– Я сделал тебе одолжение, – стиснув зубы, произнес я.
Брат ослабил хватку. В неярком свете луны я рассмотрел на его лице выражение, которого не видел прежде. Глаза у него были черные и пустые, зубы яростно стиснуты. Создавалось впечатление, что в эту секунду он готов меня убить.
Я понял, что мама может не волноваться. Даже если Франца силой приведут в военкомат, даже если он так и не поступит в университет и его, как и меня, отправят на курсы офицеров; даже если он будет сражаться на передовой – он сможет выжить в этой войне.
Больше мы об Артуре Гольдмане не заговаривали.
За месяцы, проведенные в гитлерюгенде, я изучил книгу "Майн кампф" – "Моя борьба", участвовал в военных стратегических играх, сдавал бесконечные экзамены, на основании которых исключался каждый третий курсант нашей программы. У нас были занятия по тактике, ориентированию на местности и по карте, строевая и политическая подготовка, стрелковая подготовка. Мы изучали технические достижения в области вооружения, ходили на стрельбища, зубрили иерархию СС и полиции. Нас учили управлять танком, выживать в дикой природе, чинить сломанный автомобиль… Из нас воспитали солдат, обладающих знаниями, решимостью и выносливостью выше среднего. В 1940 году я окончил школу в звании младшего лейтенанта СС, унтерштурмфюрера. Меня командировали в центральное представительство в Польше, и я служил там до 24 апреля 1941 года, когда была сформирована первая пехотная бригада СС.
Мы являлись специальным подразделением СС, подчиненным непосредственно личному штабу рейхсфюрера СС, и нас использовали для расстрелов мирного населения. Будучи унтерштурмфюрером, я руководил одной из пятнадцати операций, которые проводил 8-й пехотный полк СС, подчиненный вермахту. Мы продвигались по северной Украине, от Дубно к Ровно и Житомиру. Делали мы все то же самое, что и в Польше несколько лет назад, с одним исключением – еврейских лидеров и политических противников оставалось все меньше.
Мой начальник, гаумпштурмфюрер Фолькель, отдавал приказы сгонять всех политически неугодных, всех этнически неполноценных – цыган, например, и евреев – мужчин, женщин, детей. Мы должны были забирать все ценные вещи и одежду, выводить их в поле или к рвам в окрестностях завоеванных деревень и городов и уничтожать.
Reinigungsaktionen (акции по зачистке) происходили следующим образом: мы приказывали евреям явиться в определенное место – в школу, тюрьму или на завод – и отводили их туда, где все было подготовлено заранее. Некоторые из этих мест были естественными рвами, другие – вырыты самими заключенными. После того как они отдавали одежду и ценности, мы отводили их к яме. Будучи командиром подразделения, я отдавал приказ, а добровольцы и унтер-офицеры, солдаты СС, поднимали карабины и стреляли арестованным в затылок. Перед тем как подвести к яме очередную группу, трупы сбрасывали вниз.
Я ходил между тел, находил тех, кто еще шевелился, и делал контрольный выстрел.
Я не задумывался над тем, что делаю. Да и как я мог думать? Человек раздет донага, ему кричат, чтобы он быстрее бежал к яме, а рядом бегут его дети. Он смотрит вниз, видит родных и друзей, которые умерли за минуту до него, и ждет своего часа. Потом чувствует, как в затылок вонзается пуля, как на него валится тело незнакомого человека… Думать – значит допускать, что мы убиваем людей, а для нас это были не люди. Иначе что бы они сказали о нас?
