Уроки милосердия - Пиколт Джоди Линн 18 стр.


– Есть было нечего, погода стояла ужасная, и однажды ночью наш отряд попал в засаду. Я получил пулю, которая предназначалась моему командиру, потерял много крови и едва не умер. Рейх счел это героическим поступком. В то время я подумывал о самоубийстве. – Он качает головой. – Однако этого оказалось достаточно, чтобы вернуть мне звание. У меня был задет нерв на правой руке, и я уже не мог держать винтовку ровно. Но к концу сорок второго года я оказался нужен в другом месте. Не на передовой. – Джозеф обращает на меня взгляд. – Раньше я служил в концентрационных лагерях, там я начинал свою карьеру в СС. Поэтому, провалявшись в госпитале девять месяцев, я отправился назад в концлагерь. На сей раз в должности лагерфюрера в женском лагере. Я отвечал за узниц, где бы они ни находились. "Anus Mundi" – так называли его заключенные. Помню, как вышел из машины, взглянул на те железные ворота, на слова, скрученные из проволоки, между двух параллельных проволок: "Arbeit macht frei" ("Труд делает свободным"). И тут я услышал, как кто-то окликнул меня по имени. – Джозеф смотрит на меня. – Это был мой брат, Франц. При всем его неприятии режима рейха теперь он был гауптшарфюрером – оберфельдфебелем – и работал в том же самом лагере на административной должности.

– Никогда не слышала об "Anus Mundi", – признаюсь я.

Джозеф смеется.

– Это всего лишь прозвище. Вы же знаете латынь? Это означает "Всемирная задница". Но вам он, скорее всего, известен как Освенцим, или Аушвиц.

Он слышал каждый удар ее сердца. Оно билось почти в такт ее поспешному шагу. Он убеждал себя, что ей следовало быть осторожнее. Она сама виновата.

Когда она свернула за угол, он напал сзади. Она больно ударилась о камни, а он потянулся к вороту ее платья и рванул до пояса, переворачивая ее на спину. Чтобы она не дергалась, достаточно было прижать предплечьем ключицу. Она молила, как они всегда поступают, но он не слушал. Теперь ее сердечко неистово колотилось. И это сводило его с ума.

Первый укус показался почти благодатью, как будто лезвие вошло в глину. Ее пульс в ложбинке на шее дрожал, как осиновый лист. Кожа была нежной, один несильный рывок – и он уже видел беззащитные мышцы, пульсирующие вены. Он слышал, как кровь бежит, словно полноводная река, и во рту у него образовалось целое море слюны. За долгие годы он мастерски научился резать мышцы и, словно тетиву, перекусывать сухожилия, разрывать плоть и вскрывать артерии, и наконец сладкая кровь с медным привкусом брызгала ему на язык. Кровь текла у него по подбородку, как сок дыни, когда она обмякла под ним, а кожа ее сморщилась. Когда он зубами наткнулся на хребет, то сразу понял, что больше от нее толку не будет. Ее голова, которая держалась на одной связке, откатилась немного в сторону.

Он вытер рот и зарыдал.

Сейдж

Несмотря на то что Джозеф так много говорил о смерти, что даже губы у него потемнели, как от ягодного сока, несмотря на то что из головы у меня не шел образ поющей маленькой девочки и юноши, тычущего в себя пальцем и сообщающего, сколько ему лет, я ловлю себя на мысли, что думаю о других. О тех, о ком Джозеф мне еще не рассказал. О тех, кто не оставил даже следа в его памяти, – что, как мне кажется, намного ужаснее.

Он был в Освенциме, как и моя бабушка. Знала ли она его? Пересекались ли их пути? Может, он ей угрожал? Бил ее? Возможно, она лежала ночью на своей вонючей койке, наделяя чудовище чертами, похожими на его черты?

У меня имеются веские причины не говорить бабушке о Джозефе: она больше шести десятилетий хранила воспоминания плотно закупоренными. Но, покидая дом Джозефа, я не могу не задаваться вопросом: неужели моя бабушка – одна из тех, кого Джозеф совершенно не помнит? И из тех ли он, кого она так силится забыть? От такой несправедливости у меня все сжимается внутри.

