Вера Ильинична - Григорий Канович 3 стр.


Другое местечко для фотокарточки она найдет. А вот где она найдет местечко для себя? Где оно, ее "историческое" место - в шахтерском Копейске рядом с могилами горного мастера Ильи Филатова, отказавшего ей в родительском благословении, и матери Анисьи Киприяновны, или рядом с Ефимом в вольном, все еще не опохмелившемся от победы над русскими оккупантами Вильнюсе, или где-нибудь под кипарисами на курортном кладбище на Святой земле? Ефим когда-то рассказывал про одного знаменитого поляка - маршала Пилсудского, который завещал соратникам и родне похоронить его сердце в Литве, в Вильнюсе, а другие останки - на родине, в Польше. Ах, если бы каждый, как этот маршал, мог так распорядиться своими бренными останками: сердце - тут, а остальное - там… Ах, если бы мог!..

Где же наше место, Господи?

III

Ей никуда не хотелось ехать. Она хотела только одного - чтобы поскорей уехали Семён и Илана и перестали ее дергать и уговаривать.

У Веры Ильиничны не было больше сил выслушивать ежедневные упреки Семёна, его раздражающие искренней ли, показной ли заботливостью предостережения или умилительные призывы Иланы, которые неизменно начинались с одной и той же вводной фразы: "А ты, мамуля, знаешь?.." Единственный человек, кто "не обрабатывал" упрямицу-бабушку, был всеобщий любимец - девятнадцатилетний Павлик. Но и со стороны внука Вера Ильинична со дня на день ждала хорошо подготовленного его родителями артобстрела.

С особым рвением за ее отъезд по-прежнему ратовал неуемный Семён, у которого был солидный стаж агитатора, участника избирательных кампаний в Верховный Совет СССР и прочие руководящие органы… Он даже был доверенным лицом маршала Устинова, которого никогда в глаза не видел.

- А вы, мамуля, - брал он напрокат излюбленную фразу Иланы, - знаете, что в вашем возрасте оставаться одной неразумно. Ровно через месяц в нашу квартиру въедут новые хозяева, - терпеливо и обстоятельно втолковывал он ей. - Если вы не передумаете, мы, к сожалению, будем вынуждены приобрести для вас однокомнатное жилье, надеюсь, временное. К поиску, как вы понимаете, я приступаю немедленно. В случае удачи у вас ровно через месяц начнется жизнь со многими неизвестными: неизвестные соседи, неизвестный участковый врач, неизвестные почтальон, продавщицы и тэпэ, и тэдэ… Раньше мы вас, мамуля, могли передать в верные руки Ривкиных с четвертого этажа. Но Ривкины уехали на пэжэ в Милуоки. Могли пойти на поклон к майору Александру Петровичу Веденееву. Но, как вам известно, Александр Петрович обменял древний Вильнюс на юную Калининградскую область. Даже пьянчужка Варанаускас не отказался бы за пол-литра помочь. Но кто, случись с вами, не дай Бог, приступ печени или грудной жабы, к вам на новом месте придет на помощь? Кто? Ношпа и валокордин, безусловно, замечательные лекарства, но родные люди во сто крат лучше. Своим упрямством вы обрекаете себя и нас на совершенно ненужные трудности…

Семён, как всегда, был прав, и, как всегда, от его правоты нельзя было отбиться. Чтобы как-то увернуться от горящей лавы осточертевшего агитпропа, отравлявшего всем в доме жизнь, Вера Ильинична, прежде чем сбежать к какой-нибудь из своих подруг по еврейскому кладбищу (чаще всего - к Пашиной учительнице математики Ольге Николаевне Файнштейн-Кораблевой), бросала своему норовистому зятю, легко галопирующему по фамилиям, ценам на недвижимость, курсу долларов в разных странах и на всех континентах:

- Сема! Миленький! Ты очень, очень добрый и внимательный. Но, ради Бога, остановись! Ты уже весь в мыле… Если надумаю ехать, то не потому, что ты такой красноречивый.

- Это правда, Вера Ильинична? Вы поедете? Это правда? Вы не обманываете? - ухватился за тоненькую ниточку Семён.

- А разве я тебя когда-нибудь обманывала?

