Вспомнил и предпредпоследнее прощание с бабушкой… Я оказался во дворе на Каляевской, у красного флигеля во дворе. Здесь, у тёти Люды, и прошли последние бабушкины дни. Я долго сидел, молча и неподвижно, словно оцепенев… Да - какой кусок жизни (мы швыряемся ими, забываем их) - какой кусок жизни остался здесь! Как я любил выходить из этого флигеля и идти по Москве - не к центру, а совсем наоборот! Незнакомый, странный, непохожий город, бараки и пустыри… и важное чувство, - что никто здесь не знает меня - неприкаянность и свобода. Это сладкое одиночество тех лет! (именно летом я обычно сюда приезжал)… Заросший парк ЦДСА, сырая серая танцверанда, прижимающиеся парочки, на которые невыносимо мне было смотреть - и невозможно - не подсматривать! Какие-то самые важные процессы происходили в моей душе тогда. И пускай я не помню их, но хотя бы, в отличие от многих, помню - где происходило это. Помню только - явственно ощущаю это! - как я перебегаю улицу, и чувствую, что бегу уверенно, неторопливо и небрежно - вдруг нагулял силу, внутреннюю и внешнюю… Голова горделиво откинута, и я чувствую, как сухие волосы подпрыгивают в такт бегу, чуть ли не шуршат и постукивают по голове - а потом ссыпаются по бокам… затрудняюсь объяснить какое-то новое для меня самодовольство, явившееся впервые… что-то подобное, наверное, чувствует молодой марал, почуяв рога.
Страшно возбуждённый, быстрый, сияющий приходил я из тех непонятных прогулок, шёл по коридору, распахивал дверь… бабушка улыбалась навстречу мне… без неё этого бы не было… самого важного, может быть. Я жил бы в пионерлагере, подчиняясь системе…
Помню солнечное утро, диван в суровом чехле, пёстрые подушечки, вышитые бабушкою "болгарским крестом", яйцо со световыми бликами на нём… рулады тенора, живущего в близком окне… Блаженство, рай!
Прощай, флигель! Её здесь больше нет!
Последний раз, наверное, я заходил туда уже как бы нагло-уверенный, поглощённый иными делами, почти забывший этот двор… и не хотел, помню, поддаваться ему. Почему-то я даже не вошёл внутрь - мы встретились с мамой под аркой: мама была как бы заплакана, уже точно взволнована, и, как всегда в минуты волнения, повторяла какой-нибудь высокопарный оборот, который, по её идее, должен показать, что она абсолютно спокойна, раз так правильно, педантично говорит.
"Во всяком случае…" - повторяла она. "Во всяком случае - Гена сказал", "Во всяком случае, если ничего не получится, можно будет отказаться", "Во всяком случае…" Но взволнованная та речь была уже не о бабушке - а о предстоящей свадьбе сестры Ольки с москвичом Геннадием.
Мама слегка начинала отходить после развода… но предстоящая радость свадьбы как-то ещё мало разморозила её… движения были ещё скованные, неуверенные, речь замедленно-педантична. Да - нелегко пережить, когда всё, что строил и, кажется, уже построил, вдруг рушится почти враз! Мама долго отходила от этого и окончательно так и не отошла - горестная гримаса так и осталась у неё!
А помню её весёлой, кокетливой, всегда бодрой - иногда даже чуть-чуть искусственно. "Я считаю, главное для человека - никогда не падать духом, всегда надеяться на лучшее!" Во Всесоюзном институте растениеводства, где она работала до самой пенсии, она писала приподнятые стихи в стенгазету, сидела в парткоме, заряжая бодростью всех приунывших. Я думаю - в ней больше, чем в отце, отпечаталась эпоха их молодости, когда бодрость была обязательной: она бодро маршировала на физкультурных парадах, как миллионы её сверстниц и сверстников, распевала звонкие песни, была ворошиловским стрелком… длинные каштановые кудри, стать, лихие карие глаза!
Отец более гибко и динамично переосмысливает всё, а мама - и её можно понять - яростно не желает признавать пору своей молодости и счастья временем одних лишь ужасов.
