Чары. Избранная проза - Леонид Бежин 10 стр.


4

Когда Вильямчик кончал работать, он мыл кисти и счищал с палитры краски, а я, его восторженный поклонник и ценитель, разыскивал Люсю, чтобы поведать ей о своих восторгах. Она с участием меня выслушивала и как, будто соглашалась со мной, поскольку я расточал похвалы полотнам ее мужа, но при этом мои похвалы ей не столько льстили, сколько заставляли усомниться в собственных похвалах, расточавшихся когда-то по этому же поводу. Люся словно бы узнавала во мне себя прежнюю, такую же восторженную, и понимала, что теперь она такой быть не может, раз эта роль вполне по силам новичку.

Значит, ей выпадала другая роль, - роль трезвого свидетеля, соглядатая людских ошибок и заблуждений. Ему, этому соглядатаю, восторженный и наивный новичок способен заменить былого, испытанного кумира…

Втроем мы отправлялись бродить по болотам (у хозяев нашлись сапоги и для меня, и для Люси). Иногда мы спускали на воду, спрятанную в траве плоскодонку, выплывали на глубину, разгоняя веслами тину и распугивая дремавших на корягах стрекоз, и рвали кувшинки, срезали камыши или забрасывали удочку: кое-где в затонах клевала рыба. Вильямчик сиял от счастья, вытаскивая окунька за окуньком. На берегу, мы разводили костер и варили уху: в котелке отрадно, с умиротворяющей дремотой побулькивало, и над кочками разносился сладкий дымок. Если не хватало соли или картошки, мы с Люсей посылали Вильямчика к старухам-колдуньям, и те щедро одаривали его всем необходимым - не только картошкой, но и перцем, укропом, лавровым листом.

Потчевали они нас и взваром, который готовили из сушеных яблок, чернослива, изюма и целебных трав: мы по очереди отхлебывали из кувшина и высказывали шутливое опасение, а не подмешали ли они к нему приворотное зелье и не суждено ли кому-нибудь засохнуть от неразделенной любви. При этом Вильямчик отводил взгляд в сторону, а Люся загадочно смотрела на меня…

Вечерами всходила полная луна, отливавшая перламутром, переплеты соседских террас зажигались квадратиками света, на болотах ухала сова, заходились восторженным кваканьем лягушки, а мы, собравшись у самовара, говорили и говорили. О, разговор - это моя стихия! Не речи с трибуны, не лекции с кафедры (хотя я и читаю курс в университете), а именно разговор вечерком, за чаем, под гудение самовара. Разговор с собеседниками, один из которых друг, появившийся недавно и еще не ставший проверенным, испытанным и неопасным, а другой - его жена (тем-то он и опасен), слушающая внимательно, с затаенным восхищением, враждебностью и неприязнью…

Не созданный для долгих бесед Вильямчик вскоре исчезал под тяжеловесным предлогом, и мы с Люсей оставались вдвоем, испытывая при этом такой страх и замешательство, что предлог уже не казался нам таким тяжеловесным и мы сами с радостью воспользовались бы им, если бы Виля нас не опередил. Враждебность и неприязнь во взгляде Люси становилась слишком откровенной, словно она готова была возненавидеть меня за то, что не может при мне встать и уйти. Единственным спасением для нас был разговор - все тот же разговор об искусстве, хотя мы с удивлением обнаруживали, что выбрать этот предмет нас заставляло присутствие Вили. Стоило же ему исчезнуть, и в разговоре появлялась натянутость, свидетельствовавшая о том, что каждый сосредоточен в мыслях совсем на другом предмете…

Иногда исчезал и я - не выдержав этой пытки, на три-четыре дня отлучался в Москву. Люся охотно меня отпускала, уверяя, что будет только рада, если мы ненадолго расстанемся, что она с удовольствием побудет одна, вернется к своим картонам и уголькам. Но чем дольше я задерживался, тем с большей досадой и раздражением она меня встречала, словно я был неприятен ей именно тем, что позволил сполна насладиться одиночеством (при муже, постоянно занятом работой) и творческим досугом.