Когда я выхожу от Джозефа, на улице уже темно, хоть глаз выколи, идет дождь. Я дрожу под тяжестью его признаний. Мне так нужен человек, которому я могу броситься на шею, который крепко-крепко прижмет меня к себе и скажет, что все будет хорошо! Человек, который будет держать меня за руку, пока я не засну. Моя мама могла бы стать этим человеком, но ее больше нет. Бабушка, наверное, тоже могла бы, но ей наверняка захочется знать, кто меня так сильно расстроил.

Поэтому я отправляюсь к дому Адама, хотя и сказала, что больше не хочу его видеть. Несмотря на то что ночь – это часть его жизни, которая принадлежит другой. Я останавливаю машину у тротуара и заглядываю в зарешеченные окна гостиной. Мальчик смотрит по телевизору викторину, а рядом с диваном, за кухонным столом, сидит и читает девочка. Мягкий свет, словно пелерина, ниспадает ей на плечи. Из крана в кухне бежит вода, жена Адама моет посуду. Я вижу, как он сам появляется со свежим кухонным полотенцем и берет у нее из рук салатницу. Он вытирает ее, ставит на стол, а потом обнимает Шэннон сзади.

Небесные хляби разверзлись… Я бросаюсь к машине и забираюсь внутрь как раз в тот момент, когда ночь пронзает фиолетовая вспышка молнии. Я отъезжаю от тротуара, от этой счастливой семьи и слишком быстро несусь к многополосной магистрали. Лужи на асфальте черные и огромные. Я думаю о Джозефе, о залитой кровью земле и настолько отвлекаюсь, что не сразу замечаю, как из леса прямо мне под колеса бросается олениха. Я резко выворачиваю руль, пытаясь не потерять управление, и врезаюсь в парапет, ударяюсь головой о стекло. Машина с визгом останавливается.

На секунду я теряю сознание.

Когда открываю глаза – у меня мокрое лицо. Мне кажется, что это слезы, но потом я касаюсь щеки и вижу на руке кровь.

Одно ужасное мгновение, от которого замирает сердце, я вновь переживаю прошлое.

Смотрю на пустое пассажирское сиденье, а потом пытаюсь разглядеть что-то сквозь треснувшее лобовое стекло, и вспоминаю, кто я и что произошло.

На дороге под белой завесой фар лежит олениха. Я выбираюсь из машины. Под проливным дождем опускаюсь на колени, касаюсь ее морды, шеи и начинаю рыдать.

Я настолько отрешена от всего остального, что не сразу замечаю, что ночь освещает еще одна машина – на мое плечо мягко ложится чья-то рука.

– Мисс, – спрашивает полицейский, – с вами все в порядке?

Как будто просто ответить на этот вопрос… Как будто я могу ответить одним словом…

* * *

Патрульные связываются с Мэри, и она настаивает, чтобы меня осмотрели в больнице. Когда врач наклеивает мне на лоб пластырь и сообщает, что надо бы понаблюдать, не повторятся ли обмороки, Мэри заявляет, что я переночую у нее, и никаких возражений не принимает. Голова у меня просто раскалывается, и нет сил спорить – так я оказываюсь у Мэри в кухне с чашкой чая.

На руках Мэри засохшая пурпурная краска – она работала над фреской, когда ей позвонили из полиции. Меня окружают картины, на стенах уютного уголка – незаконченное видение Апокалипсиса. Иисус – насколько я понимаю, это именно Иисус, потому что у него длинные волосы и бородка, но лицо подозрительно похоже на Бредли Купера, – протягивает руку к низвергающимся в ад, к Мефистофелю – который предстает в образе женщины и похож на Мишель Бэкменн. Бедные души падших полуодеты, некоторые даны лишь в набросках, но я различаю черты Снуки, Дональда Трампа, Джо Патерно. Я касаюсь пальцем фрески за спиной.

– Элмо? – спрашиваю я. – Неужели Элмо?

