Зойка была поразительным собеседником. Но тогда мне трудно было судить, насколько мысли, высказываемые ею, были оригинальны, но каскад их был изумителен. Я ожидал, что со временем Зойка проявит себя в науке, в литературе. С годами моя опытность сделала поправку на восторженность юношеского восприятия, и нимб Зойки чуть померк, но все равно долгие годы я следил по специальным журналам и карточкам рефератов, не мелькнет ли где-нибудь ее фамилия. Нет, с грустью говорю, нет. Видимо, вся она ушла в эти бесконечные, такие волнующие в момент свершения разговоры. Но все равно, как прекрасно, что такие люди есть, что они несут в себе заряд истинной интеллигентности и бескорыстной любви к знанию.
Прощаясь с Зойкой, я хотел бы еще раз отметить две черты в ее характере. Первая - искренняя любовь к книгам.
И вторая. Она была страстной москвичкой. Когда в середине шестидесятых годов начали тормошить наш особнячок, забирая его под посольство, то все мы, жильцы, намучившиеся в тесноте, готовы были ехать хоть на край света, лишь бы в отдельные квартиры. По-другому поступила Зойка: "Только в центре старой Москвы, пусть будет и общая квартира - я привычная". Привычке жить рядом с большими библиотеками, театрами, музеями она не смогла изменить и тогда.
Духовное для нее опять оказалось на первом месте.
Знакомые брата
…И у брата появились во дворе друзья. Это были его ровесники, и вели они жизнь таинственную, отличную от жизни моих сверстников с казаками-разбойниками, поездкой на купание в Серебряный бор и устройством внутреннего телефона между вторым этажом и подвалом, то есть между мной и Абдуллой. Товарищи брата ходили в белых пыльниках и белых шарфах, умели сплевывать между зубов так, что слюна тонкой струйкой летела на несколько метров, курили папиросы, сверкали золотой или стальной коронкой на переднем резце, носили веселую кепку-восьмиклинку с маленьким козырьком и кнопочкой на макушке.
У этих ребят были собственные дела и развлечения. Но любимым было стоять возле ворот и разговаривать на своем, только им доступном языке. Целый ряд понятий и выражений здесь имел другие звуковые огласовки: справка называлась у них "красивой", разговор - "феней", ботинки - "прохорями", девушка - "марухой", для слова "есть" нашелся глагол "рубать", а разговаривать значило "ботать".
В компании у ворот были и девушки. Девушки не стеснялись в выборе слов, пили, как и ребята, водку. Старшие ребята вместе с девушками уходили на чердак или в сарай, выходили оттуда растрепанные, в пыли и паутине. По рассказам мы уже знали, что там происходит, и иногда мы, малышня, цинично об этом рассуждали, называя некрасивыми и грубыми словами. Но я думаю, что большинство моих сверстников не очень-то верили в то, что говорили, я даже считал, что это какая-то словесная формула и что взрослые ребята не могли совершать такие некрасивые, смешные действия.
Компания вела веселую, похожую на взрослую жизнь. Один раз я даже приобщился к ней. Брат расщедрился и устроил мне праздник. Тогда я впервые узнал, что и в послевоенное время какие-то люди в Москве могли жить менее трудной и монотонной жизнью. Что существовали и тогда возможности, о которых я не мог и предположить.
Во-первых, брат впервые в жизни провез меня в такси. Это был большой легковой автомобиль "ЗИС", ходивший по Садовому кольцу. Потом я впервые попал в купеческую роскошь Сандуновских бань. Узнал, что не обязательно тащить с собой полотенце, а можно взять у банщика простыню, да не одну.
Потом брат предложил мне съесть мороженое, продаваемое по коммерческой цене, но, зная стоимость этого лакомства, я отказался. И, наконец, закончили мы этот сказочный день просмотром фильма Эйзенштейна "Александр Невский".
Все это стоило, с моей точки зрения, огромных денег и было вершиной роскоши. Я только не понимал, как брат может тратить такие деньги, когда мама ходит продавать пирожки, выдаваемые ей на работе, чтобы потом на эти деньги купить хлеба.
Знакомства брата неожиданно отразились и на нашей семье. Из дома начали пропадать вещи. Мама несколько раз говорила с братом. Но что она могла сделать? Иногда к нашей двери подходили его друзья и вызывали брата, он не шел, тогда эти ребята цедили угрозы и уходили.
Наконец брат заявил маме, что уезжает в Мурманск поступать в матросы. Он бросает учиться и будет ловить рыбу. Мама плакала всю ночь. Я тоже не мог спать и плакал вместе с ней. Но брат уверенно посапывал на своей кровати.
- Ну, что я могу с ним сделать, Дима, - говорила мама. - Я не справлюсь с ним.
