Чилийский ноктюрн - Роберто Боланьо 4 стр.


И тогда дон Сальвадор, еще раз согласно кивнув головой, но уже не воспринимая смысла французских фраз, произносимых Юнгером, внезапно почувствовал, что ухватывает – или ему так показалось – часть истины, которая заключалась в том, что гватемалец находился в Париже, что началась война или вот-вот должна была начаться, что гватемалец уже привык проводить долгие безжизненные (или предсмертные) часы перед единственным окном, глядя на панораму Парижа, и из этого созерцания родился "Вид на город Мехико за час до рассвета", из бессонного созерцания Парижа гватемальцем, поэтому холст вполне можно считать алтарем, на который принесены человеческие жертвы, или жестом опротивевшего всем правителя, или признанием поражения – нет, не Парижа, не европейской культуры в целом, мужественно готовой к собственной гибели, не политических идеалов, которым безотчетно следовал художник, а поражения его как личности, поражения гватемальца без имени и удачи, но готового оставить свое имя на скрижалях Города Света, – и то откровение, с которым гватемалец признал свое фиаско, та ясность, которая влекла за собой всякие мелочи, в том числе и анекдотичные, заставили нашего дипломата испытать настоящий озноб. И тогда дон Сальвадор допил залпом остатки коньяка и снова заставил себя прислушаться к немцу, уже долго что-то говорившему фактически в пустоту, пока наш писатель барахтался в паутине бесполезных размышлений, а гватемалец, как и следовало ожидать, продолжал покоиться перед окном, отдаваясь однообразному и бессмысленному созерцанию Парижа. Так что, ухватив без особого труда (как ему казалось) нить рассуждений своего визави, дон Сальвадор снова включился в теоретические экскурсы Юнгера, которые могли бы смутить самого Пабло, если бы не скромность и такт, с какими немец излагал свое кредо изящных искусств. А потом офицер вермахта и чилийский дипломат вместе покинули мансарду гватемальского художника, и, пока спускались по бесконечным крутым пролетам на улицу, Юнгер высказал мнение, что вряд ли гватемалец дотянет до следующей зимы, и это было странно слышать из его уст, поскольку в то время ни для кого не было секретом, что многие тысячи человек не доживут до следующей зимы, хотя они были много здоровее и веселее, чем гватемалец, большинство из них имели значительно большую волю к жизни, чем гватемалец, но Юнгер все равно это сказал, наверное, не подумав или имея в виду конкретно лишь данный случай, и дон Сальвадор еще раз согласился, хотя сам, поскольку регулярно посещал художника, не был так уверен в его близкой смерти, но все равно сказал, да, это очевидно, как пить дать, или просто промычал "хм, хм", а у дипломатов это может означать что угодно и прямо противоположное. Недолго спустя Эрнст Юнгер пришел в дом Сальвадора Рейеса на ужин, и на этот раз коньяк разливался уже в специальные коньячные стопочки, и они говорили о литературе, сидя в удобных креслах, а ужин был, так скажем, сбалансированный, каким и должен быть ужин в Париже, и в гастрономическом, и в интеллектуальном плане, а на прощание дон Сальвадор подарил немцу одну из своих книг в переводе на французский, возможно, единственную, не знаю, – хотя тот поседевший юнец утверждает, что о доне Сальвадоре Рейесе ни одна душа уже ничегошеньки не помнит, он это говорит специально для того, чтобы меня поддеть, – возможно, да, никто уже не помнит о Сальвадоре Рейесе в Париже, да и в Чили помнят немногие, а еще меньше его читают, но не в этом дело, а в том, что, уходя из резиденции Сальвадора Рейеса, немец уносил в кармане своего костюма роман писателя, а потом несомненно его прочел, поскольку упомянул в своих мемуарах, и упомянул с хорошей стороны. Вот все, что нам рассказал Сальвадор Рейес о своем пребывании в Париже во время Второй мировой войны. Но остался факт, которым мы должны гордиться: ни о каком другом чилийце Юнгер в мемуарах не говорит, а о Сальвадоре Рейесе говорит. Ни один чилиец не посмел просунуть свой дрожащий нос между достойными страницами мемуаров этого немца, только Сальвадор Рейес. Ни один чилиец не существовал – ни как человеческая особь, ни как автор той или иной книги – для Юнгера в те мрачные и полные событиями года, кроме Сальвадора Рейеса. В тот вечер, удаляясь все больше и больше от дома нашего рассказчика и дипломата, вышагивая по улице, обрамленной липами, в компании раскидистой тени Фэрвелла, я лицезрел видение, в котором шлифованное остроумие (мечта героев) расточалось потоками, а