- А - сейчас всё могут написать, только читай! - она досадливо машет рукой. - А что ты думаешь - тогда не было людей? Пишут - раскулачивание, всех под корень… А всегда всё зависит от людей - как они поведут себя, так и будет! Помню - нас троих, молодых девчонок, школьниц ещё - послали в деревню, преподавать в начальной школе… и увидели мы, что там безобразничают, форменным образом безобразничают! - мать строго подняла одно тяжёлое веко. - Семью одного нашего школьника, где семеро детей еле-еле прокармливаются, - собираются раскулачивать и ссылать! Ну - хулиганы… где их нет? Сейчас, что ли, их нет? - мать презрительно усмехается. - Ну - и несколько таких хулиганов захватили в деревне власть и форменным образом издеваются над людьми… Так что ж ты думаешь - мы стали такое терпеть? Молодежь тогда горячая была, честная - не то что теперь!.. Собрались, поехали в район - там в комитете комсомола сидели ребята, наши же товарищи… рассказали им, что и как. И что ты думаешь? Так никуда и не выселили эту семью! Сейчас разве так кто-нибудь сделает? - она отворачивается, пренебрежительно машет рукой. Эта надсада появилась в ней потом, после семейной нашей трагедии - но я помню её весёлой, отчаянной, в минуту веселья запевающей "Мурку" или лихую деревенскую частушку: "Дайте ножик, дайте вилку, подошёл такой момент, я зарежу свою милку - не платить мне алимент!"
Жизнь по-всякому действует на людей - пусть мама не сердится на мои воспоминания - что я вспоминаю не то, что нужно, а то, что запомнилось, в силу переживаний. Уже мы были вполне ленинградцами, когда к нам надолго приехал, на какие-то курсы, дальний родственник из Львова - Курносов, действительно курносый, круглолицый, в круглых очках военный, очень добродушный, весёлый и интеллигентный, и его жена Лидия, длиннолицая брюнетка, тоже очень симпатичная. Они долго жили у нас… и с мамой что-то стало происходить. Помню, в самый обычный день сидим с Маловым, делаем уроки, и вдруг в нашу комнату буквально вплывает мама, одетая непривычно нарядно для нашего сурового времени - на ней пёстрое, кокетливое крепдешиновое платье, она ярко накрашена, пахнет духами. Она подплывает к нам, берёт наманикюренными пальцами учебник и говорит высокомерно и нараспев:
"Хочу дать вам совэт - читайте по тэксту… прочтите, потом закройте книгу и по тэксту повторяйте!" Дав этот ценный совет, мама величественно удаляется. Мы молчим. Даже Малов чувствует, что с моей мамой что-то необычное. Мы смущённо переглядываемся. Потом я запихиваю его в угол и возбуждённо шепчу: "Ты знаешь, кто её папа? Знаменитый академик в Москве! Ты знаешь, сколько он получает в месяц? Десять тысяч!" Академик на некоторое время разряжает ситуацию…
Потом Курносовы уехали, и мама снова стала знакомой и привычной - иногда только некоторая напряжённость мелькает в ней.
Помню и моменты полного счастья - отец и мать в сумерках лежат на кровати поверх одеяла и поют что-то, вернее, мычат - петь-то не умеют ни тот, ни другой! - потом начинается возня, хохот, вскрики, шутливые попытки спихнуть другого. "Ой-ёй-ёй!" - сморщившись, дурашливо вопит отец, у которого, кажется, зажался палец… Совсем рядом стоит этот сумрачный, но счастливый миг!
Помню большой сбор родительских гостей… мы теперь вроде бы живём раскованней и богаче… но такого сбора красивых, внушительных и весёлых гостей у нас не было никогда!
- А теперь пусть сам Тер-Аванесян скажет!
Встаёт седой, черноглазый, величественный Тер-Аванесян. Торжественная пауза… все стараются не улыбаться, а если улыбаются, то скрытно.
- …У нас в Армении говорят, - выдержав эффектную паузу, начинает он. - Одни - сначала носят камни, потом строят дом, а другие - начинают строить дом и кричат: "Но где же камни?"