И все-таки мама, видимо, что-то предприняла. На следующий день у нас в доме появился Николай Константинович, тот наш спутник, который когда-то вместе с нами ездил на свидание с отцом.
Он мне показался еще более некрасивым, чем раньше. Большой нос как-то особенно выдавался, а из-под густых пшеничных бровей жгуче горели светлые глаза в глубоких глазницах. Как всегда, он был по-петербургски вежлив, сел только тогда, когда села за стол мама, и не притронулся к чашке чая, пока она не подняла своей. И я и брат ждали, что он пришел не случайно и будет говорить о рыбацкой службе брата, и предполагали, что будет он это делать со старомодной вежливостью. Вначале так и началось. Брат тут же засопел и сказал, а какое вам, дескать, собачье дело? Кто он ему, брату? У него, у брата, дескать, есть еще отец. И он отцу напишет, что всякие посторонние люди приходят к нам в дом.
И тогда очень вежливый Николай Константинович вдруг протянул руку, схватил моего брата за ворот рубашки и, не вставая из-за стола, приподнял его. Мама закричала, а Николай Константинович, наоборот, очень тихим, проникновенным голосом сказал:
- Вот что, молодой человек. Ни в какой Мурманск ты не поедешь, но из Москвы, от друзей, мы тебя уберем. Сегодня же вечером ты поедешь на поезде в Саратов. Мой друг - директор геодезического техникума, и ты будешь учиться. Понял? А если еще раз… Ты ведь больше не будешь маму обижать? Ты меня понял? А сейчас мы с твоей мамой поедем на вокзал, за билетами, а ты пока собирайся.
Из предосторожности взрослые закрыли нас в комнате. Я слышал, как ключ повернулся в замке.
Честно говоря, я удивился, как спокойно и даже с облегчением брат принял это пленение. Мы далеко не были любящими братьями, и от старшего мне частенько доставалось самым жестоким образом в ответ на мои попытки навести справедливость. Кроме того, я эгоистично ревновал маму ко всем, даже к брату. В обоих случаях отъезд брата облегчал мою жизнь и маму делал только моей. Но я не хотел ждать ни минуты.
Оставшись с братом в квартире, я лицемерно посочувствовал ему и выдвинул такое предложение: очень спокойно можно вылезти из форточки и по карнизу дойти до окна вестибюля. К моему удивлению, брат не выказал желания спускаться по веревке из окна, как протестант Фельтон из "Трех мушкетеров". Брат, видно, был, напуган своей компанией.
А я до сих пор корю себя за это предложение: оно было одним из самых подлых, продиктованных эгоизмом, поступков в моей жизни.
Мои друзья
У меня тоже появилась своя компания. Как-то постепенно друзья, с которыми я вместе играл в казаки-разбойники и посещал палатку утильсырья возле Тишинского рынка, отошли в сторону, и открылись другие горизонты, появились другие друзья.
Собственно, школьных товарищей у меня не было. Смириться с ролью школьного "середняка" я не мог, а авторитет школьной личности всегда зиждется на двух моментах: или ты отличник, и в силу того авторитетен, потому что где-где, а уж в классе известно, как нелегко стать отличником, либо ты силач, бесшабашный парень, свой авторитет утверждаешь кулаками и во имя его подставляешь дома задницу под ремень.
В школе меня недолюбливали. Я плохо учился, неохотно "стыкался" со сверстниками. Школьная наука мне казалась скучной, лишенной воображения. Подделка "под жизнь" арифметических задач с их бассейнами убивала меня бессмыслицей. Всего этого я не мог себе представить и скучнел перед этой арифметической гидравликой. Лишь алгебра восхищала меня логикой и отсутствием лицемерия. Выдуманная игра с выдуманными же, но твердыми правилами.
Самым ужасным испытанием были русский язык и литература. Мы изучали "щик" и "чик" - суффиксы, похожие на птеродактилей; разбирали правила, у которых было исключений еще больше, чем "легитимных" моментов. И эти стишки из букварей моего детства, написанные никому не известными, кроме кассы "Детгиза", поэтами, и примерчики, вроде "Маша любит маму"!.. Ну и люби на здоровье, какого черта кричать об этом каждому первокласснику? Чья мама? Какая Маша? Сколько Маше лет?
Посмотрев как-то мой диктант, полный кровавых следов учительского карандаша, Николай Константинович сказал: "Этот мальчик оказался не по зубам академику Щербе. Пусть каждый день переписывает по страничке из "Записок охотника". - "А можно из "Трех мушкетеров"?" - спросил я. Николай Константинович ответил: "Ты слишком шустрый мальчик, чтобы быть отличником. Может быть, твоя стезя - самообразование?"
