- Катенька… - прошептал мертвец, пряча глаза. - Я… забыл слово.
Девушка погладила его по щеке:
- Ну вот, а в шапке ты - обычный мальчишка. Издалека вообще не догадаешься. - Она улыбнулась и обняла его. - Глупенький Маричек. Ты не представляешь, как я соскучилась!
Марик мягко освободился:
- Не надо… от меня… - Он задумался. - От меня воняет.
- Глупости, - заявила Катенька и вытащила из-за пазухи книгу. - Смотри, что я принесла!
Мальчик улыбнулся сжатыми губами; он боялся показывать девушке свои гнилые зубы.
- Идем в наше место? - Катя взяла Марика за руку.
- За… забы… идем, - с усилием выговорил он.
Они шагали по холодным лесным тропкам. В заснеженных синих кронах березок прыгали белки - мелкие хищники с желтой бородкой и выпирающими треугольными зубками. С крон сыпались выхолощенные шишки. По красным веткам ползали коричневые многоножки: животные глупые, но вкусные и полезные, если весь яд из хвоста выдавить.
- Ты вы… выросла, - сказал Марик, хмуря лоб. - Ты теперь… еще… больше красивая.
- Спасибо, Маричек!
- А я вот не расту. - Мальчик ухмыльнулся. - Ха. Ха. Ха.
- Это ничего-ничего, - прошептала Катя, крепко сжимая его руку. - Ты всё равно мой самый хороший.
- За… забы… спасибо!
Они пришли к тайному месту в глубине леса, разобрали сырой валежник, закрывающий вход в брошенную берлогу, забрались внутрь. Внутри было тепло, сухо и очень тихо. На полу лежала мягкая солома. Катя достала фонарик и подвесила на крючок-веточку под потолок. Они уселись на корточки вокруг светлого пятнышка на полу. Девушка достала книгу.
- Помнишь, где мы остановились?
- Д… да…
- Погоди, тут закладка. А, вот…
Катя откашлялась и стала читать; читала медленно, почти по слогам - по-другому не умела.
"Небо здесь чистое, голубое с проседью, под ногами - нежная зеленая травка, а на березках - рдяные ягодки. Филат Сергеич взял ягодку, кинул в рот: сладкая-пресладкая. В груди Филата поднялась теплая волна. Всё здесь было родное: и поле золотистых колосьев, и березовая рощица у дороги, и добротные бревенчатые дома у прозрачного озерца: то была его родина, планета Земля.
Пушистый зайчик смело подбежал к ногам Филата, принюхался.
- Зайчик ты мой, родненький! - Филат Сергеич добродушно улыбнулся, наклонился и погладил зайчика по маленькой пушистой голове. - Ты ведь тоже часть Земли, часть моей чудесной матери-родины.
Зайчик каркнул, расправил крылышки и взлетел. Филат Сергеич, загородив лицо ладонью от ласкового синего солнышка, с доброй улыбкой наблюдал за полетом зайчика; зайчик был молоденький, неумелый, часто проваливался в воздушные ямы, но было видно, что он очень старается.
- Постараюсь и я ради родины, - сказал Филат Сергеич, затягивая пояс потуже и закатывая рукава. - Не бездельничать я сюды прилетел в конце-то концов!"
- Здорово, правда, Маричек? - Катя аккуратно положила книжку на колени. - Земля - такая чудесная планета. Как бы я хотела хоть одним глазком взглянуть на земные чудеса!
Марик коснулся пальцем Катиной руки, дрогнувшим голосом признался:
- Я очень забыл слово тебя, Ка… Катя! Я очень забыл слово тебя!
Катя обняла книгу, мечтательным взором окинула берлогу:
- На Земле живут такие хорошие, добрые люди! С каким бы удовольствием я работала там, с каким бы удовольствием отдыхала, лежа на зеленой травке, глядя в голубое с проседью небо, любуясь полетом неумелых зайчиков! Ах, Маричек, как я мечтаю полететь на Землю!
Мальчик подвинулся к Кате, взял за руку. Потянулся к ее лицу, коснулся серыми высохшими губами ее бледных губ. Катя вздрогнула - в нос шибануло плотной, почти осязаемой вонью, - но не отстранилась. Марик отодвинулся и пытливо посмотрел на девочку. По Катиным щекам тянулись слезы, оставляли в грязи прямые дорожки.
- П… п-прости, - с трудом сказал Марик.
