Помню ощущение несчастья, беды, поражения, когда я поехал впервые к отцу. Холодные, скрипучие вагоны, пропахшие горьким дымом (электрички туда ещё не ходили)… с каким-то матрасным визгом вагоны сдвинулись… рябые квадраты света из окон стали медленно вытягиваться в ромбы… и два часа среди тьмы! - изредка только - фонарь, под ним мельтешит изморось - то ли дождь, то ли снег… как люди соглашаются жить в такой глуши? Хотя понятно - если бы они не жили здесь, мы бы не могли жить там… но всё же!
Наконец, я спрыгнул с высокой холодной подножки на шуршащий гравий. Сошёл на скользкую извилистую дорожку и сразу же забалансировал на ней. И - долгое мокрое поле и тьма, в которой абсолютно не за что держаться. Наконец появились окна - золотые квадраты, словно отдельно повешенные во тьме. Но это - я вспомнил разъяснения отца - была ещё деревня Воскресенка, где когда-то родилась блаженной памяти Арина Родионовна… Надо было снова нырять во тьму… и долго идти до следующих окон… в одном из них я увидел отца! Он стоял посреди почти пустой комнаты, как обычно стоял у нас дома: сцепив пальцы на крепкой лысой голове, покачиваясь с носка ботинка на пятку, задумчиво вытаращив глаза, нашлёпнув нижнюю губу на верхнюю.
Я толкнул дверь из небрежно соединённых досок, вошёл в тёмную прихожую, потом в комнату. Увидев меня, он вытаращил глаза ещё больше:
- Как ты меня нашёл?!
- Ты же мне рассказывал! - усмехнулся я (в тот год я, в основном, усмехался)…
- Ах, да! - хлопнув себя по лысине, воскликнул он. - Ну? Есть хочешь? Давай!
На плитке с налившимися огнём спиралями стоял ободранный чайник. Он снял его, зачерпнул из ведра под столом кастрюльку воды, поставил на плитку. Потом выдернул ящик стола. По фанерному дну катались яйца - грязные, в опилках. По очереди он разбил над кастрюлей десять яиц, стал быстро перемешивать ложкой.
- Новый рецепт! Мягкая яичница! - подняв палец, воскликнул он (будто яичница имеет право быть ещё и твёрдой!).
Потом, по своему обыкновению, стал горячо рассказывать, какие замечательные тут появились у него идеи, какую инте-рес-нейшую книгу он напишет!
Из десяти яиц получилась маленькая, чёрная, пересоленная кучка.
- …Вечно ты отвлечёшь! - с досадой проговорил он, задумался…
- Слушай! - радостно завопил он. - А пойдём в столовую! У нас же столовая открылась! Класс!
Мы вышли на улицу, вошли в бревенчатую столовую, но там было уже почти темно, толстая женщина выскребала пустые баки.
- Всё уже! - она зло повернулась к нам. - Раньше надо было приходить!
- Как?! - отец удивлённо вытаращил глаза.
По холодной грязи мы вернулись к нему. Я с тоской смотрел на тусклую лампочку на голом шнуре под потолком, на два жёстких топчана из занозистых досок, на которых нам предстояло спать - никакой другой мебели не было. Вот так "директорская роскошь"! Я, по обычаю, скромно молчал, но в глубине души был в ярости: разве можно допускать, чтобы такое сделали с твоей жизнью! С юношеским высокомерием я в тот вечер считал, что сам подобной истории никогда не допущу!
Пошатавшись в этом склепе, мы легли спать, хотя было всего десять часов… но чем ещё можно было заняться тут? Мы долго не спали, лежали молча, ворочались на досках - ну и лежанки! В окна без занавесок спокойно и нахально уставилась луна… Наверно, впервые я унёсся на неё так надолго, наверное, впервые так разглядел её тёмно-светлый рельеф… с удивлением я видел на луне очень чёткие силуэты двух боксёров… особенно одного - победителя: голова, чёткие прямые ноги, выпуклый торс, высунутые вперёд руки в круглых перчатках… Вот так да! А я и не знал. Второй боксёр - побеждённый - был, как и положено побеждённому - не такой чёткий, слегка размытый и бесформенный - то ли он зажался после удара, то ли бесформенно осел… но первый… силён!