Сдержанный довольный хохот проносится по столу - все поняли аллегорию, и она им приятна… но в этом и состоит мастерство тамады!!
- Георгий - долго носил камни, - но зато дом его… будет стоять века! Радостный гул, звон хрусталя. Вроде - жили тогда беднее, но стол был богаче, красочней, - десятки бутылок, светлых и тёмных, высокие вазы, пышно наполненные закусками.
Это, вроде бы, защита отцом диссертации…
Да и просто праздники проходили праздничней - помню необыкновенно освещённую комнату, сияние ёлки.
- Дайте хоть партию сыграть спокойно! - солидно-сдержанно говорит толстый краснолицый блондин Кротов, друг отца, отбиваясь от наседающих возбуждённых детей, и, сжав указательным и средним пальцами, передвигает клейко-пахучую пешку… остальные пальцы у него отморожены на войне. Была и сияющая ёлка, и счастливый звон посуды в столовой…
После одного из таких многолюдных и шумных праздников родители, внезапно войдя, увидели меня, допивающего из рюмок… Потом они долго взволнованно, сдержанно-гулко обсуждали это событие в ночи… кажется, их сын становится алкоголиком, что-то срочное надо предпринимать… может, реже собираться?.. Нормальные семейные волнения, совместные горячие переживания… какое счастье!
Помню - отец, оживлённый, приходит с работы, берёт бумагу и карандаш, говорит матери:
- Смотри-ка, чего мне показали в ВИРе! Что должен делать муж? - он пишет слово "доклад". - Что он должен нести домой? - он зачёркивает первую букву. - …Оклад! А кто должна быть жена?.. Он зачёркивает вторую букву. - "…Клад!" - он прижимает маму к плечу, она с шутливой досадой отстраняется. - …Тогда что будет в семье? - он вычёркивает третью букву. - "…Лад!" - Видал-миндал! - он бросает карандаш на лист, откинувшись, довольно хохочет, сияя ранней, учёной, гладкой и крепкой лысиной, белыми острыми зубами.
Да - было всё это - и доклад, и оклад, и клад, и лад… были и весёлые друзья, рассказывающие озорные хохмы.
Неужели за счастьем всегда идут трагедии? Как не хочется!
Во всяком случае, я эгоистично даже думать ни о чём таком не хотел. Высокомерно усмехался, когда слышал о подобном от знакомых… бывают же горемыки! У нас, во всяком случае, ничего подобного нет… уж если я стараюсь делать всё на отлично - то уж взрослые могут как-нибудь поддерживать в своей жизни порядок?! Надеюсь!..
Помню утро среди мокрой сирени, летом в Пушкине - родители слегка поссорились, мы собирались вместе в Екатерининский парк, а теперь вроде идём почему-то лишь вдвоём с отцом… но вот отец, крякнув, решительно возвращается, я краем глаза смущённо вижу, как он обнимает маму на приподнятой стеклянной террасе, а она обиженно отворачивается… в результате мы почему-то идём вдвоём с мамой… всё то лето мы ходили в парк с мамой - видимо, отец пошёл после некоей ссоры, слегка демонстративно… но пошёл я всё-таки с мамой!
Помню торжественную екатерининскую балюстраду, тускло-блестящие зеленовато-тёмные бронзовые скульптуры над обрывом… доносящаяся волнами музыка из "музыкальной раковины" - эстрады белого цвета.
Потом - переход по дощатому мостику над красивой парковой канавкой, выход на широкое Розовое поле, обсаженный кустами роз… на дальнем его краю нависал, как тёмная горная цепь, - Большой Каприз с ажурной восточной беседкой на самом верху… Каприз отделял Екатерининский парадный парк от глухого, таинственного Александровского.