- Ты меня прости, Маричек, - прошептала Катя. - Прости меня, родной мой. Дура я, идиотка. Из-за меня ты понавыдумывал себе…
Марика словно кнутом перетянули. Мертвяк ухмыльнулся, поднялся и пополз прочь, подволакивая ногу, - быстро, как мог, очень уверенно.
- Маричек, ты куда?
Мальчишка выполз из берлоги, поднялся и поковылял прочь.
- Марик! - Катя вылезла из берлоги. Побежала, уронила книгу, остановилась, чтоб поднять ее, снова побежала, споткнулась о выползший из земли корень, растянулась на холодной земле и закричала отчаянно, умоляюще:
- Марик, остановись!
Мальчик обернулся. Вздрогнул, увидев плачущую Катю; с серого лица мгновенно сползла дикая ухмылка.
- Что же ты, блин… - прошептал.
Подковылял к девушке, помог подняться. Та избегала смотреть на него; хлопала ладошками Марика по груди и шептала:
- Ну куда ты? Куда? Ты ведь друг мой единственный, как я без тебя? Как?
- Не знаю… как. Просто… наверное.
- Не просто! Совсем не просто! Как ты не поймешь, что ты теперь - я, ты - моя половинка, друг мой любезный!
- Ты очень хочешь на… Землю?
Катя подняла голову. Глаза ее сверкали ярче медвежьих звезд в ночь летнего новолуния:
- Очень хочу, Маричек! Если есть на свете мечта, ради которой жизнь не жалко отдать, то вот это она самая и есть!
- Если ты разрешишь мне убить твоих… опекунов, то ты будешь свободна. Я… заб… я отведу тебя в Толстой-сити, где… где… космодром! - Марик говорил горячо, страстно. Схватил Катю за руку. - Позволь мне освободить тебя, Катя!
Девочка закрыла глаза, отвернулась.
- Что ты такое говоришь, Маричек… - прошептала она. - Они мне как родители, заботятся обо мне, холят и лелеют. Дядя Ионыч столько пережил, чтоб…
- Д-да ничего он не забыл слово! - Марик от волнения заговорил быстро. - Он забыл слово! Такие люди, как он, достойны только забыл слово! Он… да что же ты, Катя… как же ты так его… за… защищаешь. Зачем? - Марик закрыл пятерней глаза. - Мне-то уже жизни не будет, не жив я и не мертв, а тебе, Катя, жить еще и жить… Не хочу, чтоб с этими забыл слово жизнь свою закончила!
Катя влепила ему пощечину. Марик провел пальцами по щеке, улыбнулся:
- Прости, Катя, я не чувствую боли.
- Марик, пожалуйста, не говори про моих опекунов гадости, - ровным голосом попросила Катя. - Как ты можешь так запросто судить людей?
- Они ведь м-меня убили. - Голос Марика дрогнул. Мальчик опустил руки. - Я ведь живой был. Хотел забыл слово. Хотел в городе жить, космонавтом хотел стать. Много чего хотел. А ты говоришь - не суди. Как можно не судить - таких?
- Никого нельзя судить, - повторила Катя упрямо. - Никого и никому.
- Даже забыл слово? - Марик криво улыбнулся.
- Даже богу, - ответила Катя и сама устрашилась своих слов. Робко посмотрела на мальчишку, прошептала: - Маричек, ну что ты, родной мой? Обиделся? Ну не улыбайся ты так страшно, пожалуйста, не надо! Ну, хочешь, я позволю себя поцеловать? Хочешь?
- Не надо позволять, - тихо сказал Марик. Развернулся и пошел. Наступал полусгнившими сандалиями в рыхлый снег, оставлял следы. Вот это мои следы, думал. Вот это я прошел. Кто-то увидит следы и удивится: что же это за смелый человек ходит в сандалиях по лесу? И никому и в голову не придет, что это мертвец ходит. Мертвецы ведь возле Лермонтовки не водятся. Нечего им тут делать: они в снежных полях стихи друг другу читают. Или на месте бывшего Пушкино в единую некромассу сливаются, чтоб друг дружку ощутить и понять; да только и в единой некромассе ссоры между мертвяками случаются: слишком разного хотят, превратившись в мысли большой серой твари.
- Маричек, пока! - догнал Марика Катин голос.