Мои отлучки не нравились ей еще и потому, что она смутно догадывалась об их причине, о которой я умалчивал, а она не решалась спросить, словно вопрос был равносилен признанию. Признанию в том, что она неравнодушна не столько ко мне, недостойному такой жертвы, сколько к тому, чтобы мои летние, свободные от лекций дни были поровну распределены между Москвой и дачей. Но поскольку равенство постоянно нарушалось в пользу Москвы, Люся, в конце концов, не выдержала, взревновала и задумала коварный и хитроумный ответный ход.

Когда однажды вечером мы как обычно собрались у самовара, она скучающе зевнула, потянулась с кошачьей вальяжинкой и ленцой, забросила за спину рыжие волосы и произнесла:

- А не махнуть ли нам к Белому морю, на острова? Как вам моя идея? - Она посмотрела на мужа, тем самым заручаясь правом задержать такой же пристальный и испытующий взгляд на мне.

- Идея прекрасная, но вот только… - Виля вздохнул, заранее смиряясь с тем, что все его возражения окажутся лишь подготовкой к тому, чтобы покорно согласиться с предложением жены, - мне надо закончить картину.

- Значит, едем! - Люся ободряюще кивнула мужу, тем самым вознаграждая его за то, что даже не удосужилась принять за отказ ссылку на столь малозначащий довод. - Едем все вместе, втроем. Надеюсь, ты не против? - Обратившись с этим вопросом ко мне, она отвернулась, чтобы не смотреть на меня после того, как я в полной мере оценил значение ее пристального и испытующего взгляда.

- Признаться, для меня это тоже несколько неожиданно. Мне надо кое-чем заняться, подготовиться к лекциям…

- Вот и замечательно! Я в тебе не сомневалась!

Я также не был удостоен того, чтобы мою ссылку приняли за отказ.

- Значит, едем! - воскликнул я, потирая руки в знак того веселенького удовлетворения, которое вызывала во мне мысль о том, как легко мои отказы превращаются в согласия.

5

Не странно ли, что я согласился, так легкомысленно поддался соблазну - при моей-то дорожной идиосинкразии?! При моем закисании и створаживании?! Неужели ангел-хранитель не вразумил меня, напомнив, что я закоренелый домосед, не созданный для подобной одиссеи?! Неужели он не остерег меня устрашающим видением дорожной жути, припахивающих серой вагонных колес, пустынной, низкой, насквозь продуваемой ветром платформы, железнодорожной насыпи, своим скатом напоминающей могильную, арестантски-полосатого шлагбаума, переезда и домика стрелочника с наглухо забитым окном, похожего на разбойничью избушку?!

А что за адская вещь вагон! Накрапывающий зябкой капелью умывальник, наискось расчерченное дождем окно, чай в сиротских граненых стаканах, казарменное куцее одеяло, застиранное, замыленное, засиненное постельное белье.

И трясется такой вагончик день и ночь - без конца…

Я и вправду готовился к лекциям, рассовывая по книгам закладки, выписывая на карточки имена и даты. К тому же смутно распознанная, но до конца не разгаданная Люсей причина заключалась в том, что к Москве меня привязывали осторожные и пугливые планы семейного устройства, матримониальный зуд.

Да, весьма деликатные обстоятельства обязывали меня перейти из холостяцкого состояния в женатое. Правда, я еще обитал в своем одиноком логове на Сивцевом Вражке, среди завалов книг, рассохшихся, скрипучих, пыльных кресел, исполинских шкафов, буфетов с темными пещерными недрами и продавленных диванов, диванчиков, оттоманок и пуфиков. Но была уже такая Надежда Марковна, вдова бальзаковских лет, моя повелительница, царица, могущественная хозяйка, высокая, статная, с поднятыми прической и заколотыми гребнем волосами, ямочками на локтях и началом пышной, налитой груди в вырезе атласного халата. Снисходительная к моим желаниям, она умела почувствовать, угадать и выделить из них самые пылкие, жгучие, требовавшие немедленного удовлетворения. Прочие же растягивала изнывающей, томительной, сладкой чередой во времени, выманивая их из меня с помощью блюдечка абрикосового варенья, надломленной серебряной ложечкой пирожного, кусочка душистой дыни, насаженной на вилку котлетки с каплей горчицы, трепещущего, замутненного жиром студня, дымящейся тарелки огненного борща с пирожком. Выманивала до тех пор, пока пылкие и жгучие желания не ударят мне хмелем в голову, не обдадут жаром щеки и не заставят ее снисходительно откинуться на спинку дивана, потянуть себя за поясок и стыдливо погасить лампу.