– А сколько он еще будет ребенком? – удивляется Мэри, пожимая плечами, и протягивает мне сахар. – Он никогда не стареет. Явно заключил сделку с дьяволом. – Она через стол пожимает мне руку. – Знаешь, для меня это много значит. Твой звонок.

Я решаю не уточнять, что звонила не я, а полиция.

– Я думала, ты злишься на меня за то, что я предложила тебе отдохнуть. Но, честно, Сейдж, это для твоего же блага. – Она улыбается. – Так, бывало, говаривала мне сестра Иммакьюлата, когда я ходила в церковно-приходскую школу. Я постоянно болтала. И однажды она посадила меня в мусорный бак. Я была маленького роста, поэтому влезла туда. Как только я начинала жаловаться, она била по баку ногой.

– Выходит, я должна быть благодарна, что ты не засунула меня в мусорный бак?

– Нет, ты должны быть благодарна за то, что есть человек, который готов помочь тебе вернуться на путь истинный. Ты ведь знаешь – именно этого хотела бы твоя мама.

Моя мама… Именно поэтому я оказалась на сеансах психотерапии. Если бы она не умерла, я бы никогда не завела дружбу с Джозефом Вебером.

– И что сегодня произошло? – интересуется Мэри.

Да уж, некорректный вопрос.

– Ты же знаешь. Я сбила оленя, моя машина влетела в парапет…

– И куда ты ехала? Погода просто ужасная.

– Домой, – отвечаю я, потому что это правда.

Мне хотелось рассказать ей о Джозефе, но однажды она уже отмахнулась от меня, когда я пыталась откровенно поговорить. Всё, как он и говорил: мы верим в то, во что хотим верить, в то, что нам нужно. Последствия – вот что мы предпочитаем не видеть, чего предпочитаем не замечать. Мэри не может принять мысль о том, что Джозеф Вебер – чудовище, потому что это означает, что он водил ее за нос.

– Ты была с ним? – напряженно спрашивает она.

Сначала мне кажется, что Мэри говорит о Джозефе, но потом понимаю, что она имеет в виду Адама.

– Если честно, я сказала Адаму, что не хочу его какое-то время видеть.

У Мэри рот приоткрывается.

– Аминь!

– Но потом поехала к нему домой. – Мэри закрывает лицо руками, и я поджимаю губы. – Я не собиралась входить, клянусь.

– Здравствуйте! А почему ты сюда не приехала? – интересуется Мэри. – У меня достаточно травяного чая и мороженого, чтобы пережить любой разрыв, и я гораздо больше, чем Адам, готова раскрыться навстречу чужим эмоциям.

Я киваю.

– Ты права. Я должна была тебе позвонить. Но я увидела его жену и детей. Я… расстроилась, отвлеклась от дороги, потому и сбила оленя.

Я понимаю, что придумала всю эту историю от начала до конца, даже не упомянув имени Джозефа. У нас с бабушкой намного больше общего, чем я думала раньше.

– Хорошая попытка, – хвалит Мэри. – Но ты врешь.

Я недоуменно смотрю на нее, даже дух перехватило.

– Я тебя знаю. Ты поехала к нему, чтобы сказать, что совершила ошибку, и если бы не увидела эту семейную идиллию, то, скорее всего, стала бы швырять в окно камешки, пока он не вышел бы на улицу поговорить с тобой.

Я бросаю на Мэри сердитый взгляд.

– По-твоему выходит, что я просто неудачница.

Мэри пожимает плечами.

– Послушай, вот что я хочу сказать: тебе стоило бы сдерживать свое недовольство чуть дольше, чем один вздох.

– Разве это не постулаты монахини, взятые из Ветхого Завета?

– Бывшей монахини. Знаешь, что я тебе скажу: вся эта безмятежность, показанная в "Звуках музыки"… Все это сказки. В стенах монастыря сестры такие же мелочные, как и люди за его пределами. Одних ты любишь, других ненавидишь. Я сама плевала в купель со святой водой перед тем, как в ней умывались другие монахини. Это стоило двадцати молитв, которые я читала в наказание.

Я потираю левый висок, который дико ломит.

– Можешь дать мне телефон?

Она встает, роется у меня в сумочке, находит телефон.