Что ж ты так, Катя, за что? Почему каждое твое слово, как удар хлыстом? Почему не догонишь, не пожалеешь? Зачем опять к своим хозяевам побежишь - полы драить, суп готовить, за пьяным Ионычем блевотину убирать. А как же мечты о доброй и справедливой Земле? Где-то в глубине покалеченной души понимаешь ведь: не той жизнью живешь, что должно, неправильной.
- До свиданья, Катя, - тихо ответил Марик. - Спасибо за… книгу.
Он обернулся: Катя бежала по дорожке из леса, на ходу оттряхивая снег с пальтеца. На локте болталось лукошко, доверху наполненное грибами.
- Спасибо, что слова напоминаешь, Катя, - прошептал Марик. И захохотал, старательно выпячивая сухие бескровные губы: - Ха. Ха. Ха.
Глава пятая
Ионыч пришел к Феде в комнату, остановился на пороге. Сокольничий тяжело дышал, переваливался с бока на бок. Приоткрыл глаза и увидел Ионыча; кивнул на стул:
- Чего стоишь-то, Ионыч? Ты сядь, посиди: в ногах правды даже мудрецы не наблюдают.
- Пованивает от тебя, - сказал Ионыч, но сел.
Помолчали.
- Ионыч, будь любезен: снегу на меня насыпь, - попросил сокольничий. - А то в груди словно огонь горит: без снега, кажется, душа выгорает изнутри.
- Катька вернется - насыпет, - буркнул Ионыч. - Не для меня это занятие - у мертвяка на побегушках работать.
- Тяжело мне, Ионыч, - прошептал Федя. - Всё болит. Мертвый, а болит. Обидно.
- Пристрелить бы тебя, - зло бросил Ионыч. - Чтоб не мучался.
- Оно, может, и верно. - Сокольничий кивнул. - Может, и надо пристрелить меня. Или лопатой, как тогда в Пушкино ты мертвецов бил… помнишь, Ионыч?
- Помню.
Помолчали. Ионыч взглянул на часы: полпятого.
Пробормотал, сжимая в кулак штанину на колене:
- Где эта Катька шляется?
- А что?
- Да за грибами ее послал: до сих пор нет.
- Душу мне скребет, Ионыч, - прошептал Федя. - До сих пор стыдно, что Катеньку на верную погибель оставил тогда, в Пушкино; стыдно, как оправдывал себя тем, что она из-за конфет… а ведь не из-за конфет она! Не из-за конфет! Святая наша Катя, чудесная девочка: серые ее не трогают, я на нее смотрю - и в мертвой голове яснее становится. Вот те крест, Ионыч, бог нам ниспослал Катеньку, истинно тебе говорю: бог. И если кто и заслужил видеть золотые купола Китеж-града, то только она, девочка наша.
- Ну, ты не фантазируй-то слишком, - заметил Ионыч, поднимаясь. - Лопатой, говоришь, башку тебе снести, чтоб не вонял тут?
- Давай, Ионыч. - Сокольничий зажмурился. - Сноси. Если решишь так, то сноси, я слова против не скажу.
- Оно-то для хозяйства полезно и выгодно: ты ж на моем иждивении до начала осени пробудешь, если сам раньше не сдохнешь, конечно. - Ионыч схватился за подбородок и выпятил нижнюю губу, сосредотачиваясь на ускользающей мысли. - Но ты мой друг все-таки, закадычный к тому же, как же я тебя так просто - и лопатой? А, Федька?
- Я отработаю, Ионыч, - не открывая глаз, прошептал сокольничий. - Видит бог, отработаю тебе следующей осенью и зимой всё, что за весну и лето наем. Еще и в прибытке останешься.
- Что ж, понадеемся на твою честность и благоразумие, - с недоверием произнес Ионыч. Наклонился, схватил с подоконника горсть снега, размазал Феде по лицу и заржал:
- Ох, ну и потешная у тебя физиономия, Федор!
- Спасибо за снег, Ионыч! Спасибо!
- Это я не ради тебя сделал, - буркнул Ионыч. - Развлекаюсь я так, понял?
Сокольничий угодливо захихикал. Кашлянул, просипел:
- Пронесшейся грозою полон воздух…
- А с поэзией завязывай, - посоветовал Ионыч. - А то поколочу до смерти и не посмотрю, что ты и так уже труп.
- Прости, Ионыч. - Сокольничий закашлялся. - Вырвалось.