Поэтому после каждой такой акции мы напивались до беспамятства, а потом нам снились кошмары: после того как все тела оказывались в яме, оттуда начинал бить кровавый гейзер… Мы напивались, чтобы не чувствовать зловония, исходившего от трупов. Мы пили до тех пор, пока перед мысленным взором не переставал появляться, словно вытатуированный в памяти, ребенок, который выбрался из-под завала сплетенных тел и, окровавленный, бегал вокруг ямы, плакал и звал родителей, пока я не положил конец нашим страданиям и не пристрелил его…
Некоторые сходили с ума, и я боялся, что меня может постигнуть та же участь. Среди нас был лейтенант, чей боец однажды ночью вышел из лагеря и застрелился. На следующий день этот лейтенант отказался – просто взял и отказался! – стрелять в арестованных. Фолькель отправил его на передовую.
В июле Фолькель сообщил нам, что будет проводиться операция на дороге между Ровно и Житомиром. Туда согнали восемьсот евреев.
Несмотря на то что я подробно объяснил солдатам, как себя вести и куда стрелять, когда к краю ямы подвели третью группу людей – голых, дрожащих, рыдающих, – один из моих солдат, Шульц, "поплыл". Он отбросил винтовку и опустился на землю.
Я приказал ему встать и взять оружие.
– Чего вы ждете? – рявкнул я на солдат и выстрелил первым. Показал пример. Так же я поступил со следующими тремя группами и только стискивал зубы, когда на мою форму брызгали кровь и мозги.
Шульца убрали с первой линии. СС не нужны на переднем фланге люди, которые не могут выстрелить.
Тем же вечером мои солдаты отправились кутить в местную пивнушку, а я остался сидеть на улице, вслушиваясь в восхитительную тишину. Ни свиста пуль, ни криков, ни плача… У меня была бутылка виски, которую я успел за два часа высосать почти полностью. В пивную я не совался, пока мои солдаты оттуда не ушли, пошатываясь и опираясь друг на друга. Я полагал, что в пивнушке уже никого нет, но там кутили еще человек шесть офицеров, а в углу перед одним из столиков стоял Фолькель. Перед ним сидела Анника Бельзер, которая сопровождала гауптштурмфюрера везде. Исполнительная секретарша была намного моложе самого Фолькеля и его оставшейся дома жены. А еще она ужасно печатала. Все в 8-м пехотном полку знали, для чего ее наняли и почему гауптштурмфюреру необходима была эта секретарша, даже когда полк перебрасывали. У Анники были волосы невероятного платинового оттенка, она сильно красилась и в данный момент плакала. На моих глазах Фолькель засунул ей в рот дуло своего пистолета.
Остальные присутствующие в пивной не обращали на них внимания, по крайней мере делали вид, что не обращают, – никому не хотелось связываться с командиром полка.
– Тогда, может, – сказал Фолькель, взводя курок, – заставишь пистолет "встать"?
– Что вы делаете? – крикнул я.
Фолькель оглянулся через плечо.
– А-а, Хартманн… Думаешь, если у тебя есть подчиненные, то ты можешь указывать и мне?
– Пистолет не "встанет"… И вы ее застрелите?
Он повернулся ко мне, губы дрогнули в улыбке.
– Не тебе же одному веселиться…
Тут совсем другое дело: то евреи, а эта девушка – немка.
– Если нажмете на спусковой крючок, – негромко произнес я, хотя сердце колотилось настолько сильно, что я чувствовал, как подрагивает тяжелый шерстяной мундир, – об этом узнает оберштурмбанфюрер.
– Если об этом станет известно оберштурмбанфюреру, – ответил Фолькель, – я буду знать, кто меня сдал, верно?
Он вытащил пистолет у Анники изо рта и наотмашь ударил ее по лицу. Она упала на колени, с трудом встала и убежала. Фолькель подошел к группе офицеров СС и начал с ними пить.
Внезапно у меня разболелась голова. Мне не хотелось оставаться там, вообще не хотелось быть в Украине. Мне было всего двадцать три года. Мне хотелось сидеть в кухне у мамы, за столом, есть ее суп с ветчиной. Хотелось смотреть, как по улицам ходят красивые девушки на высоких каблуках. Хотелось целоваться с одной из них на мощеной аллее за лавкой мясника.
