Олбан, сцепив пальцы, вытягивает лежащие на перилах руки вперед и опускает голову на этот треугольник, словно изучает стремительно бегущую под ним реку.
Или молится.
Потом поднимает голову и оборачивается с улыбкой на лице:
- Ты созрел для обеда?
- Давно, - говорит Филдинг.
И они поворачивают назад, к центру.
- Боже мой! Ты цел?
Ему пришлось долго собираться с силами, чтобы прохрипеть:
- Не совсем.
Он еще плотнее сжался в комок, хотя понимал, что от этого легче не станет.
Такой дикой боли он еще не знал. Она возникала в паху, а потом зловещими черными змеями расползалась во все стороны, впиваясь в каждую клетку тела, от макушки до пят. Боль зашкаливала, унося его в другие пределы, где царили неодолимая тошнота и ледяная безнадежность. Но облегчения-то при этом не было. За все пятнадцать лет своей жизни Олбан не испытывал ничего похожего. И надеялся, что повторения не будет.
- Господи, ужас какой.
Девушка сорвала с головы черную шапочку для верховой езды и бросила на мощенную кирпичом дорожку. Опустившись рядом с ним на колени, она в нерешительности помедлила, а потом опустила руку ему на плечо и осторожно сжала пальцы. У него вырывались не то хрипы, не то бульканье. Она огляделась, но в обнесенном стеной огороде никого не было. У нее мелькнула мысль, что надо бежать к дому и звать на помощь. А вдруг с ним что-нибудь случится? Вначале она заподозрила, что он придуривается: рухнул как подкошенный и свернулся клубком. Теперь до нее стало доходить, насколько нестерпимы его мучения.
Завитушка фыркнула и, пятясь к ним крупом вперед, снова дернула задней ногой. Господи, только бы она его не лягнула еще раз. Да и сама хозяйка могла запросто получить копытом. Девушка поцокала языком, выпрямилась, подзывая крупную каурую лошадь, и от греха подальше отвела ее к морковным грядкам, где зеленела сочная ботва. А сама вернулась к парню, который лежал на кирпичной дорожке и корчился от боли. Прикусив губу, она легко погладила его по голове. У него были вьющиеся русые волосы.
- Это шпат, - выговорила она, не найдя ничего лучше.
Он издал нечленораздельный звук, который при желании можно было истолковать как переспрос: "Что?"
- Когда лошадь резко, судорожно вскидывает заднюю ногу, - объяснила она, - это называется шпат.
Жалобно закряхтев, он попытался вытянуться, но только охнул и снова свернулся клубком.
- Ну спасибо. - Казалось, ему не под силу разжать зубы. - Буду знать. - Он перевел дыхание. - Я-то думал, это называется… удар копытом.
- Вообще-то, очень похоже. Мне жутко неприятно, что так вышло. Наверное, боль нестерпимая, да?
Он едва заметно кивнул:
- Типа того.
- Завитушка впервые такое выкинула.
- Кто-кто?
- Завитушка. Впервые такое выкинула. Раньше никогда не лягалась.
- Надо же. - Слова получались отрывистыми, словно рублеными.
- Честное слово. Но в принципе, к лошадям нельзя подходить сзади, особенно к чужим.
- Угу. Но в принципе… - подхватил он, - с лошадьми… - еще один судорожный вдох, как стон, - в огород тоже нельзя. Особенно в чужой.
- Это верно. Извини.
- Ты, случайно, не глухая?
- А? Нет, что ты. Я просто плеер слушала.
- Можно узнать… - он сдавленно глотнул воздуха, - …что именно?
- Да так, "Вот это музыка" и еще там.
- Оно и видно.
Она снова прикусила губу. Вся ее вина заключалась в том, что к концу верховой прогулки, после осмотра поместья и береговой линии, ей приспичило свернуть в этот обнесенный стеной запущенный огород. Вернувшись из Испании, она не могла дождаться, когда можно будет вывести из стойла Завитушку и вскочить в седло. Она еще раз погладила мальчишку по голове. Волосы были очень мягкими. У нее почти не оставалось сомнений, кто он такой.
- Схожу за подмогой. Принести чего-нибудь?
- Не знаю. Лед захвати.
Он повернул голову, и только теперь она смогла как следует его разглядеть. Конечно, лицо искажено страданием, но, как можно заключить, в нормальной кондиции он наверняка недурен собой. Прекрасные карие глаза, цветом как масть Завитушки. Выглядит лет на шестнадцать - на год-полтора старше ее самой. Чем-то напоминает Ника Роудса из Duran Duran. По собственному убеждению, она уж год как переросла Duran Duran, но симпатия к Нику осталась.
- Честно, не знаю, как быть, - выдохнул он. - Может, врача вызвать? На всякий случай, понимаешь?
