Мемуары сорокалетнего - Есин Сергей Николаевич 6 стр.


- Очень мы думаем о долге быть счастливыми… Это видно по тебе: что ты знаешь, кроме своих бумаг?..

…Через месяц пребывания отца в Москве маму встретил на улице участковый Семенов и намекнул, что дней через пять собирается навестить нас - ему что-то стало известно.

Мама заторопилась провожать отца. Пришло несколько сослуживцев с его бывшей работы, другие нашли причину, чтобы не прийти. Мама продала какие-то вещи, брат прислал из Сибири, где он работал, перевод, мы отдали отцу мое новое пальто и проводили его поздно ночью на вокзал. Он уехал под Брянск, где районным прокурором работал его друг юности. На первое же письмо тот ответил ему: "Приезжай, устрою".

На вокзале я поцеловал отца. Он прижал меня к себе, и я вдруг почувствовал, что он родной, близкий мне человек. Но я отогнал от себя это чувство: знал, что никогда не забуду маминой обиды!..

Работа

Каждый день, глядя из окна кабинета на маленький особнячок, я думаю, скольким для меня памятным событиям он стал свидетелем. Сюда впервые пришла моя девушка и стала моей женой. Еще раньше здесь мы праздновали получение моего аттестата зрелости и диплома об окончании университета. А сколько других, может, более мелких, но не менее памятных случаев, эпизодов, моментов! Первую напечатанную мою статью я принес сюда, в эту маленькую комнату. Получив ордер на новую квартиру, здесь мы мечтали о замечательной новой жизни. В том особнячке я впервые надел костюм, сшитый для меня портным. И здесь же пережил первые разочарования.

И все же маленький особнячок с пестрой судьбой в первую очередь запомнился мне другим. Изнурительной работой. Разве в памяти только, как, лежа на диване, читал я эту свою первую статью? Нет! Я в первую очередь помню, как все я писал, сбивал варианты, помню физическую усталость от напряжения мысли. Я вообще помню, как все я писал. Могу забыть сюжет, имена героев или персонажей, но где это написано и само мое состояние в этот момент не забудется. Мой старый дорогой дом, в котором я жил, забит этими воспоминаниями.

За свою жизнь я грузил вагоны, копал землю, красил заборы, стоял в карауле, бегал с автоматом по полю, снимался в кино, служил лесником, водил машину, работал библиотекарем, искусствоведом, репортером, помогал в партии геологам, был артистом, разносил телеграммы и газеты, но я не знаю труда изнурительнее, чем труд думать и писать. Не верьте представлению о легкой жизни под сводами, о писательстве как о процессе писания. Это процесс самоистязания и самоуничтожения. Соблюдение своего нравственного долга перед событиями, которым стал ты свидетелем, перед рано умершими друзьями, перед хорошим и плохим, что ты встретил в жизни.

Я с детства знал, что буду писателем, но почему же так долго шел к этой цели? Почему так быстро обгоняли меня мои сверстники? Они так бойко выражали свой двадцатилетний мир. А меня он не интересовал. Я искал других жизненных поворотов и постоянно воспитывал себя, зная: кто же захочет читать необразованного и неинтересного человека.

В стареньком особнячке я никогда не читал книг про шпионов, дешевой фантастики, сентиментальных историй "про любовь". А приключения мысли, бессмертные истории ушедших веков - это тяжелая, но благородная работа. Твой труд окупается здесь чувством самоуважения, растущим - без пользования сносками - пониманием трудных авторов, той медленной работой ума, которая формирует душу. Писать, читать, думать. Это каторга, но сладкая каторга.

Глядя на особняк из окон кабинета, я думаю: мог бы я сейчас повторить этот труд? И отвечаю: нет, не мог. Это труд юности. Он не подъемен ни в каком другом возрасте. И как хватило у меня терпения "ждать"? Что это было - расчетливость или вера в свои силы? Как я смог переносить иронию людей, немного посвященных в мои планы? Вот вышла, например, новая повесть в "Юности". Автору - двадцать лет, вот появилась и еще новая юная звезда!.. А что ты в двадцать лет?