Мне хотелось быть юношей, у которого впереди вся жизнь, а не солдатом, который каждый божий день сталкивается со смертью и каждую ночь отчищает форму от кишок.
Я, пошатываясь, вышел из пивной и краем глаза заметил какую-то вспышку света. Это была секретарша, ее волосы блеснули в свете уличного фонаря.
– Мой рыцарь в сияющих доспехах… – произнесла она, вытаскивая сигарету.
Я помог ей прикурить.
– Он обидел тебя?
– Не больше, чем обычно, – пожала она плечами.
Как по мановению волшебной палочки, двери пивнушки распахнулись, и вышел Фолькель. Он ухватил ее за подбородок и поцеловал в губы.
– Идем, моя дорогая, – сказал он чарующим голосом. – Ты же не станешь сердиться на меня всю ночь, верно?
– Никогда, – ответила она. – Только дай я докурю.
Он взглянул на меня и снова исчез в пивнушке.
– Он неплохой человек, – сказала Анника.
– Тогда почему ты позволяешь ему так с собой обращаться?
Анника посмотрела мне прямо в глаза.
– Тебя я могу спросить о том же, – ответила она.
На следующий день казалось, что никакой ссоры и не было. Когда мы приехали в Звягель, то в наших акциях стали использовать пулеметы вместо винтовок. Солдаты сгоняли бесконечные потоки евреев во рвы. На этот раз их было так много, две тысячи! Чтобы расстрелять всех, понадобилось целых два дня.
Не было смысла пересыпать песком ряды тел, и подразделения сгоняли евреев прямо на их расстрелянных родных и близких – некоторые все еще продолжали корчиться в предсмертной агонии. Я слышал, как они шептали друг другу успокаивающие слова за секунду до того, как сами умирали.
В одной из последних групп оказалась мать с ребенком. В этом не было ничего необычного – я повидал тысячи таких семей. Но эта мать… Она баюкала маленькую девочку и говорила, чтобы та не смотрела, не открывала глазки. Она положила малышку между двумя телами, как будто укладывала на ночь. А потом запела.
Слов я не понимал, но узнал мелодию. Эту же колыбельную в детстве пела нам с братом мама, только на другом языке. Малышка тоже подпевала.
– Nite farhaltn… – пела еврейка. ("Не останавливайся…")
Я отдал приказ, и застрекотал пулемет, вздрогнула земля под ногами. Но когда огонь прекратился и у меня в ушах перестало звенеть, я услышал, что девочка продолжает петь.
Она была вся липкая от крови, и голос ее больше напоминал шепот, но мелодия поднималась, как мыльные пузыри. Я прошелся по яме и прицелился в нее. Она лежала, уткнувшись лицом в мамино плечо, но когда почувствовала, что я навис над ней, подняла голову.
Я выстрелил в тело ее мертвой матери.
Потом раздался еще один выстрел, и песня стихла.
Рядом со мной Фолькель прятал в кобуру пистолет.
– Целься лучше! – велел он.
Я провел в Первом пехотном полку СС три месяца, и меня постоянно преследовали кошмары. Я садился завтракать и видел в противоположном конце комнаты призраки расстрелянных. Смотрел на свою выстиранную, безупречно чистую форму и замечал места, куда попала кровь. По вечерам я напивался до беспамятства, потому что опаснее всего были эти несколько часов перед сном.
И даже после того, как в Звягеле был расстрелян последний еврей и Фолькель похвалил нас за отлично проделанную работу, я продолжал слышать пение той девочки. Она была погребена под бесчисленными телами своих односельчан, но ветер играл ветвями деревьев, как на скрипке, и я снова и снова слышал ее колыбельную. Ее голос засел в моих ушах, словно шум океана.
В тот вечер я начал пить рано и пропустил ужин. Пивная плыла перед глазами, и, казалось, с каждой выпитой стопкой я все больше врастал в стул, на котором сидел. Я даже подумал, не вздремнуть ли прямо здесь, на липком столе, который никогда начисто не вытирался.