С той ночи и до этих пор, когда изредка я оказываюсь под полной луной - я всё вспоминаю, поднимаю голову и смотрю… ну - как там боксёры, никуда не подевались? Значит - и я ещё держусь… хотя такая аргументация может другим показаться искусственной - но о "других" не очень как-то беспокоюсь.
Наутро, проснувшись, я поскорее оделся и вышел из этого убого помещения - оно наводило на меня невыразимую тоску! Отец тоже уже проснулся, что-то уже корябал на бумаге. Увидев меня одетым, он изумлённо откинул голову и вытаращил глаза.
- А?.. Что?.. Уезжаешь уже?!
- Нет ещё… не совсем, - усмехнулся я. - Хочу воздухом подышать!
- А?! - он глядел вовсе не на меня, а явно вглубь какой-то своей идеи.
- …Правильно! - он радостно хлопнул кулаком по столу, яйца в ящике гулко покатились. - А, да! - наконец, опомнившись, он посмотрел на меня. - Иди, иди!.. Я тоже выйду… сейчас, закончу! - он снова вперился в бумагу.
Усмехнувшись - и заметив, что моя элегантно-ироническая усмешка не замечена, я вышел. За ночь выпал снег. Двухэтажные дровяные сараи из мокрых досок, обрамляющие двор, зияли чернотой. Дальше шла бескрайняя белизна. Было холодно и неуютно - снег был белый, а небо - серое, неподвижное, неживое… Я долго, вздыхая, стоял у крыльца, нажимая ногой чёрный лед на луже, гонял под ним белый пузырь. Да-а, видно я всё же переживаю за отца… что его жизнь (а значит, и моя) связаны теперь с этим грустным пространством… Я вспоминал, как отец появлялся над моей люлькой ещё в Казани, стоял, грея красные руки у гофрированной печки, улыбался мне сверху. Потом - как раздался какой-то странно-обрывистый звонок, испугавший нас всех… мама открыла дверь… на площадке стоял отец, но узнали мы его не сразу - лицо как бы в отчаянии было зажато ладонями, и между пальцами выступало что-то чёрное… Он медленно, как слепой, вошёл… и стал садиться в прихожей, на жестяной лист на полу у печки. В полутёмном сарае (или дровянике, как говорили в Казани) он колол дрова, и при замахе обух соскочил и разворотил бровь.
…Но больше я помню и чувствую его уже по Ленинграду. И всегда почему-то с волнением - хотя и не всегда радостным. Помню наши походы в баню, когда он, как маленького, пытается меня мыть, намыливать голову, окунать, смывать!.. Или, когда я самостоятельно отодвинусь - вдруг придвинется ко мне и зашепчет смущённо, но довольно громко:
- Ты это… похаб три… похаб! - и ещё покажет, что это такое. - Не стесняйся - что здесь такого? Всё надо мыть!
Провалиться бы вместе со скамейкою от таких "уроков"! Или ещё чище! Ещё более тихим (и потому привлекающим всеобщее внимание) шёпотом вдруг сообщит:
- А если какие-то… ребята… будут с этим… как-то баловаться… ты не участвуй! Понял меня?
Не только я понял, но, наверное, и вся баня поняла - вон как все смотрят в нашу сторону… провалиться можно!
Но, наверное, он бы чувствовал себя неспокойно, если бы тут промолчал… наверное, есть такие вещи, которые отцы должны обязательно говорить своим сыновьям?.. Но не в бане же!.. Ну - а где? В другом месте, 125 ни с того ни с сего, ещё глупее, наверное, заводить разговоры на подобные темы?
Впрочем - это уже позади, больше мы с ним в баню навряд ли пойдём, да и вообще куда-либо… Я вспомнил вдруг, как однажды после бани вдруг потерял сознание - затошнило, всё поплыло, зарябило, закачалось… и как испугался отец… помчался, притащил нашатырь. Да - много у нас с ним волнений!