Может быть, в поисках близкого результата я и стал журналистом.

В 1959 году, весною, вместе с одним юным и веселым существом, получающим стипендию на факультете журналистики - то есть в положении с точки зрения реальных ценностей явно неравном: очаровательная студентка-отличница и парень-заочник, - мы шли по весенней, неповторимой, как она бывает только весною, Москве.

Это была Москва новой эры. Впервые мы вошли в легендарный Кремль, в который раньше вход был только по пропускам, увидели соборы, о которых много читали, походили по брусчатке возле Ивана Великого. Каждый дотронулся пальцем до меди Царя-колокола. В бывшем Манеже, где долгое время был гараж, открылся Центральный выставочный зал. Гремели вечера в Политехническом. Уже стояли университет, гостиница "Украина", высотное здание на площади Восстания. Выросли Черемушки… Мы шли весенним маршрутом: Красная площадь, Александровский сад, Библиотека имени Ленина. Стояли длинные, теплые, весенние сумерки. Только что зажглись огни. И вот когда мы проходили мимо Александровского сада - тогда было меньше машин и меньше шума, - из его таинственной благоухающей прохлады вдруг раздалось тугое прищелкивание и пробная, пристрелочная трель соловья.

Юное существо не зря получало повышенную стипендию.

- Боже мой, - воскликнуло юное существо, - из этого можно сделать информацию для "Московской правды", ведь из-за загрязнения воздуха - слова "окружающая среда" заявили себя лишь два десятилетия спустя, - из-за загрязнения воздуха, - трепетала очаровательная отличница факультета журналистики, - соловьи давно из Александровского сада улетели, а теперь, значит, вернулись. "Соловьи в центре Москвы" - так я назову эту информацию.

Я был потрясен тем, что, оказывается, столь просто решается святая святых газетного творчества. Не озарение, не шелест хитона музы, а лишь факт и его осмысление. А главное, это осмысление доступно, оказывается, и мне. На это не нужен специальный патент. Нужно только стремление. А муза, если хорошо посидеть за сто-" лом, она, муза, придет, прилетит. Куда ей деться…

- А разве можно прийти в газету и просто так принести заметку?

- Можно даже прийти и сказать: я бы хотел у вас внештатно поработать, не дадите ли вы мне тему?

Какое сладостное чувство зарабатывать деньги трудом, к которому ты готов и который ты любишь! Но сколько надо было испытать, чтобы так просто прийти в редакцию и сказать: "Я бы хотел что-нибудь для вас написать". Надо было отринуть робость, внутренне быть готовым к вопросу: "А кто вы, собственно, такой, чтобы писать для нас?"

У меня все обошлось более-менее гладко. На первый раз мне поручили объехать полтора десятка райкомов комсомола и выписать строки из заявлений ребят и девчат, отъезжавших на целину.

Но какое чувство радости видеть в газете восемь строк, даже без твоей подписи, но которые подготовил ты!

Газетная карусель закрутилась: первая информация, первая корреспонденция, первый очерк, первый материал, отмеченный как лучший на редакционной летучке, первая командировка, первый перелет на самолете. Здесь все и всю жизнь впервые, но это при условии, если каждый раз ты ищешь единственный необходимый ракурс материала, если не используешь уже нажитых тобой приемов.

Журналистика не отпускает тебя ни на минуту. Ты чистишь картошку и думаешь, читаешь учебник и думаешь о своем герое, разговариваешь с друзьями и ищешь единственное, точное и неповторимое слово.

Моя бывшая комната полна этих бесконечных, до отчаяния, размышлений. Она полна бессонных ночей и вариантов статей.

Но труднее всего было думать: может быть, все это зря? Может быть, ты бесцельно тратишь золотые дни юности? Может быть, лучше становиться не зеркалом жизни, а самой жизнью?