поскольку я был молод и импульсивен, то немедленно рассказал о нем Фэрвеллу, помышлявшему только о том, как бы побыстрее добраться до ресторана, который расхваливал его знакомый повар. Видение заключалось в том, что ваш покорный слуга, пока мы шли по этой тихой улочке, обрамленной липами, ухватил за хвост сюжет поэмы, где говорилось о писателе, чье тело (или золотистая тень) покоилось внутри некоего космического корабля, будто птичка в гнезде из исковерканных и дымящихся железок; писатель этот, который пытался улететь таким образом в бессмертие, был Юнгер, и корабль разбился в Андах, но нетленное тело героя оказалось замерзшим вместе с остатками корабля в вечных снегах, и основная мысль заключалась в том, что рукописи героев и – шире – копии этих рукописей сами по себе были песнями, воздающими хвалу Создателю и цивилизации. Но Фэрвелл, который все пытался ускорить шаг сообразно с возраставшим чувством голода, взглянул на меня через плечо как на молокососа и одарил насмешливой улыбкой. Он сказал, что, по-видимому, на меня произвел впечатление рассказ Сальвадора Рейеса. Тяжелый случай. Хотеть что-либо написать не вредно. А быть впечатлительным – плохо. Так сказал Фэрвелл, не останавливаясь ни на секунду. Потом добавил, что по героической тематике имеется масса литературы. Столько понаписано, что два человека с совершенно противоположными взглядами и вкусами могли бы выбирать с закрытыми глазами и при этом ни разу нигде не пересечься. Потом замолк, будто ходьба отнимала его последние силы, а помолчав, сказал: как же есть хочется, черт побери – этого выражения я от него ни разу не слышал ни до, ни после, – и снова молчал все время, пока мы не оказались за столом довольно вульгарного ресторана, где он мне и выдал, пока с жадностью поглощал обильный чилийский обед, историю о Холме Героев, или Хельденберге, который находится где-то в Центральной Европе, в Австрии или Венгрии. По своей наивности я решил было, что эту историю Фэрвелл собирался каким-то образом пристегнуть к Юнгеру или к тому, о чем я ему недавно с подъемом говорил, – о космическом корабле, разбившемся в Кордильерах, о полете героев в бессмертие, о том, что улетают они туда в оболочке из одних лишь рукописей. Однако история Фэрвелла оказалась об одном башмачнике, подданном австро-венгерского императора, мелком предпринимателе, который зарабатывал тем, что закупал обувь в одном месте, продавал в другом, да и сам производил обувь в Вене, чтобы продавать ее модникам той же Вены, Будапешта и Праги, а еще модникам Мюнхена и Цюриха, а еще модникам Софии и Белграда, Загреба и Бухареста. Это был настоящий бизнесмен, начавший с малого, скорее всего, с семейного предприятия, способного приносить доходы лишь на текущий день, однако дело он постепенно укрепил, расширил и прославил, потому что ботинки его производства ценили все, кто в них ходил, отмечая их изысканный фасон, а также удивительное удобство; ботинки, полуботинки, туфли, сапоги и даже домашние туфли и сабо – все было в высшей степени прочное, короче, его обуви можно было доверять, нося ее, никто не рисковал остаться без каблуков посреди дороги, а это во все времена ценится, и никто не боялся натереть мозоли или разбередить уже благоприобретенные – качество, которое любители педикюра не могут проигнорировать, – одним словом, его марка была гарантией надежности и комфорта. Сапожник, о котором идет речь, жил в Вене и стал поставщиком двора императора Австро-Венгрии, он удостаивался чести быть приглашенным (или делал так, что его приглашали) ко двору на всяческие приемы, где, конечно, бывал император, а также министры, маршалы и генералы, многие из них являлись в сапогах для верховой езды или в обычных ботинках, сделанных нашим сапожником, и не отказывали ему на этих приемах в обмене малозначительными, но всегда любезными фразами, сдержанными и незаметными для окружающих, с налетом особой австро-венгерской меланхолии осеннего дворца, в то время как русская меланхолия, по Фэрвеллу, помещалась в зимнем, а испанская – тут, по моему мнению, Фэрвелл несколько преувеличивал – обитала в летних, и еще в пожарах. Так вот, башмачник наш, тронутый, возможно, подобными знаками внимания со стороны высочайших особ, а согласно другим суждениям – иными вещами, стал лелеять и старательно взращивать некий замысел, который уже в достаточно зрелом виде не замедлил представить лично императору, хотя для этого пришлось задействовать большую часть его связей при дворе, а также в военных и политических кругах.