– Кому собираешься звонить?

– Пеппер.

– Врешь. Последний раз, когда ты разговаривала с сестрой, она повесила трубку, потому что ты заявила: нанимать репетитора, чтобы четырехлетний ребенок поступил в эксклюзивный садик, так же глупо, как и нанимать тренера по плаванию для гуппи. Ты бы не стала звонить Пеппер, даже если бы оказалась зажатой в машине, которая вот-вот взорвется…

– Просто дай мне проверить полученные сообщения, договорились?

Мэри сует мне телефон.

– Давай, отправляй ему сообщения. К завтрашнему утру ты все равно будешь молить его тебя простить. В этом вся ты.

Я ищу в списке контактов номер Лео.

– Только не в этот раз, – уверяю я.

По всей видимости, даже охотники за нацистами иногда отдыхают. Несмотря на то что я в тот вечер и на следующее утро оставляю для Лео три голосовых сообщения, он не отвечает и не перезванивает. Я забываюсь беспокойным сном в гостевой спальне Мэри, где над головой висит искусно вырезанный из дерева Иисус, несущий свой крест. Мне снится, что я должна тащить этот крест на гору и после, глядя с вершины вниз, вижу тела тысяч обнаженных мужчин, женщин и детей.

Мэри по дороге в булочную завозит меня домой, хотя я и уверяю, что мне лучше поехать с ней на работу. Когда я оказываюсь дома, меня охватывает чувство тревоги. Мне кажется, что я не выдержу очередной беседы с Джозефом. Я не хочу с ним разговаривать, пока не переговорю с Лео.

Я хочу выбросить Джозефа из головы, поэтому решаю испечь то, что требует неусыпного внимания, – бриоши. Это кондитерская аномалия: тесто для бриошей на пятьдесят процентов состоит из масла, но вместо того, чтобы превратиться в кирпич, из него получается сладкая, тающая во рту, воздушная выпечка. Еще сложнее выпекать их в такой жаркий, влажный день, как сегодня, потому что все ингредиенты должны быть холодными. Я даже миску для замешивания и нож для теста засовываю в холодильник.

Я начинаю с того, что, пока замешивается тесто, взбиваю масло. Потом маленькими порциями добавляю масло в чашу миксера. Это мой самый любимый момент. Тесто не знает, что делать со всем этим маслом, и начинает расслаиваться. Но со временем ему удается вновь стать единой шелковистой массой.

Я выключаю миксер, отрываю кусочек теста размером со сливу и медленно начинаю его растягивать, чтобы проверить консистенцию, – тесто становится прозрачным. Я помещаю его в контейнер, плотно закрываю пластмассовой крышкой, ставлю на стол и начинаю убирать в кухне.

Звонок в дверь.

Неожиданный звук пугает меня. Обычно днем дома меня не бывает, а по ночам в двери никто не звонит. Даже Адам – у него есть свой ключ.

Я ожидаю увидеть почтальона или посыльного, но мужчина, который стоит на пороге, не носит форму. На нем мятый пиджак и галстук, хотя на улице почти тридцатиградусная жара. У него черные волосы, щетина и глаза орехового цвета. И рост у него под метр девяносто.

– Сейдж Зингер? – уточняет он, когда я открываю дверь. – Я Лео Штейн.

Совсем не таким я его представляла, и не только внешне. Я тут же качаю головой, чтобы прикрыть волосами лицо, но вижу, что уже поздно. Лео смотрит на меня так, как будто может видеть сквозь завесу волос.

– Откуда вы узнали, где я живу? – удивляюсь я.

– Вы шутите? Мы же работаем в Министерстве юстиции. Мне известно даже то, что вы ели на завтрак.

– Правда?

– Нет конечно.

Он улыбается, чем еще больше сбивает меня с толку. Мне казалось, что такие, как он, редко улыбаются. Я думала, что после всего услышанного он уже забыл, как это делается.

– Можно войти?

Не знаю, как следует вести себя в подобных ситуациях. Могу ли я вообще отказаться его впускать? Но не совершила ли я чего-то предосудительного? А может, за мной и Джозефом следили скрытые камеры? Или мне грозит опасность?