А кругом все кипело. Я выписывал строки из заявлений ребят, отъезжающих на целину, а эти ребята ехали. И как было завидно глядеть на них! Их ждала настоящая жизнь: со свистом ветра, с усталостью после работы, с конкретными делами, которые они оставят после себя. Эти ребята уже завоевали себе право через много лет сказать: я поднял это поле и посадил это дерево.

А потом пошли Братская ГЭС, Красноярская ГЭС и другие знаменитые и громкие стройки. В 1961-м взлетел Гагарин. Все мои сверстники занимались земными и осязаемыми делами. Приносили реальную пользу. Они летали, перевозили грузы и пассажиров, строили. После них что-то оставалось, реальное и долговечное.

Густая и жгучая зависть к их труду - под просторами неба, среди вольных степей и в распадках гор. Зависть по мужской, тяжелой работе, зависть к их загару, к упорной основательности. Ведь такой большой и разнообразный мир вокруг, а я сузил его листком бумаги. Столько всевозможных инструментов от лопаты до скальпеля и микроскопа существует в обиходе человечества, а ты пользуешься лишь одним - автоматической ручкой. И сейчас, до сих пор сама жизнь, густой ее замес, волнует меня больше, чем ярчайшие описания. Еще до сих пор в минуты слабости подкрадывается мысль: "Вот начался БАМ. Ведь в конце концов мне не восемьдесят лет. Брошу-ка все ко всем чертям. Хоть учетчиком, хоть шофером, но туда, в пылающее горнило жизни".

При взгляде на окна своей комнаты я вспоминаю и ту работу, которую я, как углекоп, прикованный цепью в шахте, делал, не ожидая награды и славы. (Пробиться, напечататься - это лишь счастливый вариант завершения. Один из многих.)

В тесной комнате впервые увидел я лица вымышленных мною героев. Здесь они заговорили и сгрудились возле моего стола, требуя труда и жизни. Это была бескомпромиссная стража, полосовавшая меня и принуждавшая работать. Они подчинили меня себе, отбирая воскресные дни, отпуск, часто время для сна. Я записывал их речи, и интерьеры, и пейзажи, в которых они хотели существовать, искал для них девушек, которых они хотели бы любить, и посылал их в давно задуманные путешествия. Папки с протоколами их жизней копились одна возле другой по книжным самодельным полкам.

"Может быть!" - вот был мой девиз. Если я уж без этого не смогу - написать. С печатанием - как повезет. В конце концов при недостатке свободного времени была альтернатива: или писать, или бегать с рукописями по редакциям. Но писать было интереснее. Я писал в стол. И все-таки однажды я предпринял смелую попытку: пять экземпляров своей первой повести разослал в адреса пяти журналов. "Москва" ответила хорошей, положительной рецензией и не напечатала. В "Новом мире" представление на редколлегию сделал Ефим Дорош - и не напечатали; в "Знамени" рецензию написали кислую - и не напечатали; в "Звезде" - разгромную - и не напечатали; из "Волги" пришло доброе письмо.

…Состоялось "может быть". Я не был тщеславным. После тридцати мне не доставляло радости видеть свои фотографии и имя на журнальных страницах. Но мне так хотелось дать жизнь своим героям! Придутся ли они по душе людям? Хотелось узнать, чего же я стою сам. Я готов был бы отдать свою первую повесть любому, безвозмездно, лишь бы увидеть ее напечатанной. Не тщеславие! Мне хотелось увидеть мою работу законченной до конца. Работу, и только.