Глава шестая
Ионыч навестил тарелочку. Плюнул на блестящую поверхность, протер ветошью. Ласково горела зеленая лампочка: Ионыч тер ее дольше всего, чтоб горела поярче. Уселся на стул рядом с тарелкой, задумчиво посмотрел в приоткрытое окно. Пахло душистыми травами, собрицей да сумятицей, тянуло свежестью.
- Хороша природа, - сказал Ионыч. - А погода-то какая! Может, на свежий воздух тебя вынести, тарелочка?
Лампочка на тарелке мигнула.
Ионыч подошел к окну, широко распахнул его, полной грудью вдохнул прохладный пряный воздух.
- Красота какая! - Ионыч истово перекрестился. - Люблю я Россию-матушку, поля ее бескрайние снежные, леса синие да красные колючие, грибочки резвые вкусные, даже мертвецов твоих люблю, родина моя! - Ионыч повернул голову, подмигнул тарелке. - Вот она, родина наша! - Он задумался. - А ты ведь не зря именно тут упала, верно? Только Россия широкой своей душой могла принять чужеродный разумный организм, заточенный в металлический плен! Только мне, простому русскому мужику довериться ты могла!
Из тарелки не доносилось ни звука.
- Хоть бы пискнула для разнообразия, - зло бросил Ионыч и резко захлопнул окно - аж стекло задребезжало. - Чего я о тебе забочусь-то, о бездушном куске металла? Мало мне мертвожопого и лоботряски на шее? - Ионыч ударил кулаком по столу рядом с тарелкой. Отдышался, опасливо посмотрел на аппарат. - Ты это, не обижайся. Тебя обидеть не собирался, зачем мне? - Ионыч смущенно засмеялся. - Ты ведь, родная, от всяческих бед меня защищаешь, удачу приносишь, да? - Ионыч грохнул кулаком по столу. - Отвечай быстро! - Замер, хихикнул: - Шуткую я! Шуткую! Не обращай внимания…
- Дядя Ионыч…
Ионыч повернул голову. В дверном проеме нарисовалась Катя в красном платочке, с лукошком полным грибов.
- Вот, - Катя протянула лукошко Ионычу. - Глядите, сколько насобирала, дядя Ионыч!
Ионыч утер пот со лба, подошел к девочке, взял лукошко и взвесил в руке.
- А чего долго так? - спросил.
- В подлеске все грибочки подерганы уже, пришлось в чащобу углубляться.
- Смотри у меня, - неопределенно бросил Ионыч и пихнул лукошко Кате в руки.
- Мне их пожарить? - спросила Катя. - Или бульончику сварить?
- А грибочки в подлеске не подерганы, - сказал вдруг Ионыч. - Тут другое. Кто-то спугнул их, вот и ушли они в самую глубь леса. Катька, как думаешь?
Девушка вздрогнула, прижала лукошко к груди:
- Н-не знаю, дяденька.
- Зверь появился в нашем лесу, - заявил Ионыч. - Я давно подозревал. Какие-то странные голоса да звуки из подлеска в последнее время доносятся. Что бы это могло быть? Зверь, другого объяснения не вижу!
- Да откуда зверю взяться, дядя Ионыч? Сроду в лесу никаких опасных зверей не было…
- Взрослым-то не перечь, вертихвостка! - рявкнул Ионыч, замахиваясь. Катя зажмурилась. Ионыч поскреб макушку заскорузлыми пальцами и продолжил спокойнее: - Не было, а вот появился. Надо будет в подлеске капканы расставить: авось, попадется. Завтра бы и заняться, да мне на целый день в Лермонтовку надо, по хозяйственным делам. Придется тебе, Катька, с капканами управляться.
- Дядя Ионыч, я не умею!
- "Не умею-не умею, дура я, тупая дура", - поддразнил Ионыч. - Научим! И не стой тут, глаза не мусоль. Займись жаркой грибов: хватит тунеядничать.
Катя развернулась и побежала. Ионыч с подозрением посмотрел ей вслед.
Пробормотал:
- Знает что-то вертихвостка. Знает, но скрывает. Но ничего-ничего: правда, она рано или поздно наружу полезет; как гной из чиряка полезет правда эта…
Глава седьмая
Рыбнев понял, что настала пора просыпаться, и проснулся.
Как понял? Черт его знает.
Бездна подсказала.