- Никогда, никогда, - клятвенно повторял Семен, и солнце медленно всходило на его измученном сборами небритом лице. - Может, всё-таки с нами? Мы вас подождем…Я договорюсь с Сохнутом, сменю билеты… Это было бы здорово… подарок к моему сорокавосьмилетию…

- Летите, Сёма, летите, я и сама дорогу найду…

В отсутствие главных агитаторов, Семёна и Иланы, обработку Веры Ильиничны - настойчиво, на добровольных началах - вел сосед из квартиры напротив Пятрас Варанаускас, в недалеком прошлом водитель троллейбуса, поджарый мужчина с лицом средневекового инока - впалые щеки, тонюсенькая ниточка губ, постный, выцветший, как переплет псалтыря, взгляд, узкий, в глубоких морщинах, лоб. Свою "разъяснительную работу" Пятрас Варанаускас начал задолго до того, как перед взором Семёна Портнова забрезжили далекие и заманчивые берега Тихого океана и хайфские пляжи. Когда Повилас не перебарщивал с горькой, он выделялся среди жильцов своим монашеским смирением, подобострастной вежливостью, готовностью прийти на помощь - поднести старикам-соседям из магазина тяжелую сумку, починить за четвертушку электропроводку или заменить в дверях заржавевший замок. Каждое утро он любезно раскланивался, по-актерски церемонно снимал перед Верой Ильиничной поношенную фетровую шляпу, прикладывал её к тощей груди и с характерным для дзуков цокающим акцентом произносил по-русски:

- Доброго здоровьичка, поне Вижанскене.

Но стоило ему перебрать, "перевыполнить норму", как Варанаускас из тихого, услужливого, заискивающего перед соседями человека превращался в свою полную противоположность - в нахала и буяна, который мог запросто среди ночи постучаться в чужую дверь и потребовать водки или вина.

- Откройте, откройте! - барабанил он, бывало, костяшками своих длинных, с прожелтью, пальцев по дерматиновому покрытию дверей.

- Нет у нас, товарищ Пятрас, водки, честное слово, нет. Не держим, - по очереди на каждом этаже отвечали пугливый инженер Ривкин, майор Александр Петрович Веденеев, служивший в хорошие для него времена в ракетных войсках Прибалтийского военного округа, жалостливая Вера Ильинична, но Варанаускас не унимался:

- Хм… Не держите! У вас всё есть. Всё. Деньги, водка, власть, ракеты. Это у нас ничего нет.

Иногда Вера Ильинична, рискуя навлечь на себя недовольство Иланы и Семёна, открывала под вечер дверь, впускала Пятраса на кухню, доставала из "Эдвардаса" початую (в кои-то веки) бутылку и наливала ему шкалик. Варанаускас в пьяном и благодарном изумлении залпом опрокидывал его, наспех закусывал дармовым бутербродом и в надежде на повторную порцию пускался в неторопливые и негромкие рассуждения о том, какой непоправимый вред причинили русские и евреи в сороковом году его родной и независимой Литве.

- Ты, поне Вижанскене, не обижайся. Лично к тебе у меня никаких претензий нет. Хотя ты и чистокровная русская, ты хороший человек, и дочь твоя - хороший человек, и зять твой - парень ничего, хотя они и евреи. И все-таки я тебе прямо скажу - это вы… вы в сороковом году изнасиловали Литву… Кто советские танки ввел? Русские. Кто броню целовал? Евреи… Факты, как говорят, упрямая вещь… Ты, поне Вижанскене, например, сама откуда к нам приехала?

- С Урала.

- Почему тебе, скажи, не собрать свои вещички и не возвратиться обратно? Почему твоим детям и внуку, если они не захотят с тобой на Урал, не податься в Израиль?.. Каждый, я так понимаю, должен жить среди своих. Правильно? Среди своих… Негры среди негров, евреи среди евреев… и так далее. Я так понимаю - кивая головой, поддерживал самого себя разомлевший Варанаускас и косился на бутылку. - Можно еще капельку? Опрокину и - домой… матч смотреть… С Сабонисом… Если хочешь, чтоб я за тебя в нашей, а не в вашей Литве слово замолвил, налей еще шкалик!

