."
Непонятная сила кружила его по улицам кишлака. Народ у крыльца правления заоглядывался: беда свалилась на степь, что ли? Почему у человека лицо кричит?
…Засветились в просветах листвы беленые стены. Трель звонка царапнула память.
Школа! Мир радости, переплескивающей все пределы. Самозабвенье игры и холодок первой ответственности. Всезнающие, непогрешимые вершители судеб - учителя…
Он по-хозяйски круто рванул на себя калитку.
Директор был у себя. Новый. Незнакомый.
Оторопь неожиданности скоро сменилась на его лице участливым и озабоченным вниманьем. Он выслушивал, не перебивая. Раздумчиво стучал карандашом по столу.
- Что же, сигнал очень важный, товарищ Шодиев. Это наша с вами обязанность - комсомола и школы - пресекать. Пережитки нетерпимы, это - аксиома… Простите, не уловил, - из какого класса девушка?
Выслушав ответ, он как-то суетливо зашевелился, словно путник, сбросивший с плеч промерзлую шубу и подсевший к очагу.
- Так, так, так, да, да, да… Давайте, разберемся во всем основательно, по пунктам. Значит, отсева не было. Школу закончила. Успешно. Это весьма похвально, весьма, И совершеннолетняя. Так, да… Но простите, товарищ Шодиев, - в таком случае вопрос выпадает из нашей компетенции. Женитьба - личное дело, взрослые люди, да… И потом, вы говорили о калыме… А уверены ли вы, можете ли поручиться, что перед нами классический случай калыма, калыма как такового? Подарок к свадьбе - это так естественно! Хотя, говорят, не подарки дороги, а уваженье, но и…
И фразы, округленно-благополучные, покатились, как колеса, одна за другой, - мимо главного, мимо Сарварова непереносимого отчаянья…
Калитка, которую он с такой хозяйской уверенностью отворил полчаса назад, визгнула злобно, как собака, отброшенная ногой. Но есть же еще люди?
Парторг, Максуд Тешабаев, поехал в отары. Надолго…
Он пошел к секретарю комсомола.
- А, чтоб этому старичью в могиле торчком встать! - паренек, розоволицый и остроглазый, ударил по бедрам ладонями.
Сарвар смутно помнил его по школе - Эркин был моложе на три класса; впечатление осталось такое, будо где-то вьется, звенит неугомонный светлый ручей. Комсоргом его избрали прошлой осенью - ни голоса, ни вздоха не раздалось против, все хотели Эркина, бывают такие люди - и в будни с ними праздник.
Выслушивал он Сарвара нетерпеливо, вскакивал, перебивал.
- А сколько просят? Вот пережитки, а? Где взять столько? У, феодалы байские. Так, значит, и ходи холостой!
Он подсел близко, взял за плечо:
- Знаешь что? Украдем ее, а? Я читал - в Туркмении один секретарь райкома девушек крадет, на учебу устраивает. А мы - свадьбу! Комсомольскую, походную, в три счета! Вы как с ней сговорились? Из дому бежать согласится?
Вопрос этот был, словно камень в лицо, Сарвар вскинул глаза, глядел остолбенело.
- Ну, что ж ты молчишь? - паренек теребил его рукав. - Бывает ведь и так, что любит, а родителей боится. Так надо уговорить, объяснить. Если любит, поймет…
Если любит?
Ни слова не прозвучало между ними о любви. Для него все и так было решено до смертного предела - а для нее? И все, что сорвало его с песчаного гребня, поросшего иляком, закружило, примчало в эту небольшую, мальчишески-беспорядочную комнату, - вдруг представилось сонным наважденьем; взошло солнце истины, и оно высохло, как роса. Книги, разговоры, взгляды, - все, как сон, а сны видятся не двоим - одному…
Эркин сокрушенно выслушал сбивчивое его объясненье, отпустил рукав:
- Э, как оно… Так и я приду, начну махать руками: нельзя выдавать, может, она еще меня полюбит…
И только выйдя на улицу - свет полдня ударил по глазам - понял Сарвар, что главное осталось несказанным. То, что, как пламень молнии, обожгло…
Иннур!