Футбол… Лишь в те ранние годы я относился к нему с волнением, значительно превышающим то, что происходило на поле. Но - тогда!.. Встречались каждое воскресенье - постоянно и упорно - лётчики в красных футболках и моряки в тёмно-синих. Волнение подогревалось глухими слухами о смертельной вражде между лётчиками и моряками, оставшейся с войны, о кровавых драках между ними… и от игры ждали чегото такого… Помню феноменальный гол, забитый длинным моряком с центра поля, помню, как шаркнул мяч по сетке сверху вниз… Напряг был, но драк не было. Помню свою странную, необъяснимую любовь к четвёртому номеру в команде лётчиков - складному невысокому блондину, стриженному ёжиком… не могу объяснить, что меня заставляло замирать ещё по дороге… играет ли он?!
Один только раз я с волнением приблизился к своему кумиру… сев в перерыве на траву, он курил с товарищами. Вблизи он оказался грубее, но мат и хриплый хохот почему-то не отвратили меня!
Он сидел в красной футболке, упираясь белой рукой в траву.
- …Дураки красный цвет любят! - проговорил кто-то, и все хрипло хохотнули. Я медленно попятился, счастливый, что коснулся отчаянной мужской жизни.
Потом мы с мамой шли обратно, низкое красное солнце просвечивало поднятую гуляющими пыль.
Шли торжественные, с музыкой праздники - День рождения Пушкина, День Военно-Морского Флота… вот тогда, вроде бы, и разыгралась великая драка, но я не видел её… всегда почему-то я в стороне от глобальных событий!
Потом - снова осень, и гулкий наш дом на Сапёрном, от которого за лето я слегка отвык. Отец с матерью спорят (моё воспитание их занимает всерьёз) - коньки или лыжи мне покупать.
- Разумеется, лыжи! - у мамы есть уже привычка поднимать бровь.
- На лыжах работает и плечевой сустав, и грудь! - мать красиво выпрямляется, показывая "лыжника". - А на коньках, - она вся опадает, - сгорбленный, скукоженный…
- Нет, коньки! - больше из веселья и упрямства возражает отец, весело бьёт кулаком по колену, хохочет.
Мать снова долго и упорно объясняет: "Насмешки и юмор нужны в другом месте - а тут решается вопрос по существу!" - она откидывает голову, отец хохочет.
…Ну что ж - некоторое расхождение тут имеется, но это всё пока ещё нормально: оба взволнованы развитием сына, приводят аргументы… абсолютно нормально!
Непоправимое начнётся потом - и не без участия сил извне. Почемуто в нашем государстве считается, что человек толком не пожил, если жизнь его два-три раза не перевернётся и если он при каждом перевороте не потеряет всё, что имел! Власти просто колотит от нетерпения… перевернуть! Всё перевернуть!.. Все прежние правители всё сделали не так!
И вот пришло и к нам. Глухие разговоры в соседней комнате, у высокой батареи, согревающей нашу семью, шли теперь до глубокой ночи - под них и засыпал, и случайно проснувшись в темноте, слышал сдержанные, тревожные голоса.
Мать не зря то и дело говорила про отца: "Ну - блаженный! Ну просто - чистый блаженный!" - то с добродушной насмешкой, то с досадой. И отец, действительно, видимо, не очень хорошо ориентировался в разного рода интригах - в результате оказался вытесняемым из Всесоюзного института растениеводства. Институт этот был знаменит, красовался на Исаакиевской площади в роскошном здании бывшего Департамента земледелия, уже тогда имел мощные международные контакты - и работать в нём, соответственно, должны были люди, знающие тонкое обхождение и политес, и одновременно - крепкие подводные связи в тех величественных зданиях, которые правили тогда, да и теперь правят, нашей жизнью. Отец явно всего этого не учитывал, наивно полагая, что в научном институте достаточно заниматься лишь наукой; а она-то как раз играла последнюю роль! Вот - связи со всеми женщинами отдела, которые при случае встанут за тебя стеной, или поездки на рыбалку со звякающими пакетами в компании сильных мира сего… это да! Всего этого отец не делал, по своей исключительной духовной лени, передавшейся, кстати, и мне: просто нет никаких сил заняться тем, что тебя абсолютно не интересует! Взирая на шустрых людей, я (как и отец) не могу избавиться от изумления: как это люди могут делать такое, что в самом страшном сне не приснится! Но - люди могли, а отец не мог, и оказался вытесняемым, дружеская его компания оказалась подобрана не из тех, кто правит… дни его в институте были сочтены - об этом они и говорили с мамой ночи напролёт: неужели ничего нельзя сделать, ведь рушится жизнь? И хмурая, встревоженная в те дни мама оказалась права в своих самых дурных предчувствиях: прежняя счастливая жизнь действительно кончалась. Поскольку научных, а также бытовых придирок к отцу было не найти, всё было сделано на уровне более высоком, как это было принято тогда. Тяжёлое словечко "надо!" было начертано на знамени эпохи - люди с каменными, суровыми лицами вызывали к себе в строгие кабинеты, и доверительно говорили: "Надо!" - и это уже не обсуждалось. При этом каменные эти люди, то и дело бросавшие людей в страшные пропасти, сами редко когда шли на какие-либо подвиги, их задачею было - кидать других и при этом как бы вдохновлять. Считалось, что слово "надо" приводит людей в бешеный экстаз, состояние счастья!