Надежда Марковна жила в Замоскворечье, на тихой Ордынке, за окном с геранями и кисейными занавесками. Я бывал у нее все чаще, оставался все дольше, и меня вовсе не пугало то, что она собиралась поставить на моем холостяцком прошлом маленький крестик, похожий на один из тех, которыми она вышивала узоры на пяльцах.

Уведомленная мною по телефону о предстоящей разлуке, она сочла безрассудной мою северную одиссею и, как Сцилла, звала меня назад. Она настаивала, приказывала, требовала, просила, умоляла, но была и Харибда.

Да, Харибда, чьи чары оказались сильнее.

Любили ли вы когда-нибудь жен ваших друзей? О, это самый сладостный, блаженный, мучительный вид любви, уверяю! Вы бываете у них, вас встречают как доброго знакомого, с вами милы, приветливы, внимательны. И вы стараетесь отвечать тем же, галантно вручаете цветы и выкладываете подарки, милые пустячки, искренне радуясь счастью этого дома, и только слишком часто и надолго задерживаете на хозяйке словно бы случайный, мимолетный, ничего не значащий взгляд…

С хозяином же у вас дружба, и, когда вы втроем находитесь в комнате, вы обращаетесь к одному ему, беседуете лишь с ним одним, нахваливаете его полотна, смеетесь его шуткам, прибауткам и думаете: "Нет, никогда…" Конечно, вы никогда себе не позволите, ни жестом, ни намеком… И вот тут-то - какая там Надежда Марковна с ее вареньем, дыней и котлетками! - и настигает вас любовь.

Настигает, как сумасшествие, как лихорадка, как удушье - Бог не приведи…

6

Высадились мы в северном городке, двухэтажном, сбитом из черных досок. Был вечер, а вечера на севере - фосфорические. Мерцал, светился, лиловел воздух, и крыши казались выбеленными мелом. Протяжно выли псы, и дальний пароход, затерявшийся в прибрежной темноте, отвечал им одышкой старого тромбона. Надо всем истаивала млечная луна, под которой оловом отливали заборы, колокольня и купола полуразрушенной, а затем отремонтированной под склад и покрытой железом церкви.

В городочке этом доживал свой век мой дальний родственник, некогда сосланный сюда кулак-мироед дед Осип, седой как лунь, подслеповатый, в круглых очках - у него мы и переночевали. Перед сном старик усадил нас за стол, налил по стопочке из огромной мутной бутыли, сам выпил подряд две рюмки, прочувствованно крякнул, прослезился, занюхал рукавом, а про нас забыл, словно не наливал. Тогда и мы, с сомнением переглянувшись, выпили.

Дед Осип поставил на стол чугунок с картошкой и спросил, как меня зовут и чей я сын. Стало ясно, что меня он тоже не помнит. Вспомнил он только Люсю - посмотрел на нее, погрозил пальцем и с проникновенным укором спросил, почему она так долго не приезжала…

Утром дед Осип на своей моторке отвез нас на острова. Высадившись на берег, мы помахали ему рукой и пообещали, что на обратном пути непременно навестим. Как нежно мы его любили, нашего деда Осипа, особенно Люся!..

Может быть, поэтому наша одиссея началась с того, что мы с Люсей приуныли и заскучали, хотя упорно старались этого не показывать. Заскучали так, словно нам больше всего не хватало деда Осипа, который ее узнал, меня не узнал, а на Вильямчика вовсе не обратил внимания, отчего рядом с ним, третьим, там мы могли быть вдвоем. Здесь же, на острове, третьим был Виля, с которым мы не могли себя чувствовать так, словно нас двое, но мы не отваживались признаться в этом - ни ему, ни себе.