Как только были пущены в ход все необходимые рычаги, стали открываться одна за другой двери, сапожник порог за порогом прошел ряд приемных, за которыми следовали залы – с каждым разом более величественные и темные, с лощеным и пышным полумраком, в котором не слышно было шагов (во-первых, из-за качества и толщины ковров, а во-вторых, из-за качества и упругости обуви), и в последней зале, куда его сопроводили, сидел на обыкновенном стуле сам император в компании нескольких своих советников; и хотя эти последние разглядывали его неприязненно и даже как-то оторопело, будто спрашивая себя, что этот тип здесь потерял, какая тропическая муха его укусила, какое идиотское желание могло воцариться в душе этого башмачника, чтобы затребовать и добиться аудиенции у верховного правителя всех австро-венгров, сам император, наоборот, приветствовал его словами, исполненными теплоты, будто отец, встретившийся со своим сыном, припомнив ботинки дома "Лефебр де Лион", приличные, но не такие качественные, как обувь нашего любезного друга, а также ботинки лондонского дома "Дункан amp; Се-гал", прекрасные, но не такие качественные, как обувь его верного подданного, а еще ботинки дома "Нидерле" из одной немецкой деревушки, название которой император запамятовал ("Фюрт", – подсказал ему сапожник), удобнейшие, но не такие качественные, как ботинки нашего предприимчивого соотечественника, после чего они перешли к разговору об охоте, и охотничьих сапогах, и сапогах для верховой езды, и различных типах кожи, и дамских туфлях, хотя, дойдя до этой темы, император предпочел быстренько свернуть разговор со словами "господа, господа, довольно отвлекаться!", как будто это его советники предложили затронутую тему, а не он сам – уловка, к которой советники и башмачник отнеслись с веселым оживлением, приняв на себя упрек без возражений, – после чего перешли к основному вопросу аудиенции, и пока присутствующие наливали себе по следующей чашке чая или кофе, а то еще и по стопочке коньяка, сапожник собрался с духом, то есть набрал побольше воздуха в легкие, и с подъемом, которого требовала важность момента, жестикулируя руками, будто он поглаживает венчик отсутствующего, но вполне вообразимого, а следовательно, возможного здесь цветка, объяснил государю суть своей идеи. А идея была – создать Хельденберг, или Холм Героев. В долине, которую он наметил, между такой-то и такой-то деревнями, есть холм известковой породы, у его подножия растут дубы и лиственницы, выше и в труднодоступных местах – всякие кустарники, доминирующие цвета – зеленый и черный, хотя по весне могут появляться краски, достойные буйной палитры дерзкого художника; холм этот будет ублажать взор, если смотреть на него со стороны долины, и навевать массу достойных размышлений, если глядеть на него с отрогов соседних возвышенностей; холм этот будет похож на часть какого-то другого мира, воздвигнутого здесь как напоминание людям, чтобы тронуть их сердца, и как душевная отрада, способствующая просветлению чувств. Холм, к несчастью, имеет хозяина, коим является граф де X., местный латифундист, однако сапожник уже прозондировал почву, побеседовав с графом, который сначала отверг мысль о продаже этой бесполезной части своей недвижимости просто из чистой строптивости собственника, по замечанию башмачника, сдержанно улыбнувшегося при этом, будто он хорошо понимал бедного графа, но потом, после предложенной ему довольно значительной суммы выкупа, согласился холм продать. Идея сапожника заключалась в том, чтобы купить холм и устроить на нем памятник героям империи. И не только героям прошлого и настоящего, но и героям будущего. Следовательно, холм станет одновременно и усыпальницей, и музеем. Что это будет за музей? Каждому герою империи – а в исключительных случаях и иноземным героям – поставят памятник в натуральный рост. Что это будет за усыпальница? О, это легко представить: там будут проходить захоронения героев родины, что потребует решения специальной комиссии, состоящей из военных и историков, а еще из юристов, но последнее слово всегда будет за императором. Таким образом, на холме найдут свое последнее пристанище герои прошлого, чьи останки или скорее прах практически невозможно отыскать, и найдут его в виде памятников, которые будут созданы либо со слов историков, либо согласно легендам и художественным произведениям, а также те герои настоящего или грядущего, чьи тела окажутся, так сказать, в распоряжении имперских чиновников. Чем может помочь император? Прежде всего, своим согласием и благоволением, ибо предприятие должно начаться с его ведома; кроме того, необходима финансовая помощь со стороны государства, потому что ему как гражданину будет не под силу лично вынести все расходы, которые потребует строительство фараонова размаха. То есть сапожник был согласен заплатить из своего кармана за приобретение Холма Героев, за наделение его статусом кладбища, за решетку ограждения, строительство дорог, которые сделают каждый его уголок доступным для посетителей, и даже