Тело после стольких месяцев обездвиженности было как чужое, и Рыбнев сразу взялся за тренировки; увещевавших его не перенапрягаться доктора и сестричку вообще не слушал. На седьмой день к Рыбневу явился приятный молодой человек в гражданской форме, с красной папочкой под мышкой. От молодого человека пахло дорогим одеколоном и крепким хранцузским табаком. Рыбнев сразу понял, что к чему. Поздоровались вежливо, но сухо. Молодой человек представился:
- Первоцвет Любимович. - Уселся на стул рядом с кроватью Рыбнева. Выпрямился, строго выдерживая осанку. Рыбнев развалился на кровати, изображая нахального больного, и сказал:
- Рыбнев.
- Я знаю, - кротко ответил Первоцвет и открыл папочку. - Два года в летаргической некрокоме, говорите?
- Вам виднее, - заметил Рыбнев. - Доктор уверяет, что даже немногим дольше.
- А выглядите вполне здоровым.
- Вы говорите таким тоном, будто это плохо.
- Это подозрительно.
- Вы считаете, что кому я имитировал? - Рыбнев усмехнулся.
- Слово "кома" напоминает мне о дешевых мексиканских серьялах, которые так любила смотреть моя покойная мамочка, - заявил Первоцвет Любимович.
- В тех мексиканских серьялах героев калечила гигантская некромасса?
- Только в некоторых из них. - Первоцвет Любимович улыбнулся. - Обычно некромасса принимала вид смазливого смуглого мужичка с жидкими усишками.
Рыбнев засмеялся.
Первоцвет Любимович пожевал губами:
- Позвольте задать вам несколько незначительных вопросов. Надо кое-что уточнить.
- Вы из ФСД? - спросил Рыбнев.
- Да. - Первоцвет Любимович кивнул. - Удостоверение показать?
- Нет, спасибо. Можно я вам для начала один вопрос задам, Первоцвет Любимович? Насчет Рикошета Палыча…
- Он погиб во время резни в Пушкино, - сказал Первоцвет. - Невосполнимая потеря для нашей службы.
Рыбнев вздохнул.
Первоцвет Любимович провел пальцем внутри папки:
- Позавчера к вам приходил мой коллега Машкин. Вы ему сказали, что ничего не помните из того, что произошло в Пушкино в тот роковой день.
- Тот роковой день, к сожалению, совершенно истерся из моей памяти, - сказал Рыбнев. Потянулся к тумбочке, взял пачку сигарет и раскуроченную в виде пепельницы алюминиевую банку.
- Тут разве можно курить? - с удивлением спросил Первоцвет.
- Нельзя, наверно, - сказал Рыбнев, закуривая. - Но я лежу в палате один - кому я помешаю?
- Хе-хе, - вежливо засмеялся Первоцвет и спросил, отмахиваясь от табачного дыма: - Вы ничего не вспомнили?
Рыбнев помотал головой:
- Нет, и, признаться, не очень хочу вспоминать. Мне стало известно, что в тот день погибла моя невеста. И Рикошет Палыч, как оказывается, тоже. Простите, Первоцвет, я не хочу ничего вспоминать.
- Вы же боевой офицер, - сказал Первоцвет Любимович, старательно водя пальцем в папке. - Неужели сами не хотите дознаться? Вы - уникальный человек, один из немногих выживших, - израненный, почти мертвый выбрались из города и пешком дошли до станции на берегу Махорки, где вас и подобрали. Без малого подвиг! К тому же, как говорят, шли вы с закрытыми глазами, словно лунатик!
- Шел, шел, а потом на два с лишним года провалился в некрокому, - заметил Рыбнев. - Словно финтифлюшка какая-то; не имею я права после этого боевым офицером называться. Один мне теперь позорный путь: на гражданку.
Первоцвет Любимович катнул ботинком пудовую гантелю, выглядывавшую из-под кровати.
- Однако физическими упражнениями вы занимаетесь. - Первоцвет вздохнул. - Простите, Рыбнев, но мне кажется, что вы вовсе не растеряли боевой дух, а хотите, чтоб мы так думали. - Первоцвет Любимович наклонился к Рыбневу. - И мы знаем, что вы не потеряли память: вы просто что-то скрываете о том роковом дне. Послушайте, Рыбнев, - не дожидаясь возражений, сказал Первоцвет, - эта не живая и не мертвая сущность, некромасса, до сих пор обитает в Пушкино, и мы не можем ее уничтожить; только вы сможете пролить свет на…