Полюбит не его, другого? Пусть. Ее воля, ее судьба. Другой подарит крылья ее сердцу. И счастье. Так, что мир зазвенит и закружится для них двоих…
Но - не барана, хрипящего в предсмертной тоске. Не пузатые мешки рису. Не протертые на сгибах бумажки. Пусть их будет сто, двести тысяч!
Если можно купить человека - лучше не жить на земле…
Он шагал, словно ступая в пустоту, тошная слабость подкатывала к сердцу, сгибались колени…
И дома было трудно.
Отец его, неспешного ума человек, все поглядывал. Прикусив висячий ус, отворачивался. Весь вечер, как сенную труху в жаркий день, кожей ощущал Сарвар торопливые, убегающие его взгляды. Чего он хотел, отец?
Некогда было спросить, другое жгло его и бросало по двору. Что делать теперь? Как войти в этот дом, где прокляли его, откуда погонят, как приблудную собаку? Какие слова найти, чтоб уговорить ее, Иннур, - не бояться, не склонить головы, переступить вековые законы послушанья?
Он вспоминал ее подруг - которой довериться? Где назначить встречу в этом кишлаке, где каждый знает, что варится у соседа в казане?
А все было так просто. Прибежал мальчишка - косоватый, с неровно обритой головой. Сопя, подал записку: "Тов. Шодиев! Вы не вернули библиотечную книгу "Три корня"." Прошу сегодня же занести в библиотеку. Салимова".
Так, значит, она у себя? Не заперта, не окружена соглядатаями? И все еще можно сказать?
Задыхаясь, Сарвар шагнул в знакомую комнату. Все было, как всегда. Книги. Сумеречная синева за окном. Строгий халатик.
Лицо было другое.
"У девушки семь лиц", - вспомнилась дедова поговорка. Это было незнакомое лицо, высокомерно-застылое, холодное и чужое. На него поглядели глаза черно сверкнули, словно глубокая стоячая вода. И ему вдруг стало холодно, зябко до дрожи…
Чужой рот - темный и узкий - дрогнул. Чужой голос сказал:
- Говорят, ходишь ты все. Говорят, ищешь, кто бы вступился за меня…
Он молчал. Свело пересохшее горло.
- Или кто сказал, что я просила заступничества? Так ты не верь, наболтали люди…
- Значит… - Сарвара качнуло к ней. - Значит, ты хочешь сама? За калым?..
Она молчала. Недобро светились глаза.
- Гордишься, может, что дорого покупают? - страшная сила гнева, отчаянья и боли, невыносимое пересеченье чувств сорвало ему голос.
- Поздно спросил, - улыбнулись темные губы. Темные, как темен спелый гранат, твердое зерно его…
- Поздно… Не ставь ногу в стремя, пока не взнуздал коня.
И - глазами, взглядом - прогнала его.
…Он сидел на кошме в углу. Без слов, без мыслей. Ел. Пил. Разговаривал. Странное было ощущенье - будто завтра никогда не наступит. Ничего не будет больше…
А поздно ночью, когда все уже спали, отец подсел к нему. Большой, с понурой спиной, в ластиковом чапане домашнего шитья, в тюбетейке, на которой от ветхости проступили белые нитяные строчки сквозь облезший бархат…
Сарвар ждал.
- Знаю. У любви нет советчиков, - начал отец. Остановился, будто слова обдирали горло. Вздохнув, продолжал с усилием:
- Простой я человек. Кузнец. Дело мое железное, не тонкое дело. Но прожил я жизнь не осмеянным, вслед не тыкали пальцем…
Глаза отца поднялись на Сарвара - прямо, строго.
- Не позорься, не ходи по людям! Джигиту два позора - все равно, что одна смерть!
Сарвар сжался в комок, вздрагивал при каждом слове. С каким сожаленьем, с какой любовью и болью глядели на него усталые, в красных прожилках отцовские глаза, под бровями, опаленными жаром горна!