- Ступай, Пятрас, домой. Тебе матч смотреть, а мне рано вставать. Выпьешь в другой раз. Водка не киснет. А что до русских, то, будь моя воля, давно бы их всех отсюда увела. Всех… И пошла бы в первом ряду с песней. Но, боюсь, в Кремле моё пенье не поймут.

До провозглашения в Литве желанной независимости Варанаускас ещё сдерживал свой пыл, агитировал с оглядкой, скорее дружески-пренебрежительно, чем злостно, но после того, как Кремль вывел из республики свои войска, гнев Пятраса против оккупантов и погубителей Литвы вытек на улицу - в подпитии баламут выходил в соседний сквер, забирался на юное деревцо свободы и, подражая новым вождям Литвы, выплескивал на детские коляски, на волейбольную площадку, на седину и перхоть пенсионеров один спелый лозунг за другим. - Red Army, go home! Russian, go home! Услышав от дворника, что Портновы-Вижанские собираются в Израиль, Варанаускас первый поспешил их поздравить. Наконец-то! Все бы так! Русские - на Урал! Евреи - в Израиль! Поляки - в Варшаву! Но поскольку все радости Пятраса чем-то смахивали на употребляемые им напитки (их всегда было мало), ему хотелось, чтобы эту новость подтвердила сама поне Вижанскене. Поне Вижанскене не станет врать. Если она подтвердит, то по такому случаю, как русские говорят, можно будет выпить с ней на посошок.

- Слышал, поне Вижанскене, вы собираетесь нас покинуть…

- Собираюсь. Как только квартиру найду, так и перееду. Придется, Пятрас, теперь за шкаликом стучаться в другие двери…

- На новую квартиру? А дворник наш… Пранас… говорит, что вы… всей семьей как будто туда… в Израиль, - разочарованно прогудел Варанаускас.

- Уезжают дети, а я остаюсь…

- Остаетесь? - У Пятраса от разочарования вытянулось лицо. - Почему? Вам что, не хочется свет повидать, погреться на солнышке… покупаться, апельсинами круглый год лакомиться? Говорят, чертовски красивая страна. Недаром наш Христос оттуда. Боги в дыре не рождаются, - нахваливал он Израиль.

- Почему? А ты, Пятрас сам не догадываешься? А вдруг и там какой-нибудь Вайнштейн или Рабинович начнет, как ты, уговаривать меня - возвращайся-ка ты с Богом к своим русакам, на Урал…

- Это же я, поне Вижанскене, сдуру… Мало чего можно спороть под градусом… - зачастил Варанаускас. - Вайнштейны и Рабиновичи не пьют. Они денежки на хмель не тратят, и глупости во хмелю не говорят. А меня, дурака, за мои слова простите… Тяпнул лишнее. - И он выразительно щелкнул себя пальцем в морщинистую шею.

- Русские, как я убедилась, нигде не нужны. Ни в Литве, ни в Израиле… Нигде. Даже на родине - в России…

Пятрас ее переубеждать не стал, но - как ни дорожил сподручным шкаликом - решение Веры Ильиничны не одобрил.

- На вашем месте я бы обязательно уехал! - воскликнул он. - На старости надо не разбредаться, а держаться друг за друга. Куда утята, туда и утка… А не наоборот. Зачем вам новая квартира? Все равно когда-нибудь вы же уедете из Литвы. Так я понимаю…

- Всякое может случиться, - обнадежила она Варанаускаса.

Иногда Вера Ильинична сама ловила себя на мысли, что не выдержит одиночества, и тоска по дочери и внуку рано или поздно поколеблет ее уверенность, но она гнала от себя все сомнения, корила себя за малодушие, вспоминала свою подругу-театроведку Лилию Ароновну, всю жизнь бредившую Москвой, любимовской Таганкой, Политехническим и умершую в аэропорту Шереметьево после того, как прошла пограничный контроль. Вера Ильинична в душе завидовала покойной - не каждому удается так счастливо умереть. Мне бы так, думала она, грохнуться наземь и не встать. Семен и Илана, как и дети Лилии Ароновны, задержались бы немного, прибыли бы в свой Израиль на две недели позже, и только. Молодым ни к чему оставаться с покойниками. Тем более, что Семёну и Илане не по семнадцать, а уже без малого сотня на двоих. Им надо торопиться. Но разве кому-нибудь из них скажешь о такой своей зависти, о тайном желании счастливо умереть - хватит в семьдесят шесть мотаться по чужбинам, надо готовиться в другую дорогу. Но только попробуй об этом заикнуться, и тебя, чего доброго, в психи запишут. Где это слыхано - счастливая смерть! Такой смерти в природе не бывает. Все мысли Семёна и Иланы не вокруг счастливой смерти крутятся, а вокруг счастливой жизни.…