И оставалось нам только скучать, как скучают люди, обманутые в своих ожиданиях, но вынужденные это утаивать и скрывать. На самом же деле дачное соседство казалось нам утраченным раем, и на туристское снаряжение мы взирали как на раскаленные пыточные щипцы. Да, особенно я. Дорожная жуть явилась мне во всем своем омерзительном, тошнотворном обличье, и один лишь Виля не унывал, не скучал - напротив, он был в восторге от нашей одиссеи.

Нас с Люсей это слегка настораживало, и невольно закрадывалась мысль: а не догадывается ли Виля, что он нежеланный третий, и не старается, ли показать в отместку, как ему хорошо в нашем обществе, как он доволен и счастлив? Но затем эти подозрения отпали, и мы должны были признать: нет, не догадывался и, как, ни странно, был просто счастлив. Счастлив и - вопреки нашим ожиданиям мести - благодарен нам за то, что мы уговорили его поехать.

Виля ликовал и блаженствовал, заставляя нас плестись с рюкзаками по двадцать верст в день и почти не давая времени на отдых. "В дорогу! В дорогу! Трум-ту-ру-рум!" - сигналил он, приставив ко рту сложенную трубкой ладонь, лишь только мы находили местечко для привала и в изнеможении сбрасывали рюкзаки. Так он подгонял нас, тормошил, торопил, подбадривал и, в конце концов, совсем замучил.

- Хватит! - со слезами на глазах воскликнула Люся, когда мы неизвестно куда пробирались сквозь колючки и заросли, и ее отчаянный вид служил доказательством того, что, однажды остановившись, она больше не сдвинется с места. - Я не могу! Я устала! Это пытка!

- Да, пожалуй, пора возвращаться, - виновато произнес я, чувствуя себя предателем перед Вилей.

И эта заранее признанная вина заставила его обидеться на меня больше, чем на Люсю, словно не оставляла ему ничего, кроме необходимости меня простить и подчиниться общему мнению.

- Ну вот… - Он вздохнул, состроив жалкую гримасу, словно я предлагал ему, вырвавшемуся на волю, снова вернуться в клетку. - Такие озера, сосны, камни, мхи, а вы - возвращаться!

- Дорогой, обещаю, камни мы тебе найдем, но только не мучь нас больше! Я раскаиваюсь в своей нелепой затее. Зачем нам этот север! Эти комары! Ты был прав, когда отказывался сюда ехать, и мы с тобой полностью согласны. Навестим деда Осипа, побудем у него недельку, отдохнем, а потом - в Москву. Тебя ждет твой мольберт, твои холсты, твои краски, твоя палитра. - Люся старалась удлинить перечень предметов, который позволял удержать внимание мужа на спасительной мысли о необходимости смены декораций.

- Но мне здесь так нравится! Я словно заново родился, я ожил, воскрес! Я впервые понял, что такое север!

- Жаль, что ты не понимаешь многого другого. Но мы тебе объясним, - сказала Люся, из жалости, к мужу улыбаясь ему так, словно он был человеком, не нуждавшимся, ни в каких объяснениях.

Восторженность Вильямчика казалась нам глупой, смешной и неуместной, и мы с Люсей снисходительно удивлялись его способности всему радоваться, всем восхищаться. Нам казалось, что тот, кто причастен творчеству, не должен позволять себе такую бесхитростную наивность, а, напротив, ему подобает вести себя так, чтобы в его облике угадывалось нечто совсем другое - искушенность в страстях, пресыщенность наслаждениями, тайная порочность и склонность к утонченному разврату. Тогда - это художник, демон, а не агрегатик! И нам с Люсей приятно льстило, что, хотя мы были и не слишком причастны, в нас угадывалось.