Отец достал из кармана, видно, загодя заготовленную пачку десятирублевок. Разных - новеньких, хрустких и потертых, с подклееными уголками.
- Вот, бери! Сказано - невесту деньги ведут… Если мало - остальное, скажи им, отработаю… Хоть всю жизнь…
И у него скрипнули зубы.
Все черно было вокруг - ничего не видел Сарвар, только эту трясущуюся руку, протянутую к нему. И деньги. Пачку бумаги. А за нее можно купить девушку - ее глаза, и взлетающие брови, и медовый смех, и прикосновенье руки, легкое, как ветер…
Как во сне, он взял деньги. Как во сне, вышел во двор, оседлал коня. И такую силу отчаянья вложил в удар камчой, что Соловый птицей перемахнул через глиняный, в три слоя пахсы, дувал.
И ночь ворвалась в душу. Черная, без просвета.
* * *
"И мотаешься взад-вперед, как челнок!" - раздражался Яхья. Щеки его, нависающие над краями воротничка - так подошедшее тесто вылезает из миски, - дробно тряслись. Сарвар не ответил. Высунув голову из окна, он жадно глотал ветер.
Мимо пролетала осень, - стеною вызолоченных талов, связками лука на айванах, бронзой - с яркими искрами белизны - пожухлого от заморозков хлопкового поля.
…Шелестят у дороги высокие травы. Сухие, медные травы. Шелестит листва талов, прослоенная ветром. Кажется самый воздух шелестит…
Звени, шелести, осень, чтоб не слышал я своих мыслей Грохочи, греми, тряский автобус, чтоб не слышал я…
Вот так же убегал он от своего горя в ту черную ночь Рубанул камчой - оскорбленный конь взвился и полетел. Ветер тяжко лег на сомкнутые веки.
Степь провожала его. Горечью полынного ветра. Медным звоном высоких трав. Степь, которую он бросил…
Другой там делает его дело. Другие руки любовно оглаживают червонно-бурое руно. "Куррей, куррей!" - летят голоса над степью. А он - ходит по каменным улицам Имя - есть, человека - нет…
Ветер высекал слезы из глаз, но она смотрела, смотрела… И взгляд ее был зорче, пристальней, чем у Сарвара: примечал все, каждую драгоценную мелочь.
…Мостиком через арык - старая железная кровать. Тут шипан - тут отдыхают, обедают, а то и ночуют - в страду. Рыжие цветы - с запахом горьким и резким. Сизый дымок - там, под деревьями, должно быть, в большом, врытом в землю казане сонно булькает шурпа. Дожидается своего череда стопка лепешек - с хрустким донышком, с пышным краем, - завязанная в красный платок…
Наплывает лиловый сумрак. Оттуда, с гор, едва угадываемых на горизонте.
Скоро придут они - сборщики хлопка, усталые за день. И старики здесь - кто ж усидит дома в такую пору? Строги лица стариков, их черты изваяло, утоньшило и облагородило время. Подойдут юноши - танцующей поступью, крутоплечие, играющие силой. И девушки, стрелобровые, со смехом, спящим в уголках губ. И ребятишки, в чьих темных ручонках особенно сверкает белизной пышное волокно…
Люди, люди. Говорить с вами, горевать с вами, ликовать с вами. Всегда, всегда. С вами разламывать хлеб, подносить к губам пиалу пахнущего дымом чая. Всегда, всегда. Снова и снова возвращаться - к этим чинарам, сомкнувшим высоко в небе зеленые своды. К этим плоским крышам - весной над ними белыми облачками взмывают урючины в цвету. К этим арыкам - в их вечно бегущей воде течет и струится солнце. Пить его, расплескивая, полными пригоршнями - и сердце твое, неистовое, не остудит даже старость…
Танцевать для них, для этих людей, всегда, всегда. Нести им радость. Отдавать то, что взяла у них, - и стрелы бровей, и чекан рук, и гордую сдержанную силу. Рассказать то, чего они еще не знают, не примечают в самих себе. Жить счастьем танца, огнем вдохновенья. Всегда, всегда…
- Это больше, чем я могу вынести! - Луцкий брезгливо омахивал платочком замшевое от пыли, томно-несчастное лицо. Шофер, выражая свои чувства полушепотом, не предназначенным для чужих ушей, заглядывал под брюхо автобусу. Музыканты, разминаясь, по-аистиному вскидывали затекшие ноги.