Как ни странно, Николай Константинович оказался прав. Даже в университете мне легче было прочесть десять томов рекомендованной, но необязательной литературы, чем один обязательный учебник. Любая интеллектуальная унификация вызывала у меня сон и апатию. Я горжусь тем, что не открыл ни одной хрестоматии, ни одного учебника, кроме учебника по старославянскому языку, но должен сказать, что судьба меня миловала и подбрасывала мне только нужные книги. У меня сложилось впечатление, что вообще-то судьба заранее распланировала мне путешествие по жизни, составила точный маршрут, закупила билеты из пункта "А" в пункт "Б", потом в пункт "В" и т. д. Но в последний момент билеты посыпались у нее из рук. Она собрала их в колоду и кинула мне; так я до сих пор и езжу, не потрудившись как следует разобраться в маршруте: из пункта "А" в пункт "Д", из "Д" в "Б". Но и здесь она меня не оставляет…
Первой "толстой" книгой, которую я прочел и порекомендовал товарищу для внеклассного чтения, был "Милый друг" Мопассана с отчеркнутыми мною избранными страницами. Разгневанная интеллигентная мама моего товарища сделала моей маме серьезное предупреждение. В силу этого я внимательно перечел книгу. Но как же мне после этого было не верить в судьбу, когда через четырнадцать лет профессор Самарин потребовал от меня на экзамене доложить ему проблематику и художественные особенности этого произведения. Подумаешь!. Когда знаешь текст, то и особенности с проблематикой - тьфу!
С любовью к самообразованию я не мог стать баловнем школы. Из всех школ, в которых я учился, помню лишь одну учительницу - Серафиму Петровну, научившую меня читать, да Борю Глебоспасского - прекрасного парня из генеральской семьи, дружившего со мною, неудачником и двоечником, с первого по четвертый класс, а потом после школы - с перерывом на армию - и всю жизнь. Помню также учительницу в восьмом классе школы рабочей молодежи Тамару Ивановну. Ей я тоже обязан тем, что пишу эти записки.
Мой восьмой класс школы рабочей молодежи был первым классом, который она получила после окончания университета и, как преподается литература, она, по-моему, не имела ни малейшего представления. И вот с перепугу, а еще и потому, что у нее начинался роман со старшиной милиции из нашего же класса, она и начала нам тарабанить, как на университетских лекциях. Будто бы мы все знаем об этих "образах" и "образах" и она только приводит нам все в систему. На такой безумный поступок я не мог не ответить доблестным трудом. Сердце мое забилось в унисон с великой русской классической литературой.
Вот, собственно, и все, что я помню о школе. Здесь и ответ - почему в школе не было у меня друзей.
…В друзья я выбирал людей, которые меня получше знали, надеялись на мое будущее. Я всегда был твердо уверен, что не способен сразу покорить человека, очаровать - свойству этому я всегда завидовал: моя сила - разделить с человеком духовный мир, доверить ему сомнения, планы. Так я всегда сам думал о себе, но очень удивился, когда подтверждение моей мысли услышал из уст старой журналистки: "Диму можно полюбить или с первого знакомства, или очень хорошо его узнав". А уж кто меня знал лучше моих сверстников по дому?
Постепенно и у меня в новом доме откристаллизовывалась своя компания. Главой ее оказался Витька Милягин. Главой потому, что он был самый из нас блестящий, и потому, что он был хозяином "хаты".
Витька появился в нашем доме позже, чем я, где-нибудь году в сорок восьмом. Он ходил (хоть и пацан!) в кожаном коричневом пальто, в прочных офицерских сапогах. Это вообще была униформа семьи: так же одеты были его мать, отец и сестренка. Вся семья была очень таинственная. Они отчужденно, в кожаных регланах, проходили нашими коридорами и исчезали в своей комнате на втором этаже. Там же за невысокой перегородкой находились у них раковина и кухонный стол с электроплиткой и керосинкой. Когда семья возвращалась домой, то никто из них не выходил из своей комнаты. У них даже был собственный телефон - третий в доме.
К тому времени я узнал, что семья эта - старые жители дома, но несколько последних лет были в командировке в Туве - в те годы у черта на рогах, почти "за границей". У них оказалась зимняя дача под Москвой, и года два Милягины жили там, спасаясь от московской скученности. Я все время думал: такой же, как и я, по возрасту парень уже побывал в Туве. И еще я никак не мог забыть, как из-за стекол очков взглянули на меня неестественно синие, почти черного цвета, глаза Татьяны - сестры Вити Милягина.
Года через два или три, когда Тане и Виктору стало трудно учиться за городом, родители переселили их в Москву. И опять я был в восхищении - подумать только, мои сверстники, им всего лет по четырнадцать, и уже одни живут в Москве.