Но и толкового было много. Ведь это именно благодаря его отчаянным усилиям я вырвался из серости, из тусклых троек к ярко-красным пятёркам…
Да, много связано. И никто другой, кроме него, не умел так меня взбодрить, вдруг притянуть к своему большому плечу, произнести с улыбкой, чуть-чуть виноватой, свою любимую присказку:
- Эх, товарищ Микитин, - и ты видно, горя немало видал!
Именно он научил меня радости от чего-то, сделанного блестяще - к примеру, написав что-то умное или красиво нарисовав, отец, звонко шлёпнув, кидал на бумагу гранёный карандаш:
- Видал-миндал?!
Да - теперь без этого будет как-то пусто… Я не говорю себе, что отец уходит - просто эти тоскливые пространства вокруг наводят такие мысли… Нет… много, много связало нас… взять, например, мысль, которую он не переставал мне повторять, глядя на меня рядом с моими одноклассниками, вздыхая, тревожась:
- Ты учти… и всё время помни… что сначала пути расходятся чуть заметно… сейчас вы вроде все вместе, в одном классе… понемножку, понемножку… ох как вы разойдётесь! Вот как два пальца, - он показывает, - у основания вместе, а потом - понемножку, понемножку - вон как разошлись!.. всегда помни - даже на самое малое отклоненье смотри: куда оно?!
Как-то очень удобно оказалось пользоваться этой мыслью, то и дело контролирую себя: отклоняешься не туда, это мелочь, пустяк - но ведёт не туда… Стоп!
Глядя на прошагавшую с санями лошадь, я вспомнил, как мы с отцом ездили в Берёзовку, в его родное село - как он с утра до вечера водил меня по пыльным, полынным улицам, показывал, рассказывал… Дом, где он родился… дом на углу Большого проулка (принадлежавший деду, отцу матери Дарьи, Степану Хомкину), где он прожил у деда первые годы…
- Вот видишь! - отец взобрался на низкую земляную насыпь. - Вал - в половодье воду направляли в огород. А вот тут, где сейчас ровно - были густейшие, - отец даже отчаянно сморщился, - непроходимейшие заросли тёрна, дикой сливы… как бы ограждали наш участок - и в этих зарослях ох как лазить я любил! И страшно было, и интересно, и представлялось разное! - отец улыбался. - А вот здесь, - мы прошли с ним немножко дальше, - наверное, первое вообще место, которое я помню на земле! - мы торжественно помолчали. - Хотя, конечно, изменилось тут всё! - отец, по привычке своей, отчаянно сморщился, огляделся. - Да… вот здесь… саманная баня стояла… на несколько домов… и в ожидании её - или после уже? - собрались тут мужики - разговаривали, смеялись. И вот - явственно помню этот момент - один мужик лежит на спине, а я копошусь на груди у него, и он отчаянно так хохочет, от щекотки, и как зарезанный кричит:
- Ну всё, всё! Поборол, Егорка, меня поборол!
И я, тоже довольный, смеюсь - такого мужика поборол, хотя конечно же понимаю, что это игра!
Мы с отцом - еле поспевал за ним - ходили по его деревне - разные улицы, непохожие друг на друга, и он всё говорил… И я вдруг тогда понял: а ведь он отлично тут жил… всё пространство его… выгон, где всякие вкусные травы ели весной… речка… пруд… всюду, яблоки, груши! все любят тебя! Ведь это же был рай! - я огляделся. Потом я сказал это отцу, и отец, который, надо признать, чувствует всё сам, а не повторяет то, что пишут в газетах, согласился со мной: да, похоже, действительно был рай!
А с каким он упоением рассказывал, как в семье его друга валяли валенки! Хозяин, всунув в груду овечьей шерсти натянутую на палку жилу, - вроде контрабаса, играл на ней: нгнь, нгнь! - таким способом сбивая шерсть, и как они с другом умоляли дать им попробовать… Рай!
Что-то ничего похожего - столь увлекательного и полезного - не могу вспомнить я из своего детства! Ничего! Надеюсь только, что хотя бы часть райского оптимизма отец сумел с генами передать и мне!