- Чего уж тут не понять. - Она сильнее сжала его плечо. - Сейчас сбегаю в дом.
- Только сначала уведи эту скотину от моих грядок.
- Как скажешь. Я мигом.
Она быстрым шагом вывела лошадь через высокую калитку и оставила за стеной с западной стороны огорода.
Боль то накатывала, то отступала, словно волна, терзающая каждую песчинку, как крошечное яичко. Ох, сил нет терпеть, мать твою. За что такие муки? Года три-четыре назад ему зафигачили между ног теннисным мячом, тоже приятного мало, но разве можно сравнить? Неужели эта невыносимая мука - плата за секс, оргазм и продолжение рода? На самом деле у него еще ничего такого не было, только дрочил втихаря, а теперь испугался, что дальше этого и не пойдет. А могут яйца лопнуть? Ой-е. Совсем недавно ему пришло в голову, что неплохо бы когда-нибудь (не сейчас, конечно) стать отцом, а вдруг это уже не для него - и виной всему какая-то мочалка и ее бешеная, злобная кобыла, которая лягается как черт. Сейчас бы встать, спустить джинсы и трусы да определить степень увечья, но об этом и думать нечего - девчонка, того и гляди, вернется, а с ней дядя Джеймс, тетя Клара или отец с матерью.
Мало-помалу - ну совсем еле-еле - боль начала отступать. Он уже не чувствовал себя инвалидом. Опираясь рукой на кирпичную дорожку, он осторожно сел между грядками латука. Вытер глаза. Нет, на самом деле он, конечно, не ревел, просто от боли и судорожной гримасы сжимались слезные протоки - так он решил. Вытащив из кармана носовой платок, он высморкался. Даже это отозвалось болью. Покашлял. Опять больно. Задумался, как бы встать на ноги, но побоялся, что от этого будет еще хуже. В глаза бросилась черная шапочка, которую девчонка оставила прямо на дорожке. Бархатистую поверхность пересекал, как золотой меридиан, длинный вьющийся рыжий волос, поблескивающий на солнце.
Девушка отсутствовала минут пять-десять, но вернулась одна, неся ведерко со льдом.
- Где их черти носят? - воскликнула она. - Всех как ветром сдуло. И ни одной машины.
Он уставился на нее, смахнув последнюю слезу. Росточка невысокого, на голову его ниже. На вид вроде бы ровесница. Фигурка аппетитная, вполне, как говорится, "оформившаяся", подумал он. Высокие черные сапожки, длинная черная куртка и светлые рейтузы сидели на ней как влитые. Стянутые в узел рыжие волосы отливали медным блеском в синеве летнего дня. Она присела рядом с ним на бордюр. Глазищи зеленые. Кожа слегка тронута загаром, на щеках нежный румянец. Аккуратный носик.
- Смотри, лед притащила. - Она с грохотом опустила ведерко на кирпичную дорожку между носками ботинок и, порывшись в кармане куртки, извлекла упаковку таблеток. - И парацетамол. Думаю, не повредит.
Он сделал одобрительный жест.
- Вот спасибо. Теперь не умру. Уже полегчало. Жить буду. - Обхватив колени, он вперился взглядом в бесконечность и сделал полный выдох.
У него были сильные руки и длинные, жутко грязные пальцы: кожа бурая, под ногтями чернозем. Она невольно содрогнулась.
- Ну ладно. Пронесло, да? - улыбнулась она.
Тут он заметил у нее на верхних зубах брекеты. Поймав его взгляд, она сжала губы. Ишь ты, надулась, фыркнул он про себя. А так - симпатичная. Если не считать скобок на зубах.
Девушка протянула руку.
- Софи. А ты - мой двоюродный брат Олбан, так?
Он осторожно пожал ее маленькую ладонь. Выходит, они двоюродные. Жаль.
- Да, верно, - сказал он. - Приятно познакомиться.
- Вообще-то мы уже встречались, давным-давно, в раннем детстве, но не важно, мне тоже приятно.
Олбан кивнул.
- Спасибо за лед, - сказал он, подаваясь вперед и снова хмурясь от боли. - Но, наверное, мне лучше вернуться в дом. Может, ванну прохладную приму.
Она встала, помогла ему подняться, подхватила ведерко со льдом и, увидев первые неуверенные шаги Олбана, пристроилась у него под правой рукой. Так и довела его до порога. Это скорее мешало ему, чем помогало, но ощущение было приятное, да и пахло от нее вкусно, даром что родственница.
В сознательном возрасте он уже во второй раз приехал на все лето в Лидкомб. Впрочем, здешние места были для него не внове. Родился он в Гарбадейле, в самой северо-западной точке Шотландии. Жил там с отцом и родной матерью Ирэн до двух лет, пока с мамой не случилась беда. Тогда-то отец и перевез его в Лидкомб. Оба поместья с огромными домами находились в совместном владении родни. Вопрос о том, где жить, каждый решал сам, но с согласия старших. В те времена это практически означало дедушку Берта и бабушку Уин.