- Вы там, мамуля, такую пенсию получите, какая вам и во сне не снилась, - не оставляя попыток уломать её, распинался заботливый зять, подробно разведавший обо всех преимуществах и льготах, которые ждут новичков на Святой земле. - Двести с лишним долларов в месяц. Двести… Плюс бесплатное лечение. И это только за то, что вы сядете в самолет и через четыре часа сойдёте по трапу в аэропорту Бен Гурион. Чтобы заработать такие деньги, вам еще совсем недавно надо было наяривать на "Эрике" год без остановки. Мы что, зла вам желаем?

Семён никогда никому не желал зла - ни ей, ни соседям, ни сослуживцам, ни прежней власти, ни будущей. Он желал добра всем и не был виноват в том, что добра этого всегда не хватало на всех - когда на евреев, когда на литовцев, когда на русских - и сожалел о том, что люди частенько отторгают не только зло, но и добродеяния, как чахнущее дерево спасительную прививку.

Двести долларов и впрямь не сравнишь с той милостыней, которую Вера Ильинична получала, выстукивая на "Ундервуде" и "Эрике" с утра до вечера партийную чушь в скопидомской и угоревшей от угодничества и фарисейства "Заре Литвы", но какой смысл ездить за этими долларами за тридевять земель, если от этого чужбина не обернется родиной, и бездомная душа не перестанет трепыхаться от неприкаянности?

Веру Ильиничну особенно угнетало отсутствие работы. Хотя зрение ее и ухудшилось, она до переезда на новую квартиру, поиски которой почему-то затягивалась, вполне могла бы расчехлить "Эрику" и печатать, пускай не повести, романы и передовицы, а хотя бы памятки пожарной охраны, рекламные материалы какой-нибудь фирмы или министерства, деловые письма, многостраничные мемуары и жалобы обиженных ветеранов Великой Отечественной, которая на поверку в новой Литве оказалась и не великой, и не отечественной. Да мало ли чего могла бы! Но заказов не было. Никто не звал, как раньше, к телефону, не умолял, чтобы поскорее напечатала рукопись диссертации о развитии животноводства или трилогию о партизанах; никто не обещал за "скорострельность" двойную плату. Казалось, что и её саму, как "Эрику", наглухо и навсегда зачехлили.

Как же она обрадовалась, когда однажды позвонил ее старый знакомый Игорь Кочергинский, ответственный секретарь республиканской газеты "Заря Литвы".

- Верочка! Ты меня ещё помнишь?

- Это ты, Игорек? - с какой-то несвойственной ей легкомысленностью и игривостью отозвалась она. - Какая женщина может тебя забыть?

- Давай где-нибудь с тобой встретимся.

Вера Ильинична не понимала, зачем ему нужно с ней где-то встречаться, ее домашний адрес был Кочергинскому хорошо известен, но все же задорно пропела:

- Предлагай!

- Можно на Кафедральной площади, можно недалеко от моего дома - на еврейском кладбище. Ты там, как я слышал, частенько бываешь.

- Ты, Игорь, первый на моей памяти мужчина, назначающий мне свиданье не в кафе, не в парке, не у памятника вождю, а в таком укромном местечке, - ядовито заметила Вера Ильинична. - Тебе надо что-то срочно напечатать?

- Когда встретимся, я тебе всё объясню.

Она выбрала кладбище и договорилась со своим старым сослуживцем о времени встречи.