7

На одном из привалов, когда мы с Люсей выскребли ложками котелок с кашей и в осоловелом изнеможении людей, утоливших свой голод, замерли, поникли, прислонившись спиной друг к другу (вот она, пресыщенность наслаждениями!), Вильямчик ткнул пальцем в карту и сообщил, что поблизости есть часовенка, чудо архитектуры, построена без единого гвоздя. Мол, дружно встаем и через полчаса будем там. Мы с Люсей возроптали и наотрез отказались. Виля с каким-то ребячливым вздохом проглотил обиду, попыхтел, потоптался на месте и снарядился в путь один.

Мы только подсмеивались…

Виля ушел, и было перед нами тихое озеро с кривизной камышового берега, мелколесьем, спускающимся к воде, крапленными янтарем валунами и слоистыми плитами известняка. Были сосны с черепично-красной корой, мшистые бугры с лиловыми бусинами ягод, и мы с Люсей вознаградили себя за однообразие немудреных походных удовольствий. Мне было позволено почти все…

Вильямчик тоже вернулся вознагражденный, восторженно расписывая нам, что за великая вещь деревянная архитектура, венцы, гребешки, и вызывая меня на спор, чтобы доказать ее превосходство над итальянской, каменной. Бедняга, он был слеп, считая меня поклонником архитектуры…

По желанию Вили, совпавшему с нашим невысказанным желанием, мы задержались на стоянке: он мечтал живописать свою часовенку, а мы изнывали от жажды остаться вдвоем. И лишь только Виля с этюдником на плече исчезал в зарослях прибрежного камыша, Люся царственным жестом маленькой женщины, уверенной в своем могуществе, подзывала меня к себе… После того как мы бросались друг к другу, досадливо и нетерпеливо срывая с себя одежды, ликуя, блаженствуя, упиваясь своим первобытным бесстыдством, нас вдруг охватывало чувство вины перед Вилей. И притихшие, пристыженные, смиренные, мы приносили ему обед.

Приносили, заботливо черпали половником и наливали из закопченного котелка в миску. А сами заглядывали в этюдник, на котором отобразились следы мученичества: часовенка так, часовенка эдак, при полуденном солнце, солнце за облаками и проч, и проч. Не слишком ли просто и бесхитростно?! Все-таки искусство - это не котелок со щами и не ведерко с кашей…

Унося опорожненный живописцем котелок и ведерко, мы с Люсей бродили и целовались. Целовались с нежностью, которая нераскаявшимся грешникам заменяла прощение. Озеро янтарно рыжело от водорослей, крестики сосновой шелухи вертелись в воздухе, облезлой белкой скакала на ветру ветка орешника. Мы заваривали чай на костре, и плыл над озером дым…

- Все-таки жаль его, очень жаль, - сказала Люся, вздыхая так, как, будто до этого она принимала за жалость нечто другое и лишь теперь поняла, что значит жалеть по-настоящему. - Какой-то он смешной, нелепый и несчастный…

- Ну, почему же? - Когда при мне жалели других, я больше всего боялся, как бы и во мне случайно не обнаружился повод для жалости, и поэтому осторожно пытался внушить, что и другой ее не слишком заслуживает. - Он по-своему счастлив. Счастлив тем, что доверчив. А доверчив потому, что кроток. Кроткие же, как известно, блаженны. Ха-ха-ха!

Люся посмотрела на меня так, словно до того, как она услышала мой смех, она думала обо мне лучше.

- Не понимаю, что тебя развеселило.

- Могу объяснить: я смеюсь над самим собой. Я ведь тоже всего лишь доцент, а не академик. Ни одной книги в жизни не написал.

- Не написал и гордись. Лучше вообще не писать, чем писать то, что другие пишут.

- Глядя на нас, и не распознаешь, кто из нас в каких списках числится…

- Мне кажется, ты на что-то намекаешь. Только не слишком удачно…

- Я намекаю на то, что теперь у тебя появился лишний предлог для того, чтобы сравнивать меня с мужем. И вот ты сравниваешь, сравниваешь, сравниваешь!

- Вас нельзя сравнивать, ведь ты не просто лучше. Ты - это совсем иное дело, - произнесла Люся так, словно что-то лишь ей одной ведомое мешало уподобить меня Виде.

Назад Дальше