Нодира спрыгнула наземь с самой верхней ступеньки. Бросила усмешливо: "Не все коту Карловы Вары!"
К ним уже спешили навстречу, - приложив руку к груди, чинно и долго здоровались. Мальчишки шныряли между взрослыми, таращили глаза, перекликались птичьими голосами.
Сумерки наплывали синевой. На одиноком столбе загорелась желтая лампочка. Хозяева сокрушенно объясняли гостям: клуб мал, не вместил и трети желающих.
Их повезли на большой хирман; автобус, порыкивая, ковылял вслед за ними по немыслимым ухабам.
Несмотря на поздний час, на хирмане работали. Двое цепляли вилами и забрасывали в светящийся прямоугольник дверей груды хлопка, сушившегося на асфальтовой площадке. В глубине двора, просторного, как площадь, светились трактора, хлопкоуборочные машины, - кто-то успел зажечь их фары.
Сарвар прислонился к голубому поцарапанному боку автобуса. Он устал от своего горя. Веткой бы стать, плывущей бездумно на горбатом хребте реки… И почему это чудится, что там, за домами, его степь?
Меж тем, великая суета и хлопотливость овладели всеми; бежал куда-то Луцкий, придерживая полы песочного своего макинтоша; пересекая косые лучи фар, размашисто шагала Нодира. Сарвар услышал знакомый резкий голос "Не так, не так, свет низко!"
И словно возникшие из ее слов, явились люди с факелами; они двигались осторожно, как будто неся на высоких шестах огненных птиц; ветер срывал золотые перья и подбрасывал в черноту неба…
Где-то глухо рыкнул карнай - вак-ваку-вак! Взволнованными гудками заглушили его автомобили - ревели призывно. Толпа густела. Гул ее был подобен гулу большой реки. В толпе началось движенье: люди рассаживались по кругу. Второй круг образовали стоящие на коленях. Оставшиеся устраивались сообразно своим возможностям и рвенью - кто верхом на коне, кто на сиденье трактора, кто на заборе. Перекликались соседи, родственники: с вершин тополей, проснувшись, подали голос грачи: "Крр-а, крр-а, что случилось, эй, люди?"
Музыканты, уже в полосатых халатах, опоясанные вышитыми платками, проследовали в круг, - толпа расступалась перед ними, как вода растекалась. Усаживаясь - скрестив ноги - на бесчисленные курпачи и подушки, они покряхтывали с отвычки, долго прилаживались к инструментам. Сарвар был со всеми - кожей ощущал он сотни человеческих глаз на себе, нескладном; дыхание толпы шевелило волосы, словно ветер. Ради них здесь - все эти люди!
Он всматривался в глаза, полные блеска и ожиданья. Чего ты ждешь - бригадир ли, завфермой? Не ты ли встал до рассвета: в черном стылом небе - ледяные звезды, мучительно съежено тело, расставшись с теплом ватных одеял… И сколько отшагал за день - складки сапог белы от пыли. А сейчас ты здесь: что мы дадим тебе, что?
Девушка в синем комбинезоне, с пятнышком масла на лбу, - такие едят и пьют, не слезая с машины. Старуха, - руки, темные и сухие, подобны извитым пластам сушеной дыни; труд их не сочтен, не измерен… Тоже чего-то ждет от нас?
Он всматривался в их лица со стыдом и раскаяньем: была же ночь, когда мир предстал ему огромным базаром! Нет, эти пришли за тем, чего не купить, не оценить хрустом бумажек, и оно есть, что-то главное, чего не назвать словами…