за статуи определенных героев прошлого, особенно близких патриотической натуре башмачника, не говоря уже о трех лесниках, которые могли бы работать одновременно как сторожа усыпальницы и садовники и которые уже начали работать там на одном из его загородных участков, – люди бессемейные и здоровые, на них можно рассчитывать, они готовы и могилу выкопать, и злоумышленников, мародерствующих по могилам, прогнать. Остальное же, как то: расходы на оплату скульпторов, закупку камня, мрамора или бронзы, административное управление, получение разрешений, рекламу, перевозку скульптур, строительство дороги, связывающей Холм Героев с венской шоссейной магистралью, торжественные акты по случаю, проезд родственников и молебны, строительство небольшой (или даже не небольшой) церкви и так далее, и тому подобное – все это должно взять на себя государство. Затем сапожник перешел к нравственным аспектам подобного памятника, упомянул о прежних ценностях, о том, что останется после нас, о сумеречности человеческих устремлений и страхе перед смертью, о последних раздумьях – и, когда он закончил, император со слезами на глазах взял его за руки, потянулся к его уху и прошептал несколько кратких, но весомых фраз, предназначавшихся ему одному, а потом посмотрел на него долгим взглядом, который трудно было выдержать, но башмачник, чьи глаза тоже были на мокром месте, выдержал его, даже не моргнув, после чего император несколько раз согласно покивал головой и, глядя на советников, сказал: "Браво, отлично, великолепно!" – на что остальные тоже ответили: "Браво, браво!" Этим было сказано все, и башмачник вышел из дворца, потирая руки и сияя от счастья. Через несколько дней Холм Героев сменил собственника, и неугомонный башмачник, не дожидаясь каких-либо сигналов свыше, сам нажал на спуск стартового пистолета для целой бригады рабочих, за действиями которых он наблюдал лично, переехав жить на постоялый двор поселка неподалеку. На неудобства он не обращал внимания и отдался делу с самоотверженностью истинного художника, не считаясь ни с ветром, ни с холодом, ни с ливнями, которые частенько заливали поля в тех краях, ни с бурями, проносившимися по австрийским (или венгерским) стальным небесам в своем неумолимом стремлении к западу, – это были бури почти ураганной силы, которые засасывались альпийским высокогорьем, их наблюдал наш сапожник, отряхивая воду с пальто и штанин, вытаскивая из грязи ботинки, абсолютно непромокаемые, действительно великолепные ботинки, их даже не стоит описывать, это под силу только настоящему мастеру, ботинки эти годились для всего – и танцевать, и бегать, и работать в грязи, никогда такие ботинки не подвели бы своего хозяина, но сапожник, к сожалению, почти о них не заботился (их чистил от грязи и натирал до блеска его помощник, прислуживавший на постоялом дворе, когда сапожник уже лежал без сил в постели, укрытый простынями, порой даже не успев как следует раздеться), завороженный неотвязной мечтой, не обращая внимания на кошмары, из которых неотвратимо вздымался Холм Героев, солидный и спокойный, темный и благородный – проект, памятник, о котором мы знаем лишь фрагментарно, хотя нам и кажется, что мы знаем, тайна, которую мы носим в сердце и однажды в восторженную минуту кладем на середину металлического подноса с микенскими знаками, бормочущими якобы о нашей истории и наших устремлениях, а на деле – о нашем поражении, о баталии, где нас убили, а мы об этом и не знаем, мы уже положили наше сердце на этот холодный поднос, да-да, сердце, сердце, – и на этом месте башмачник вздрагивал во сне и говорил сам с собой, произнося слово "сердце", а еще слово "пламень", и казалось, он задыхается, и тогда помощник входил в промозглую комнату и пытался его успокоить: проснитесь, господин, это лишь сон, господин, – и, когда тот открывал глаза, которые несколько секунд назад созерцали собственное сердце, бившееся в центре подноса, помощник давал ему стакан горячего молока и получал в ответ лишь неуверенный жест рукой, будто сапожник отмахивался от собственных наваждений, а потом, вперив в него непонимающий взгляд, говорил, чтобы тот не приставал к нему с пустяками, лучше налил бы стопочку коньяка или немного водки. Так проходили день за днем, ночь за ночью, хорошая или плохая была погода – он тратил полными горстями собственный капитал, потому что император после своих слез и возгласов "браво, прекрасно!" не сказал более ничего, министры тоже предпочли промолчать, и советники, и генералы, и даже энтузиасты полковники, а без инвестирования проект не мог продвигаться, но в том-то и дело, что башмачник заставил его двигаться и сам уже не мог остановиться. Его почти не видели в Вене, куда он изредка заезжал по своим закисавшим делам, все время он проводил на Холме Героев, контролируя редеющих день ото дня работников, передвигаясь верхом на выносливой лошадке, стойко переносившей погодные выкрутасы и такой же крепколобой и упрямой, как он сам, и подставляя плечо, когда того требовали обстоятельства.

Назад Дальше