Уроки милосердия - Пиколт Джоди Линн 20 стр.


– Который, возможно, совершил преступление против человечества, – отвечаю я. – И даже если он стал матерью Терезой, сделанного не изменишь. Он ждал более полувека, чтобы признаться? Это не врожденная доброта. Это отсрочка.

– Значит, вы не верите, что люди меняются? Если однажды оступились, значит, вы плохой человек?

– Не знаю, – признаюсь я. – Но мне кажется, что некоторые пятна не смоешь. – Я смотрю на Сейдж. – В городе знают, что вы из еврейской семьи?

– Да.

– И Джозеф выбрал именно вас, чтобы покаяться. Вы для него такое же безликое создание, как и любой еврей шестьдесят пять лет назад.

– Или, может быть, он выбрал меня, потому что считает своим другом.

– Вы действительно в это верите? – удивляюсь я, но Сейдж не отвечает. – Чтобы получить прощение, человек должен раскаяться. В иудаизме это называется "teshuvah". Это означает "отвернуться от зла". А еще это не один шаг, а последовательность действий. Единичный акт раскаяния облегчает душу того, кто совершил зло, но не приносит облегчения тому, против кого это зло было направлено. – Я пожимаю плечами. – Именно поэтому евреи не ходят на исповедь и не читают молитвы по четкам.

– Джозеф утверждает, что с Господом уже примирился.

Я качаю головой.

– Примиряться нужно не с Господом, а с людьми. Грех – это не нечто глобальное. Это глубоко личное. Если ты с кем-то поступил плохо, единственная возможность все изменить – подойти к этому человеку и все исправить. Именно поэтому убийство у евреев не прощается.

Мгновение она молчит.

– К вам когда-нибудь приходили в кабинет и признавались в преступлении?

– Нет.

– В таком случае, может быть, Джозеф совсем другой, – говорит Сейдж.

– Он обратился к вам потому, что сам хотел почувствовать облегчение? Или для того, чтобы его жертвам было легче?

– Это же невозможно, – отвечает она.

– И потому вам его жаль?

– Не знаю. Может, и так.

Я сосредоточиваюсь на дороге.

– Немецкий народ выплатил миллионы долларов компенсации. Отдельным людям. Израилю. Но знаете что? Прошло почти семьдесят лет, а они так и не провели открытое заседание и не извинились перед евреями за преступления холокоста. Извинились где угодно – например, в Южной Америке. Но Германия? Союзникам пришлось силой тащить ее на Нюрнбергский процесс. Чиновники, которые помогали строить Третий рейх, остались у власти после войны, когда открестились от того, что они нацисты, и немецкий народ это проглотил. Молодежь в сегодняшней Германии, когда им рассказывают о холокосте, отмахивается, уверяя, что это давняя история. Поэтому я не думаю, что вы можете простить Джозефа Вебера. Мне кажется, что вы не сможете простить никого, кто имел отношение к холокосту. Мне кажется, вы захотите, чтобы они получили по заслугам. И попытаетесь смотреть в глаза их детям и внукам, не обвиняя их в грехах предков.

Сейдж качает головой.

– Разумеется, были немцы, которые лучше остальных, те, кто не хотел следовать тому, что говорил Гитлер. Если не видеть в них людей – не уметь прощать тех, кто просит прощения, – чем тогда вы лучше любого нациста?

– Тем, что я – человек, – отвечаю я.

* * *

Минка Зингер – миниатюрная женщина с такими же пронзительными голубыми глазами, как и у внучки. Она проживает в небольшом домике, у нее приходящая сиделка, которая тенью ходит вокруг своей подопечной, подавая очки для чтения, трость или свитер еще до того, как Минка надумает их попросить. Вопреки всем опасениям Сейдж, Минка заинтригована нашим знакомством.

– Расскажите-ка еще раз, – просит она, когда мы устраиваемся на диване в гостиной, – где вы познакомились с моей внучкой.

– Это связано с работой, – осторожно отвечаю я. И внезапно понимаю, почему Минка так рада мне. Ей хочется, чтобы мы с ее внучкой встречались.

Не стану лукавить: от одной мысли об этом меня словно током ударило.

– Бабуля, – вмешивается Сейдж, – Лео приехал сюда не для того, чтобы обсуждать мой хлеб.

– Знаете, что говорил мой отец? Настоящая любовь – как хлеб. Необходимо подобрать правильные ингредиенты, немного тепла и магии, чтобы она расцвела.