…Ну что же - думаю я - может и закономерно, что человек из деревни, к тому же доктор сельскохозяйственных наук, и оказался в конце концов рядом с полями? - я огляделся. Да нет, это конечно, не то - там все его знали и любили, каждая кочка была родная, а тут…
Наконец, звонко стукнув на морозе дверью, отец явился из своего убежища. Мы пошли по полям. Всюду лежал одинаковый ровный снег - но отец всё рассказывал по-разному: здесь у меня будет скрещивание… а здесь питомник… Я смотрел на него, разгорячившегося, с усмешкой - ну кругом же ровный белый снег, больше ничего - о чём он говорит?! Я чувствовал себя гораздо умудрённее его…
Потом мы некоторое время шли молча.
- Ну… а ты как? - отец слегка смущённо привлёк меня к своему плечу, я самолюбиво отстранился.
- Вот ты, наверное, думаешь, - заговорил отец. - Несчастный я… хожу тут один по холоду, целые дни… И я стал анализировать - как я чувствую себя сам? И ты знаешь, - отец сверкнул глазами. - Ничего! Оденешь ватник, сапоги, идёшь - и думаешь - чем плохо?!
Мы переглянулись, улыбнулись. Всё же - идти по чистому снегу было светлей и как-то веселей, чем вчера по грязи, и морозец бодрил.
Румяный и даже весёлый приехал я из Суйды (бывшего имения Ганнибалов) домой.
Мама с волнением посмотрела на меня:
- Ну, как там? - спросила она.
- А что - вообще ничего! - бодро шмыгая после мороза носом, ответил я.
- А-а… папа родимый! - она махнула рукой.
Да, конечно… с точки зрения закрепления нашей семьи в Ленинграде всё это было безумием! Ведь мы же в Ленинград приехали жить! - тут мама была права абсолютно. И большое спасибо ей за то, что она не последовала советам горевестниц, что советовали ей: "Собирайся, Алевтина, с детишками, и переезжай! Спасай семью!" Да, от такого "спасения" мы все были бы в шоке, и особенно я - тут в городе появлялось всё больше важного, интересного… Ради нас, собственно, мама старалась, сохраняя дом и прописку… и спасибо ей! А отец, конечно, - не от мира сего!.. Я вспомнил, как мы с ним и с одним моим приятелем собирались пойти в роскошный, беломраморный кинотеатр "Родина" на отличный фильм "Чапаев". Мы с другом ждали его до без одной минуты начало, наконец, не выдержав, продали билет одному из многочисленных желающих… и тут из-за угла неторопливо вышел отец! Он шёл неторопливо и сосредоточенно, как верблюд… сеанс уже начался - но он навряд ли думал об этом… вдруг остановился у витрины углового магазина и, потрясённо откинувшись, долго смотрел… "Что он там мог увидеть такого особенного?" - я закипал яростью!
Наконец он отдёрнулся от витрины и, загребая ногами, неторопливо направился к нам.
- А… привет… ну что? - он как бы сосредоточенно сморщился, выражая внимание.
- Всё! - яростно вымолвил я. - Опоздал, начался сеанс! Продали твой билет!
- Как?! - он был потрясён.
…Да, конечно… от такого подхода к жизни счастья светило немного, и мать была права, повторяя: "Блаженный!" На старости лет оказался в бараке! Но постоянной его задумчивости можно и позавидовать, - выходил он из задумчивости всегда довольный!
Помню его весёлые рассказы о том, как в молодости он, читая, налетел на столб, как выбил молодой, но уже лысой головой стекло на почте, не заметив его. У меня эти истории вызывали, однако, не осуждение, а смутную зависть… неспроста же он налетел на столб - что-то настолько его увлекло!..
Вспомнил я и наши с ним мечты - как мы собирались с ним на охоту, шаркали валенками по паркету, изображая лыжи… обсуждали покупку доберман-пинчера - горячо, с подробностями… ничего не сбылось, но почему-то запомнилось.
Всё это так горячо вспомнилось теперь, потому что всё зашаталось. А ведь была хорошая семья! Помню, как я нетерпеливо в темноте спальни ждал их прихода из театра - и как являлись они - нарядные, довольные, и обязательно приносили нам что-нибудь театрально-необычное - пирожное, шоколад.