Ни маму, ни поместье Гарбадейл он почти не помнил. Лучше всего он знал Лидкомб. Здесь они жили, здесь он вырос: поначалу, в раннем детстве, играл в доме, а потом, став постарше, набравшись сил и смелости, начал проводить все больше времени в саду и окрестных угодьях.
Сперва он побаивался убегать за пределы лужаек и земляных террас, окружавших дом, и привычно жался к отцу, сидевшему за мольбертом на низком табурете, но через некоторое время поближе познакомился с огородом, по викторианской традиции обнесенным стеной, а потом начал обследовать старый яблоневый сад среди развалин аббатства. В саду пасли скот - небольшое стадо овец и козочек, которых держали в поместье не ради выгоды, а больше из привязанности. Спустя еще некоторое время, расширяя, как ему казалось, границы собственных владений, он стал выбираться за рубежи этих концентрических кругов безопасности, защищенности и обыденности все дальше - к лугам, рощицам, полям и лесам поместья. В один прекрасный день он добрался до берегов реки, поросших кустарником и полевыми цветами, и тут же, как одержимый первопроходец, устремился еще дальше, через широкий илистый брод к дюнам и дальнему пляжу, а оттуда - на край земли, где рокотали волны и мерцали в голубой дали холмы Уэльса.
Учиться его отправили в Мардонскую начальную школу, неподалеку от Майнхеда. Вечерами и по выходным он исследовал сад, огород и прочие уголки. Изредка ему на глаза попадался отец, писавший какую-то удаленную панораму или уголок сада. Время от времени эти пейзажи кто-то покупал, хотя в большинстве своем отцовские картины медленно, но верно оседали на стенах комнат. Школьные друзья, приезжавшие погостить, ходили на разведку вместе с ним. У него возникало чувство собственной исключительности, какой-то тайной ответственности. Все кругом принадлежало ему.
Отец женился во второй раз. Поначалу Олбан с большим подозрением отнесся к этой Лии и упорно, в течение нескольких лет, называл ее "тетя Лия" (когда-то ночью тайком, под одеялом, он шепотом пообещал это призраку своей родной матери). Но Лия была с ним ласкова, даже когда он не отвечал ей тем же, а отец летал как на крыльях и почти никогда не ругал сына. Олбану даже было дозволено залезать к отцу на колени; у того всегда был при себе запасной квадратик холста "для картины Олбана": на грубой, непослушной поверхности мальчику разрешалось малевать, не жалея красок. Иногда отец сам предлагал ему сюжеты или советовал свободнее держать кисть, причем непременно одной рукой, а то и подсказывал эффектные сочетания цветов, но чаще всего молча держал его на коленях и терпеливо улыбался, пока Олбан не спрыгивал, утомившись, на землю и не убегал играть; тогда отец откладывал квадратный кусочек холста в сторону и вновь брался за кисти.
Однажды ночью Олбан стыдливо извинился перед маминой памятью и после этого стал называть Лию мамой.
Старого садовника Олбан вначале побаивался и даже злился, когда тот оказывался рядом, но потом начал с ним заговаривать и вскоре уже болтал напропалую, пока мистер Саттон занимался садовыми работами, изредка принимая помощь мальчика.
Потом на свет появилась Корделия: новое, непонятное, крошечное существо, сестренка. Поразительно. Вдруг он осознал, что все они - одна семья. Родители много времени посвящали Кори, а он получил еще большую свободу. Теперь мистер Саттон приходил в сад и огород только по вечерам, да и то не каждый день - сказывался возраст. Олбан начал составлять карты сада, давая по своему разумению названия каждому уголку и мало-мальски заметному ориентиру. На летние каникулы, длинные и веселые, семья уезжала в жаркие страны, а короткие зимние проводила в Гарбадейле. Много солнца - это хорошо недельки на две, но ведь и в Лидкомбе были солнце, море и песок, а заморские растения и сады всегда выглядели чересчур пестрыми и в отличие от домашних не таили никаких секретов.
Что же до уединенных скалистых утесов, болотистых земель и сплошь заросших рододендронами садов, окружавших унылые серые стены особняка Гарбадейл, все это было ему чужим, и почему-то там он никогда не чувствовал себя вольготно. Он честно старался радоваться всему, что выпадало на время каждых каникул (папа всегда учил: цени все, что тебе дается, лови сегодняшний день, ведь жизнь постоянно меняется, и не всегда к лучшему), но чаще всего каникулы просто означали переезд в другое место, которое было ничем не лучше родного дома. Пробыв несколько дней в чужих краях, он уже мечтал поскорее вернуться в Лидкомб и всякий раз после каникул первым делом бежал осматривать огород, лужайки, фруктовый сад и гулкие развалины аббатства, а иногда добирался до реки и до самого моря.