Сейдж заливается краской. Я кашляю в кулак.

– Миссис Зингер, я приехал сюда в надежде, что вы расскажете мне свою историю.

– Ах, Сейдж, я ведь дала почитать ее только тебе! Всего лишь глупая сказка о молоденькой девушке.

Я понятия не имею, о чем она говорит.

– Мадам, я работаю на американское правительство. Преследую военных преступников.

Глаза Минки Зингер тут же гаснут.

– Мне нечего сказать. Дейзи! – зовет она. – Дейзи, я очень устала. Хотелось бы прилечь…

– Я же вас предупреждала, – бормочет Сейдж.

Краешком глаза я вижу, как подходит сиделка.

– Сейдж очень повезло, – продолжаю я. – А вот моей бабушки больше нет. Мой дедушка был родом из Австрии. Каждый год двадцать второго июля на заднем дворе он устраивал большой праздник. Взрослых угощал пивом, а для нас, детей, надувал бассейн и кормил всех самым большим пирогом, какой только могла испечь бабушка. Я всегда думал, что это день его рождения. И только когда мне исполнилось пятнадцать лет, я узнал, что день рождения у дедушки в декабре. Двадцать второго июля он стал гражданином Америки.

Дейзи уже стоит рядом с Минкой, подхватив старушку под слабую руку, чтобы помочь ей встать. Минка поднимается и делает два шаркающих шага от меня.

– Мой дед участвовал во Второй мировой войне, – продолжаю я, вставая с дивана. – Как и вы, он никогда не рассказывал о том, что видел. Но когда я закончил университет, в качестве подарка он повез меня в Европу. Мы посетили Колизей в Риме, Лувр в Париже, поднимались в швейцарские Альпы. Последней мы посетили Германию. Он повез меня в Дахау. Мы увидели бараки, крематорий, где сжигали тела умерших… Я помню стену, у которой был вырыт под углом котлован, чтобы туда стекала кровь расстрелянных. Дедушка заявил, что сразу же после посещения концлагеря мы уезжаем из страны. Потому что я готов был убить первого встречного немца.

Минка Зингер оглядывается через плечо. В ее глазах стоят слезы.

– Папа обещал мне, что я умру от пули в сердце.

Сейдж охает и замирает.

Бабушка переводит на нее взгляд.

– Мертвые были повсюду. Иногда приходилось через них переступать, чтобы выбраться. Мы многое повидали. Пуля в голову, когда вылетают мозги, – я боялась такого. Но пуля в сердце в сравнении с этим – не такая уж страшная участь. Поэтому папа мне ее и пообещал.

И в эту секунду я понимаю, что Минка никогда не рассказывала о том, что пережила во время войны, не потому, что забыла подробности. А именно потому, что она помнила все в мельчайших деталях и не хотела, чтобы ее детям и внукам довелось пережить такие же муки.

Она опускается на диван.

– Не знаю, что вы хотите от меня услышать.

Я подаюсь вперед, беру ее за руку. Она холодная и сухая, как пергаментная бумага.

– Расскажите о вашем отце, – прошу я.

Часть II

Когда двадцати своих лет я дождусь,
Начну этот мир с высоты познавать.
В железную птицу один заберусь
И буду под солнцем в лазури летать.
И буду парить над далекой землей,
И буду к земле возвращаться назад,
Летя над рекой, над морскою волной,
И туча – сестра мне, а ветер – мой брат.

Из стихотворения "Мечта", написанного Абрамом (Абрамеком) Копловицем, родившимся в 1930 г. Он рос в Лодзи в гетто. В 1944 г. его последним эшелоном увезли из гетто в Освенцим-Биркенау, где убили, когда ему было всего четырнадцать. Стихотворение переведено с польского на английский в 2012 г. Идой Меретик-Спинка

Все, что рассказывали мне об упырях, – неправда. Хлыст Дамиана распорол спину Алекса, кожа его повисла полосами, он истекал кровью. Разве чудовище, у которого нет собственной крови, может истекать кровью?

Но это не имело значения. Собралась толпа, чтобы поглазеть на наказание, насладиться болью создания, которое стало причиной их страданий. В свете луны исполосованное тело Алекса блестело от пота, извивалось в агонии, когда он пытался вырваться из пут. Жители городка плескали ему в лицо водой, уксусом, посыпали раны солью. Пошел легкий снег, покрывая белым одеялом площадь, – пасторальная открытка, если не обращать внимания на жестокость в самом ее центре.