Игорь Кочергинский, автор несметного множества статей и непоставленной драмы "Рассвет над Неманом", был видный, вальяжный мужчина, лет пятидесяти пяти - шестидесяти. На нем был импортный спортивный костюм, яркая шапочка с броской надписью "Virginia beach", массивные кеды - первые ласточки "Адидас". Весь его наряд, как сказал бы Семен, никак не вязался с окружающей средой и его почтенным возрастом. Он галантно поцеловал Вере Ильиничне руку, отвесил ей несколько расхожих комплиментов - "Как ты прекрасно выглядишь! Молодчага!" - и торопливо начал:

- Я слышал, что детки наладились в Израиль. А ты остаешься… Даже намереваешься какой-то Союз создать… Потрясающая идея! Класс!

- Откуда ты знаешь?

- Нет таких крепостей, которые большевики бы не взяли, и нет таких слухов, которые не дошли бы до евреев. Готов биться об заклад, что вы прославитесь на весь мир… Какое, черт побери, великолепное сочетание - русские вдовы и еврейское кладбище!..

Восторженность Кочергинского ее покоробила - Вера Ильинична не терпела лести, за которой всегда скрывался очевидный расчет, но не прерывала его тирады, ждала, когда он насладится своим красноречием и перейдет к делу.

- Ты, наверно, очень удивишься, но и у меня на руках виза, я тоже уезжаю.

- Виза? И куда? В Германию? В Америку? В Канаду?

- В Эрец Исраэль, - складно выговорил Кочергинский.

- А как же, Игорек, с "Рассветом над Неманом?" - язвительно спросила Вера Ильинична.

- Буду, представь себе, встречать и воспевать рассветы в Израиле.

- Ты и Израиль? Чудеса в решете! Если память мне не изменяет, ты когда-то о нём в "Заре" писал что-то неласковое. "Ловцы душ из Тель-Авива" или что-то в этом роде.

- Ну и память у тебя! Каюсь, каюсь… Было дело… Пойду к Стене плача, вложу записочку и попрошу у Бога прощения… Это Цека грешников не прощал, а Бог евреев добрый - простит… Он знает: кто долго живал в Союзе, тот безгрешным не был и быть не мог… Если хотел жить. Все мы, Верочка, из одного болота. Все грязненькие… бракованные экземпляры, так сказать. Но за неимением других маленький Израиль и таких примет… и такому пополнению будет рад.

Вера Ильинична уже жалела, что напомнила ему о прошлом, хотя и умолчала о его пламенных высокоидейных передовицах, фельетонах о евреях-валютчиках и пристрастии к русско-литовским псевдонимам - не было случая чтобы Кочергинский-Златогоров-Правдин-Ауксакальнис не нашел оправдания своим поступкам, не привел какой-нибудь довод в пользу своей испорченности; он каялся, не испытывая при этом никакого раскаяния; он клялся, не веря ни своим, ни чужим клятвам; он объяснялся в любви всему прогрессивному человечеству, не считая нужным поутру поприветствовать беспартийного вахтера редакции или вернувшуюся из незаслуженной сибирской ссылки уборщицу.

- К сожалению, Игорек, я должна к часу вернуться домой, внука кормить, - с грубоватой откровенностью выпалила старая редакционная машинистка.

- Не волнуйся - вернешься. Я тебе только могилу мамы покажу.

Он взял ее под руку и осторожно повел по узкой, каменистой дорожке между надгробий на заросший молодыми соснами пригорок.

- Рано ушла, - сказал Кочергинский, прибавив к здоровому румянцу на лице два густых мазка печали. - Я, Верочка, подумал вот о чём: может, кто-нибудь из вашего вдовьего союза… лучше всего, конечно, ты… - ты же Фаину Соломоновну знала - за ней присмотрит… Сама знаешь, сколько хулиганов развелось. Свобода, блин, свобода! Место видное, очень легко найти… Рядом с мамой могила с презабавной эпитафией: "Дорогая! Придет время, и наша семья снова соберется вместе. Любящие тебя муж и дети".

И он некстати прыснул.

- Хорошо, - пообещала Вера Ильинична. - Поищем для Фаины Соломоновны кого-нибудь… Если сами не станем её соседками…

Растроганный Кочергинский чмокнул ее в щеку, и они расстались.

- Опять на кладбище ходила? Лучше бы со мной на тренировку… - встретил ее на пороге Павлик.

- А ты что - уже уходишь?

- Выпью кофе и побегу. А ты не хочешь?

- Бежать?

- Кофе?

- Хочу.

Назад Дальше