Неожиданные удачи

Несмотря на скученность, в доме жили дружно, секретов друг от друга ни у кого не было. Если в кастрюле у кого-то варилась курица, об этом становилось известно всем. Целым домом обряжали на свадьбу невест и провожали покойников. Оценки поступающих в вузы ребят становились известны всем. Во время вечеринок соседи занимали друг у друга стулья и посуду. Мама консультировала всех по юридическим вопросам. Елена Павловна для девочек была главным законодателем художественного вкуса. У Раисы Михайловны всегда можно было перехватить деньжат. Я чинил всему дому пробки. Анька с нижнего этажа перелицовывала и ушивала брюки, куртки и рубашки. Дом жил общими интересами и радостями. И только иногда (сугубо на принципиальной основе) вспыхивали конфликты. Поводы их были почти всегда известны: поквартирно или "подушно" платить за свет, принадлежит ли телефон, стоящий на втором этаже, и жителям первого. Или более локально: можно ли Эдьку Перлина впускать в туалет с книгой. Во время конфликтов дом делился на партии, на телефон второго этажа вешался ящик с запором, в ответ на первом этаже на парадном подъезде врезался замок: пусть второй этаж ходит только через черный ход. Таинственная рука ночью выворачивала лампочку перед дверью многодетной Марии Туранюк, сторонницы поквартирной оплаты за электричество, тогда Мария подводила в коридор собственную проводку с выключателем в комнате, но ослепительная сорокасвечовая лампочка неизменно потухала, когда старая восторженная дева Елена Павловна наливала из бутылки керосин в примус или кто-нибудь из соседей тащил через закуток Марии Туранюк ведро с помоями. Но все это были досадные эпизоды, лишь прерывавшие общее умиротворенное и заинтересованное житье-бытье. И лишь единожды дом распался не на партии, а на "каждый за себя". Единожды вместо дипломатических манипуляций с электролампочкой были высказаны резкие слова и проделаны пиратские акции.

Мы как-то привыкли к условиям керосинок и электроплиток. Знали, что где-то в городе проживают счастливцы, под кастрюлями которых бьется синенькое некоптящее газовое пламя, да мало ли у кого чего есть, только не про нашу честь. Дом не роптал, не требовал перемен, а дружно и безответно терпел. И вдруг, как удар молнии, разнесся слух: будут проводить газ!

Волнение вызвала сама эта пьянящая новость, но слухи по дому уже гуляли, обещая такие конфетные доли, что дух захватывало. То дом забирали под посольство, то научно-исследовательский институт собирался устроить здесь конструкторское бюро, то вроде бы особняк облюбовала другая могущественная организация. Но, поциркулировав, слух этот - дыхание людских надежд - увядал, делался слабее и, наконец, испускал дух, переходя в ранг домовых мифов: "Вот в одна тысяча таком-то году, когда дом собирались забрать под посольство…" Да и все реально понимали, что не нашлось еще такой могучей организации, которая способна была расселить наш многосемейный муравейник.

Поначалу к этому "газовому" сообщению скептики и реалисты отнеслись настороженно. Подумаешь, газ! Может быть, еще квас из кранов будет течь? Это что - жизненно важно, чтобы был газ? Да зачем же этот газ, когда у каждого и керогаз и керосинка, а кое у кого, например у Сильвии Карловны, есть и примус. Но слухи обрастали немыслимыми подробностями о газовых духовках и конкретизировали предмет: в какие квартиры газ подводить будут, а в какие нет. Но самое удивительное, что слухи подтверждались.

В доме стали появляться разнообразные личности, осматривающие, выстукивающие и обнюхивающие все апартаменты. Личности лазали по этажам и что-то записывали в свои блокнотики. На попытки завести с ними более лирические отношения, выяснить, что думает проектная организация, отвечали решительно и кратко: "Чего беспокоитесь, всем достанется!"

К этому времени в умонастроении жильцов наступили существенные изменения. О, благословенный газ! Ты будешь кипятить чайник за пять минут! Если нагреть чайник и две большие кастрюли, то можно помыться и дома в корыте, а не тащиться в банк?. Обед варить за два часа. Пол мыть горячей водой. О приди, благословенный и давно ожидаемый газ! Жизнь без тебя уже невыносима, невозможна, лишена значения и смысла.