– Пожалуйста! – взмолилась я, вырываясь из рук солдат, которые сдерживали зевак, чтобы схватить Дамиана за руку. – Вы должны остановиться!

– Почему? Он же не остановился. Тринадцать человек погибли. Тринадцать!

Он кивнул солдату, тот обхватил меня за талию и оттянул назад. Дамиан снова поднял плеть и, разрезав ею воздух, рассек плоть Алекса.

Я поняла, что не имеет значения, виноват Алекс или нет. Дамиан знал, что жителям просто необходим козел отпущения.

Щека у Алекса рассечена. Лицо его невозможно узнать. Рубашка свисает лохмотьями. Он упал на колени.

– Аня! – выдохнул он. – У… уходи.

– Ублюдок! – заорал Дамиан. Он так сильно бьет его по лицу, что кровь из носа брызгает фонтаном. Голова Алекса откидывается назад. – Ты мог ее ранить!

– Прекратите! – завопила я, ударила солдата, который меня держит, по ноге и бросилась к Алексу. – Вы его убьете! – рыдала я.

Алекс обвисает у меня на руках. На лице Дамиана вздуваются желваки, когда он видит, что я пытаюсь поднять его.

– Невозможно убить того, кто уже мертв, – холодно произносит он.

Неожиданно сквозь толпу прорвался солдат, чтобы отсалютовать Дамиану:

– Капитан! Очередное убийство.

Жители деревни расступились перед солдатами, которые несли тело жены Баруха Бейлера. Горло у нее вырвано, глаза открыты.

– Нигде нет сборщика налогов, – доложил один из солдат.

Я выступила вперед, когда Дамиан опустился перед жертвой на колени. Тело женщины еще теплое, от крови идет пар. Убийство произошло всего несколько минут назад. Когда Алекс был здесь, когда его избивали…

Я оборачиваюсь, но веревки, которые опутывали его всего минуту назад, извиваются в снегу, как гадюки. В мгновение ока – за время, которое потребовалось воинствующей толпе, чтобы понять, что человека осудили напрасно, – Алексу удалось бежать.

Минка

Отец заранее оговаривал со мной детали своих похорон.

– Минка, – говорил он жарким летом, – позаботься о том, чтобы на моих похоронах был лимонад. Свежий лимонад для всех.

Когда на свадьбу сестры отец надел взятый напрокат костюм, то сказал:

– Минка, на моих похоронах ты должна позаботиться о том, чтобы я выглядел таким же элегантным, как сегодня.

Эти разговоры безмерно расстраивали маму.

– Абрам Левин, – возмущалась она, – у девочки от твоих разговоров будут кошмары!

Но папа только подмигивал мне и говорил:

– Она совершенно права, Минка. И кстати, никакой оперы у меня на похоронах. Ненавижу оперу. А вот танцы… Да, танцы было бы отлично!

Мама напрасно думала, что меня ранят эти разговоры. Разве можно испугаться, зная моего отца? Дела в булочной шли хорошо, и я выросла, наблюдая за тем, как он в одной майке засовывает буханки в кирпичную печь – и его мышцы вздуваются. Папа был высоким, сильным, непобедимым. Соль его шутки заключалась в том, что он был слишком полон жизни, чтобы умереть.

После занятий я сидела в булочной и выполняла домашнее задание, пока моя старшая сестра, Бася, продавала хлеб. Отец не разрешал мне сидеть за кассой, потому что школа для него была важнее. Он называл меня "мой маленький профессор", потому что я была очень умной – перепрыгнула через два класса, сдала в прошлом году длившийся три дня экзамен, чтобы поступить в гимназию. С изумлением я обнаружила, что, несмотря на хорошую подготовку, в школу меня не приняли. В этом году в нее уже взяли двух евреев. Моя сестра, которая всегда немного ревновала из-за того, что мое образование ставили на первое место, делала вид, что расстроена, но в глубине души была счастлива, что в конечном счете мне придется заняться торговлей, как и ей самой. Однако вмешался один из покупателей моего отца. Папа был таким отличным пекарем, что помимо халы, ржаного и белого хлеба, которые ежедневно покупали все еврейские хозяйки, у него были особые клиенты среди христиан, которые приходили сюда за бабками, пирогами с маком и мазуриками. Именно благодаря вмешательству одного из таких клиентов, бухгалтера, я смогла посещать католическую школу. Во время уроков религии я выходила из класса, делала домашнее задание в коридоре с еще одной еврейской девочкой. После занятий я шла к папе в булочную в Лодзи. Когда булочная закрывалась, Бася возвращалась к своему молодому мужу, Рувиму, а мы с папой шли пешком домой по улицам, которые населяли как христиане, так и евреи.