Не знаю, сколько времени прошло, когда появилась она, Анника. Открыв глаза, я понял, что сижу, прижавшись щекой к деревянному столу, а она устроилась сбоку и смотрит на меня.
– Ты в порядке? – спросил она.
Я поднял голову, которая казалась чугунной, и перед глазами все поплыло.
– Похоже, тебе самому домой не добраться, – сказала Анника.
Потом помогла мне встать, хотя я никуда не хотел идти. Она говорила без умолку и потащила меня из бара туда, где я останусь один на один со своими воспоминаниями. Я принялся вырываться, что было совсем нетрудно, поскольку я был намного выше и сильнее ее.
Анника сжалась, ожидая удара. Подумала, что я такой же, как Фолькель.
От одного этого у меня в голове прояснилось.
– Я не хочу домой, – признался я.
Не помню, как мы добрались до ее квартиры. Там были ступеньки, но я был не в состоянии их преодолеть. Понятия не имею, кто меня раздел. Понятия не имею, что потом произошло, – о чем, скажу вам откровенно, очень-очень жалею.
С абсолютной ясностью помню одно: как проснулся от холодного поцелуя пистолета в лоб. Надо мной навис Фолькель.
– У меня для тебя сюрприз, – сказал Алекс, когда я вошла в кухню. – Садись.
Я уселась на стул, глядя, как напряглись мышцы на его спине, когда он открывал заслонку кирпичной печи и что-то оттуда доставал.
– Закрой глаза, – попросил он. – Не подглядывай.
– Если это новый рецепт, я все же надеюсь, что ты испек наш обычный заказ…
– Ладно, – перебил меня Алекс, находясь так близко, что я чувствовала тепло его тела. – Теперь можно смотреть.
Я открыла глаза. Алекс стоял с раскрытой ладонью. На ней лежала булочка, в точности похожая на те, что раньше пек для меня отец. От одного этого хотелось расплакаться.
Я уже чувствовала запах корицы и шоколада.
– Откуда ты узнал? – спросила я.
– В тот вечер, когда я зашивал тебе шею, ты напилась и много болтала. – Он улыбнулся. – Пообещай, что съешь все до крошки.
Я разломила булочку. Пар, словно тайна, окутал нас. Мякоть была немного розоватой, теплой, похожей на плоть.
– Обещаю, – сказала я и откусила.
Сейдж
Разве можно винить креациониста, который не верит в эволюцию, если его всю жизнь пичкали сомнительной теорией, что Бог создал человека, а он заглотнул не только крючок, но и леску с грузилом?
Скорее всего, нет.
Разве можно винить нациста, который был рожден в антисемитской стране и получил антисемитское воспитание, а потом вырос и убил пять тысяч евреев?
Да. Да, можно.
Я продолжаю сидеть в кухне у Джозефа по той же причине, которая заставляет водителей сбросить скорость при виде аварии на дороге, – хочется увидеть ущерб, невозможно проехать и мысленно не оценить повреждения. Ужас одновременно и притягивает, и отталкивает.
На столе разложены доказательства, которые он показывал мне несколько дней назад: он в военной форме в лагере и газетная вырезка со снимком, сделанным в Хрустальную ночь, когда улыбающийся Джозеф-Райнер ел испеченный мамой торт.
Как может человек, который убивал невинных людей, выглядеть так… так… обыденно?
– Я просто не понимаю, как вам удалось… – говорю я в тишину. – Вы прожили обычную жизнь, делая вид, что ничего этого не происходило.