Мистер Саттон совсем одряхлел и перебрался в дом престарелых; в саду время от времени подрабатывали два деревенских парня, тезки, носившие имя Дейв, но они не снисходили до трепа с каким-то малолеткой. Дейвы отпускали непонятные шутки протравку и, похоже, не так любили сад и огород, как мистер Саттон, зато Олбан от этого чувствовал там себя по-хозяйски.
Впоследствии он жалел, что не сразу понял, какой прекрасной, завидной и благодатной была такая жизнь.
А случилось вот что: когда ему уже стукнуло одиннадцать лет и пришло время поступать в среднюю школу, папа однажды усадил его перед собой и сообщил, что они покидают Лидкомб и вообще графство Сомерсет. Отцу предстояло войти в семейный бизнес. Ему отвели должность в главном управлении. Они будут сюда возвращаться, конечно, будут, но теперь им пора переезжать в большой город - в Лондон! Ну, если уж быть точным, то в Ричмонд, это совсем рядом, железнодорожное сообщение с центром удобное. Поблизости есть хорошая школа-интернат, но он будет там приходящим учеником - и так далее и тому подобное.
Так они и распрощались с Лидкомбом. А как только отец, получив должность в семейной фирме, перевез семью поближе к Лондону, в их дом уже были готовы вселиться другие люди, дядюшка с тетушкой и выводком детей, которых Олбан вроде бы должен был знать, но совсем не помнил.
У него было такое чувство, будто его предали, отправили в ссылку, выбросили за ненадобностью. После Лидкомба Ричмонд казался чужим, суетным и шумным. Дом, очевидно, был по площади таким же, как прежний, но тянулся вверх и отличался регулярной планировкой: никаких причудливых коридоров, промежуточных площадок, кривых непредсказуемых лестниц и асимметричных комнат. Чувствовалась в этом доме какая-то напряженность, зажатость, будто бы он вечно стоял по стойке "смирно", не вправе расслабиться. Сад считался огромным, но это была полная чушь: исходив этот клочок земли вдоль и поперек, Олбан определил его размеры в половину одного только лидкомбского огорода, обнесенного стеной. Отца он почти не видел - тот сутками пропадал на работе.
Олбана возили в Лондон - в кино и на концерты, и это было хоть какой-то компенсацией, но далеко не полной. В школе, после двух-трех недель определенных трудностей, он вполне освоился. Разве что пришлось немного изменить свой говор, хотя он и не был никогда таким уж западным, и подраться с одним мальчишкой, который оказался старше и здоровее, но зато медлительнее. После драки они пожали друг другу руки, что ему показалось нелепым - было в этом какое-то притворство. Ему нравилось учиться, нравилось водить дружбу с ребятами, слоняться с ними по улицам и паркам Ричмонда, нравилось ездить в Лондон (особенно вдвоем с отцом), но Лидкомб - это осознание словно ударило его среди ночи - вспоминался ему чаще, чем покойная мать.
В Лидкомб они теперь приезжали на каникулы, а раньше, наоборот, уезжали оттуда на каникулы в дальние края; Лидкомб сделался пунктом назначения, временным и чисто условным. В первый приезд он заметил, что пять-шесть картин Энди, оставленных там в подарок дому и его новым обитателям, перевешены в спальни, убраны с глаз долой. Если Энди это и задело, он промолчал.
После великого переселения в Ричмонд они каждый год приезжали в поместье с родителями и сестренкой Кори, гостили неделю-другую, а иной раз оставались только на одну ночь, но Софи ему совершенно не запомнилась. Кажется, в последний раз они виделись совсем детьми, когда им было лет по пять от роду. Осталось лишь смутное воспоминание о том, как он довел ее до слез.
С тех пор их пути, как ни странно, не пересекались, хотя она жила в Лидкомбе. Софи была дочерью дяди Джеймса от первого брака, а потому часто гостила у родной матери в Испании.
Когда он впервые попытался осмыслить это обстоятельство, оно показалось до жути странным. Нет, когда у человека две матери - тут ничего странного, с этим он свыкся, но если обе матери живы-здоровы… Вот это точно дикость. Только расспросив других ребят, он понял, что такое случается. От взрослых всего можно ожидать.
Лет с двенадцати, сам того не замечая, он приохотился ухаживать за садом в Ричмонде. Когда приходил садовник, Олбан крутился вокруг него, задавал вопросы, был на подхвате, а иногда брался за лопату и выполнял кое-какие тяжелые работы, если мистера Рейнольдса скручивал радикулит. Он полюбил копаться в земле, его завораживали названия растений и необычайные открытия, которые таил каждый лист, венчик цветка, хрупкий побег и зеленеющий квадратик дерна.