– Первое, что вы должны сделать, – это начать спокойно дышать. Я здесь для того, чтобы помочь, а не арестовывать вас, – говорит Лео.

Я поворачиваюсь боком, чтобы он не мог видеть обезображенной половины моего лица.

– Что-то не так? – спрашивает он.

– Нет. А почему вы спрашиваете?

– Потому что вы вывернули шею так, как я, когда заснул за письменным столом. Потом целую неделю не мог выпрямить шею, так она затекла.

Я собираюсь с духом и встречаюсь с ним взглядом. Ладно, пусть глазеет!

– Ох, – негромко произносит он, – такого я не ожидал.

У меня такое чувство, будто мне дали пощечину. Большинство вежливых людей никак не комментируют мои шрамы. Если бы Лео промолчал, я могла бы сделать вид, что он ничего не заметил.

– Глупо, но я представлял вас с карими глазами. А не с голубыми, – говорит он.

Я замираю с открытым ртом.

– Хотя мне очень нравятся голубые, – добавляет Лео. – Вам идет голубой.

– И это все, что вы можете сказать? – отвечаю я. – Честно?

Он пожимает плечами.

– Если вы полагали, что я с воплями убегу, потому что у вас на лице пара едва заметных серебристых шрамиков, как у киборга, – жаль, но мне придется вас разочаровать.

– Как у киборга?

– Послушайте, мы с вами едва знакомы, но, похоже, вы слишком зациклены на своей внешности. Она интересует меня гораздо меньше, чем то, что вы сообщили о Джозефе Вебере.

При упоминании Джозефа я трясу головой, чтобы в ней прояснилось.

– Я разговаривала с ним вчера. Он совершил столько ужасного…

Лео лезет в потертый портфель и достает оттуда папку.

– Знаю, поэтому я и решил, что пришло время нам познакомиться, – отвечает он.

– Но вы говорили, что я буду беседовать с одним из ваших историков…

Его шею заливает краска.

– Я был неподалеку, – говорит он.

– Вы приехали в Нью-Хэмпшир по своим делам?

– В Филадельфию, совсем рядом, – отвечает он.

До Филадельфии восемь часов на машине. Я отступаю назад, приглашая его войти.

– В таком случае, – говорю я, – вы, должно быть, проголодались.

Лео Штейн не может оторваться от бриошей. Первая партия вышла из печи невероятно воздушной. Я подаю их теплыми с вареньем и чаем.

– М-м-м… – восхищается он, блаженно прикрыв глаза. – Никогда ничего подобного не пробовал!

– В Вашингтоне нет булочных?

– Не знаю. Мой рацион состоит из дрянного кофе и бутербродов из автомата.

Предыдущие два часа я посвятила тому, что пересказывала Лео все, что открыл мне Джозеф. Между делом я формовала бриоши, придавая им традиционную форму, смазывала яйцом и выпекала. Мне проще разговаривать, когда руки заняты. С каждым словом, что слетало с губ, мне становилось легче. Лео что-то записывал в своем блокноте. Внимательно разглядывал вырезку, которую я незаметно спрятала в карман перед уходом от Джозефа, и снимок из вевельсбургской газеты, на котором он ест мамин торт.

А на мне он даже повторно взгляд не задерживал.

– Вы намерены пообщаться с ним лично? – интересуюсь я.

Лео поднимает на меня глаза.

– Пока нет. У вас установился контакт. Он вам доверяет.

– Он доверился мне, потому что хочет получить от меня прощение, – говорю я, – а не для того, чтобы я выдала его полиции.

– Прощение – из сфер нематериальных. А наказание – из области права, – заявляет Лео. – Одно не исключает другого.

– Значит, вы бы его простили?

– Я этого не говорил. Если хотите знать мое мнение, это не в моей власти и не в вашей. Прощение – слепое подражание Богу.

– Как и наказание, – вставляю я.

Он приподнимает бровь и улыбается.

– Разница в том, что Бог никогда не испытывает ненависти.

– Удивительно, что вы верите в Бога после встречи с таким количеством злых людей.

Назад Дальше