– Вы удивитесь, во что может заставить себя поверить человек, если захочет, – отвечает Джозеф. – Если постоянно убеждать себя, что ты такой-то и такой-то, то в конечном итоге становишься именно таким человеком. Вообще, именно в этом суть окончательного решения еврейского вопроса. Сперва я убедил себя, что я чистокровный ариец. Что я заслуживаю того, чего не заслуживают остальные, уже по факту своего рождения. Подумайте, какое высокомерие, какая заносчивость! По сравнению с этим убедить себя и остальных в том, что я хороший человек, честный, скромный учитель, было совсем просто.
– Не знаю, как вы спите по ночам, – отвечаю я.
– А кто говорит, что я сплю? – вопрошает Джозеф. – Теперь вы знаете, какие ужасные вещи я совершил. И видите, что я заслуживаю смерти.
– Да, – резко обрываю я. – Вижу. Но если я убью вас, то чем буду от вас отличаться?
Джозеф размышляет над сказанным.
– Сложнее всего, когда первый раз принимаешь подобное решение, решение, которое противоречит всем твоим моральным принципам… Но во второй раз легче. И тебе уже становится чуточку лучше. И так далее. Можете со мной не согласиться, но никогда не избавиться от горечи, которую ощущаешь, вспоминая тот первый раз, когда ты мог сказать "нет".
– Если вы пытаетесь заставить меня помочь вам, ничего не получается.
– Да, но существует разница между тем, что сделал я и что прошу сделать вас. Я хочу умереть.
Я думаю о тех несчастных евреях, голых и униженных, которые шли к ямам, наполненным телами людей, прижимая к себе детей. Может быть, в тот момент им тоже хотелось умереть. Лучше принять смерть, чем жить в мире, где происходят подобные ужасы.
Я думаю о бабушке, которая – как и Джозеф – так долго отказывалась говорить на эту тему. Неужели она думала, что если не будет об этом говорить, то не придется пережить это снова? Или ей казалось, что даже одно слово о прошлом – словно ключ к ящику Пандоры: откроешь его, и зло, словно яд, вновь просочится на землю?
Еще я думаю о чудовищах, которых она описала в своей истории. Они прятались в тени от других? Или от самих себя?
А еще я вспоминаю Лео. Как он может каждый день добровольно выслушивать подобные истории? Вероятно, по прошествии шестидесяти пяти лет дело уже не только в том, чтобы поймать преступников. Может быть, он понимает: важно, что кто-то продолжает слушать об этом ради памяти погибших.
Я усилием воли снова сосредоточиваю внимание на Джозефе.
– И что произошло потом? После того как Фолькель застукал вас в постели своей подружки?
– Как видите, он меня не убил, – отвечает Джозеф. – Но он сделал так, чтобы я не служил в его полку. – Он замолкает в нерешительности. – Тогда я еще не знал, то ли это благословение, то ли проклятие. – Он протягивает руку к фотографии, которую мне показывал, к той, на которой он в лагере с пистолетом. – Тех, кто не хотел выполнять приказ, в расстрельной роте не наказывали и не принуждали. У них оставался выбор. Их просто перебрасывали в другое место. После дисциплинарного взыскания меня отправили на Восточный фронт. В Bewährungseinheit – карательный отряд. Меня перевели в действующую армию, понизив до унтер-офицера. Надо было реабилитироваться, чтобы восстановить звание. – Джозеф расстегнул рубашку и снял ее с левой руки. Подмышкой у него имелся небольшой круглый шрам. – Мне сделали татуировку с группой крови, как всем солдатам войск СС. Мы должны были иметь подобные татуировки, хотя они и не всегда помогали. Один маленький значок черными чернилами… Если бы мне необходимо было переливание крови, а я находился без сознания и потерял жетон военнослужащего, доктора могли узнать мою группу крови и оказать помощь. Как оказалось, это спасло мне жизнь.
– Но тут только шрам.
– Потому что я вырезал татуировку швейцарским армейским ножом, когда попал в "Канаду". Слишком многие знали, что у СС были такие метки; по ним опознавали военных преступников. Я поступил так, как должен был поступить.
– Значит, в вас стреляли, – говорю я.
Он кивает.