А теперь трещина разлуки никак не могла сузиться, всё, что было плохого - всплыло, а хорошее при такой жизни не могло существовать. И отцу, конечно, было не выдержать одиночества и бесприютности в своей пустыне…
И вот мы все сидим на кроватях в нашей длинной комнате (вся она была заставлена кроватями - бабушкиной, моей, Эли, Оли), тесно сидим на кроватях вместе с мамой и отцом - тесно, обнявшись, но объятие это отчаянное - и все плачем.
Оказалось, что измученный отец не выдержал голода и одиночества вдали от дома и нашёл там очаг - в чём сейчас нам и признался.
Плачет и отец. Потом все вроде успокаиваются - инцидент, вроде бы, весь позади.
- Ну вот и хорошо. Поплакали, и будет! - счастливо улыбаясь сквозь слёзы, говорит старшая сестра Эля.
Но оказалось, что под слёзы и улыбки (так легче!) мы перешли самый трудный перевал - и дальше всё покатилось быстрей! Что стоили все те искренние умиления и клятвы, когда на следующее утро отец снова уехал в туманную даль? Таков ход всякой беды - сначала она мелькнёт вскользь - как нелепость, невероятная чушь, потом, возбудившись, все скопом набрасываются на неё, бессильно терзают, и пережив этот самый трудный момент, она потом распространяется уже тихо и грозно. У нас дома перестали об этом говорить - хотя у всех было предчувствие, что ничего не прошло, а наоборот - приходит. Но что было делать? Только бросаться со всем скарбом, со всеми детишками десантом туда - но такие драматические действия не в духе нашей семьи, да и большинство людей на такое не способны; многие даже тонут молча. Разумеется, есть такие люди, которые сразу же повышают голос, не боясь обозначить горе, наступающую беду. Может, они и ворочают жизнью, добиваются своего… но большинство людей в наши дни обозначают горе лишь повышенной тишиной.
Так в тишине всё и произошло - и, наверное, правильно мы делали, занимаясь каждый своими делами, увлекаясь в это время совсем другим. Если б мы начали "бороться" - наверное, кроме нескольких сцен дурного вкуса ничего бы не получили. Так всё тихо таяло и растаяло, наконец. Честно скажу - первый выходной, в который не появился отец, я даже и не запомнил, не запомнил и второй, и третий. Вместо одной истины: у нас всё прекрасно, отличная семья, - проступила другая: нашей весёлой семьи больше не существует.
С волнением я рассматриваю семейные фотографии - и как назло их не так уж много… в основном - одна серия… Однажды родители, посовещавшись (когда-то много волнений посвящали они нашему воспитанию!), решили провести нас по красивейшим местам Петербурга ("Ведь они, кроме своих переулков, ничего не видят!"). Был приглашён и знаменитый институтский фотограф. Сначала, помню, этих карточек было много, теперь сохранилась только одна: мы все вместе стоим у памятника Николаю возле Исаакия. Сзади - мать и отец, впереди Эля, Оля и я. Всё благополучно на этом снимке. Интересно - всё дальнейшее существовало уже тогда или могло пойти по-другому? Являются беды постепенно или сразу? Вот про что я думаю теперь, в разгаре - а может, уже и на спаде своей собственной жизни.
Одно только я могу сказать: почти ничего в жизни не бывает однозначным или одноцветным. В моей жизни, например, с уходом отца появилась некоторая свобода, возможность манёвра… именно благодаря этому я смог прийти к тому, к чему пришёл. Если бы отец жил с нами, то он вряд ли имел бы право терпеть мои немыслимые эскапады (например, трёхлетнее неподвижное лежание на диване якобы в глубоких размышлениях). А так - он этого не видел - и ему легче, и мне. Иначе была бы война, неизвестно чем бы кончившаяся. Да я и сам в роли отца не потерпел бы таких выходок, какие допускал я, будучи сыном! А так - всё как-то образовалось, и самую тревожную и самую смутную часть жизни прошёл я не на его глазах… потому что в любую трудную минуту тревога множится пропорционально количеству глаз. А так - легче.