И вот в один прекрасный день в дом, вернее, в купеческо-дворянский вестибюль завезли газовые плиты. Пока одной машиной восемь плит. Первыми об этом узнали неработающие старухи, и дело закипело. Вцепившись своими морщинистыми ручонками в чугун и эмалированное железо, объединившись по пять-шесть человек, как муравьихи, они тянули сверкающие новизной плиты по дальним углам. Гром, гам, грохот стоял на ступеньках. По вестибюлю плиты волокли на половиках, на лестнице подкладывали дощечки, молодцам из гаража во дворе сулилось по паре пива за помощь. Все вошло в высшее напряжение человеческого духа и физических усилий.

К пяти часам, когда весь основной контингент возвращался с работы, когда, как вулканы, разгорались керосинки и беспрестанно начинала хлопать дверь в туалете, вся газовая аппаратура была разнесена, а кое-где уже и прикрыта от глаза мешковиной, тряпьем. В вестибюле осталась только единственная плита, вокруг которой легкой рысью семенила бабка Серафима Феоктистовна, с утра занятая неотложнейшими делами по спасению собственной души в Елоховском храме.

Полшестого в вестибюль к сиротливой плите стал подходить народ. Собирался грозный домовый сход. Все с удивлением глядели на единственную плиту. Раздавались призывы к самосуду и кличи к перераспределению. Начинался бой за последнюю плиту: кому?

Сильвия Карловна пискнула, что в своей, отторгнутой от коридора кухне она смогла бы создать для плиты хорошие условия.

С сочувствием было принято заявление Раисы Михайловны, что ее Даня женится, ей придется кормить и его и жену, а будущая жена у Дани слабенькая. Даню любили. Даня был фронтовик.

Протиснувшись через частокол спин, выступила художница Елена Павловна: дескать, если кому и следует уступить единственную плиту, так ей, как художнице и старухе.

- Ах, старухе, - завыла уборщица тетя Паша, - значит, теперь она старуха! А как кто-нибудь из мужиков пройдет перед сном мимо ее керосинки в кальсонах… Она, видите ли, себе по ночам кофей варит, без кофея художества ей в голову не лезут. Кто-нибудь из мужиков спьяну ночью мимо ее, холеры, керосинки в кальсонах пройдет в туалет, так она ох, ах и кричит, что она девица! А когда плита ей нужна, так она старуха!

- Чего спорить, - раздался внезапно глухой бас Марии Туранюк, - и чего разоспорились? Моя эта плита, как детной матери и одиночки.

И все здесь примолкли. С Марией не поспоришь.

- Берите-ка, пацаны, - махнула Мария своей ребятне, - ставьте возле двери. Баста!

Конечно, уже на следующий день все образовалось. Пришла еще одна машина. Плиты перестали быть дефицитом, а потому вызывать интерес. Но машина, кроме плит, привезла и разбитного красавца прораба. Прораб за дело принялся хватко. Первым делом все плиты, разнесенные по разным углам, были возвращены на прежнее место.

Женщины окружили его тесным кольцом. Прорабатывался главный вопрос: где будут стоять плиты. Опять Сильвия Карловна настаивала на сепаратных переговорах за закрытыми дверями. Мария Туранюк удостоверилась, что ее, детную мать, не обидят, и ушла. Из своих дверей вышла портниха Анька в коротеньком халатике.

- А в нашей квартире можно установить газ?

- Для вас плиту можно установить в любом месте.

- А все же? - переспросила Анька.

- По проекту, - прораб развернул небольшую тетрадочку, - по проекту в коридорчике перед вашей квартиркой не хватает кубатуры, поэтому плита у вас будет общая в вестибюле.

- Это кто эту кубатуру мерил? - надвигалась на прораба Анька, ослепляя его сверкающими коленками. - А ну-ка пойдем со мной, померяем вместе!

- С удовольствием, отказывать женщине в чем бы то ни было - не в моих правилах.

Мы всей гурьбой двинулись было за прорабом, но Анька, уперев руки в бока, как полководец оробевшую гвардию, грозно спросила:

- А вас кто звал? Нам понятые не нужны. Сами справимся.

Через пять минут несколько задушенный прораб выскользнул из Анькиного закутка, выкрикивая на ходу:

Назад Дальше