Конечно, мой взгляд был устремлён как всегда куда-то не туда - и драматического момента ухода отца я не помню - тем более, как это и бывает в жизни, всё было несколько размазано во времени, в пространстве и эмоциях… вроде, папа оставался с нами (как же иначе?!) - просто он работал теперь в другом месте - директором селекционной станции "Суйда", где-то за Гатчиной, примерно в двух часах езды… ничего вроде страшного… но на самом деле - всё уже безжалостно разорвалось, - хотя всё ещё продолжало пульсировать, как пульсирует некоторое время разорванное сердце.
Сначала отец ещё ездил туда-сюда каждый день. Вставал где-то в половине пятого, где-то за пределами сознания, когда все обычные твои чувства и отношения как бы отсутствуют или резко искажены… одевался, брился, что-то жевал и выходил в неуютную тьму… в семь утра уже надо было быть в жуткой дали, у здания правления станции на распределении нарядов. Как директор он обязан был присутствовать на этой церемонии каждое утро, и всегда это сопровождалось душераздирающими драмами - как всегда у нас, всего катастрофически не хватало, а борона так была всего одна на все отделы. Кроме того, ещё нужно было строить здание для этих отделов, теплицу и лабораторию… никаких строительных управлений не существовало тогда, строить надо было так называемым хозспособом, то есть из ничего! И всё остальное, накопившееся там, рухнуло на отца, - у хозяина покосился дом, у женщины украли курицу - и всё это неслось ему: "Кушай, начальник!" И после всего этого (а завтра день будет не легче!) нужно было ещё размеренно шагать снова через тьму - два километра до станции, и в холодном тёмном вагоне, пропахшем едким дымом, трястись два часа до города - в семью, ведь он был её главой - и там ещё ждут какие-то сюрпризы, а завтра снова вставать в пять часов, и всё сначала!
Помню, - как мы уже довольно поздним вечером сидим в нашей тёмной комнате перед телевизором, и появляется отец: согнутый, стонущий, бледный - так и не разгибаясь, опускается на стул и, морщась, смотрит глупости, которые кажут по телевизору. Помню, как два одноклассника, оказавшиеся у меня в один такой вечер (телевизор тогда был редкостью) - испуганно переглянулись при появлении отца… явно что-то чрезвычайное, такое, чего нельзя видеть, вошло в комнату. Больной его желудок - больной ещё с тех пор, когда он работал после института в Средней Азии, - при новом суровом повороте его жизни снова разгулялся… боли пошли сильные… главное - за весь день негде было поесть: столовой ещё в посёлке не было, а в дома его не звали, злобно считая, что уж директор-то, ясно, - купается в роскоши, не им чета! А директор явно загибался! Бабушка наливала ему супа, а он с новым стоном, теперь уже довольным, хлебал дымящуюся жидкость… спал он навряд ли спокойно… сколько проблем и страданий с каждым часом приближалось к нему! Потом он не смог уже приезжать ежедневно… я поехал к нему…
Наверное, есть люди, которые твёрдо реагируют на всё, но я (и думаю, мой отец) - не относились к таким.