Сначала в дом Милягиных втерся я, потом Эдька Перлин, умница, шахматист и скептик, потом пришли друзья из Витькиного класса: Юра Шмелев, Гарик Опенченко и Костя Тихоненко, житель высотного здания.
Появлялось много других ребят, но они как-то не выдерживали высокого и светлого духа компании, а эти остались, видимо, потому, что тоже разглядели темные, почти черного цвета глаза за стеклами очков. К этому времени мои бесконечные перемены школ превратили меня в окончательного двоечника, да и жить не становилось с каждым днем легче, и пришлось подрабатывать: разносить газеты по утрам, клеить бумажные цветы, заворачивать в целлофан этикетки - прибыток, исходивший от какой-то надомницы-маклерши… Из-за всего этого я перешел в школу рабочей молодежи. Но мама все равно в меня верила, да и я верил в себя.
Но как трудно было эту веру отстаивать в моей компании!
Как восхищался я своими новыми друзьями и как им завидовал… Завидовал их здоровым семьям, тому, как многое они успели узнать, их занятиям спортом. Я смотрел на них, и каждый мне казался гением, способным украсить этот мир. Витя к восьмому классу завоевал первое место на московской олимпиаде по математике У Эдьки Перлина уже было авторское свидетельство по каким-то радиоделам, крепыш Юра Шмелев был перворазрядником по гимнастике, Гарик Опенченко, кроме немецкого, учил "для себя" еще и английский язык, а Костя Тихоненко, высокий, чуть угрюмый парень, был просто взрослым. Я завидовал его большим рукам с черными волосами на запястьях и тому, как он небрежно, не глядя, мог перебирать струны гитары. Что я мог противопоставить этим ребятам?
К Виктору все сбегались часов около семи. Никто никого не организовывал, и хозяин никого не занимал. Кто-то сразу вис на телефоне, кто-то читал, кто-то ловил зарубежную станцию на довоенном приемнике. Костя пощипывал у гитары струны.
Через часок появлялась Зойка, вооруженная цитатами из Достоевского. Она любила быть в центре внимания. Все тесно усаживались на маленьком диванчике с высокой кожаной спинкой и круглыми откидными валиками.
Какие прекрасные мгновения духа! Мы почти никогда не ходили вместе в походы, не сидели с обалдевшими рожами среди незнакомых чужих родственников на днях рождения друг у друга, но эти минуты на диванчике давали нам с избытком ощущение полного доверия, честности и счастья.
Я затрудняюсь рассказать, о чем же было переговорено. Обо всем, что успел узнать пятнадцати-, шестнадцатилетний ум и схватить цепкая и жадная память. Все вместе мы умудрялись пропустить через наши "семинары" даже те проблемы, о которых наши сверстники вряд ли имели представление. Мы говорили о Достоевском, с Фрейде, о Винере, о художниках-абстракционистах, о художниках-реалистах, о романе Дудинцева "Не хлебом единым", о стихах Ахматовой, которые осуждались, но при этом читались наизусть. Какая-то прелестная чертовщина царила в этих разговорах. Мы с остервенением бились за выводы, которые тут же оказывались никому не нужными, и победитель в споре говорил побежденному: "Ты знаешь, я, кажется, был не прав". Мы все любили друг друга и доверяли друг другу. У каждого из нас в семьях произошли таинственные истории, но они духовно не коснулись нас. Мы верили в символы и слова, о которых нам говорили в детстве, и чувствовали себя чистыми, а значит, и невиновными.
Мне было труднее всех в этой компании. За каждым стояли общепризнанные результаты, победы и достижения. Каждый мог бросить на стол эквивалент своего социального авторитета. Виктор свои грамоты, Юрка свой значок перворазрядника, Гарик мог тут же перевести статью из "Дейли уоркер", Костя меланхолически перебирать струны, жить в пятикомнатной квартире в высотном здании и никогда не говорить о своем отце, известном авиаконструкторе и лауреате многих премий - мы и так об этом знали. Чем мог я отплатить своим друзьям?
Изредка я отдавал им на растерзание какое-нибудь стихотворение.
Я выбирал конец вечера, когда споры уже утихали, и доставал из кармашка курточки лист бумаги с написанным стихом. Что-нибудь близкое нашим сегодняшним настроениям, с узнаваемыми деталями.
Ребята по своему складу были техниками, не гуманитариями и поэтому все, что связано со словом, воспринимали трепетно, как чудо.
Иногда я творил для них импровизацию. Это несложно, если делаешь заинтересованно, по-настоящему. Ты настраиваешься как бы на определенный транс и бросаешь в воздух слова, связанные общей идеей. Главное здесь идея. Если, начиная импровизацию, ты знаешь, чем она закончится, веди себя смело. Мне это всегда было несложно.