Однажды вечером мы увидели роту солдат, и папа спрятал меня в нишу у двери на время, пока они пройдут. Я еще не знала, что это солдаты СС, или вермахта, или гестапо, – я была глупой четырнадцатилетней девчонкой, которая не обращала на такое внимания. Единственное, что я заметила, – они никогда не улыбались. Отец прикрыл глаза от садящегося за горизонт солнца, а потом понял, что этот жест очень напоминает "хайль", их приветствие, и опустил руку.

– На моих похоронах, Минка, – сказал он даже без намека на улыбку в голосе, – никаких парадных маршей.

Я была очень избалована. Моя мама, Хана, убирала у меня в комнате, и вся готовка была на ней. Когда она не суетилась вокруг меня, то изводила Басю разговорами о том, что пора бы уже сделать ее бабушкой, хотя моя сестра всего полгода была замужем за парнем, в которого влюбилась еще в подростковом возрасте.

У меня были подруги-соседки. Одна девочка, Грета, даже ходила вместе со мной в школу и иногда приглашала к себе домой послушать пластинки или радио. Она была очень милая, но в школе, если мы встречались в коридоре, никогда не смотрела мне в глаза. Так уж было заведено: поляки-христиане не любили евреев, по крайней мере прилюдно. Хотя Шиманские, которые жили в другой половине дома, приглашали нас на Рождество и Пасху – вот когда я набивала себе желудок некошерной пищей! – и никогда не смотрели на нас из-за нашей религии свысока. Однако, как уверяла мама, это потому, что пани Шиманская нетипичная полька, поскольку родилась в России.

Моей лучшей подругой была Дара Горовиц. Мы вместе учились в школе, пока я не поступила в гимназию, но и после нам удавалось встречаться почти каждый день и обмениваться новостями, которые мы пропустили в жизни друг друга. Отец Дары владел фабрикой в городском предместье, иногда мы брали лошадь и в тележке отправлялись на пикник у озера. Возле Дары всегда вились мальчики. Она была красавицей – высокая и грациозная, как балерина, с длинными темными ресницами и губками бантиком. Я была не так красива, но решила, что мальчишки, которые вьются возле Дары, не могут все с ней встречаться, и для меня останется кто-то с разбитым сердцем, кого так поразит мой ум, что он не заметит моего кривого переднего зуба и живота, который немного выдавался под юбкой.

Однажды мы с Дарой занимались в моей комнате. Мы строили грандиозные планы, связанные с книгой, которую я писала. Дара ее читала, страница за страницей, и красной ручкой вносила правки – мы считали, что именно так поступают редакторы. Мы собирались переехать в Лондон и снять квартиру: Дара будет работать в издательстве, а я – писать романы. Мы будем пить модные коктейли и танцевать с красивыми мужчинами.

– В нашем мире, – говорила Дара, отбрасывая в сторону исправленную главу, – не будет точек с запятой.

Это было нашим любимым занятием – представлять совершенный мир, где будем верховодить мы с Дарой; место, где можно есть сколько захочешь булочек, не боясь растолстеть; место, где в школах не будет математики; место, где не станут столько внимания уделять правописанию.

Я оторвала взгляд от блокнота, в котором писала.

– Кажется неоконченной, да? Либо точку нужно поставить, либо запятую, но нужно выбрать.

В главе, над которой я трудилась уже час, было всего несколько предложений. Ничего не приходило в голову, и я знала почему. Я слишком устала творить. Вчера ночью родители повздорили, и шум меня разбудил. Я не слышала всей ссоры, но речь шла о миссис Шиманской. Она предлагала спрятать меня с мамой в случае необходимости, но всех нас она приютить не могла. Я не понимала, почему папа так расстроен. Мы с мамой вовсе не собирались от него уезжать.

– В нашем мире, – сказала я, – у каждого будет автомобиль с радиоприемником.

Дара хлопнула себя по животу, глаза ее загорелись.

– Не напоминай мне.

На прошлой неделе мы видели машину у "Водопада" – модного ресторана, где я однажды встретила кинозвезду. Когда из машины вышел шофер, мы услышали, как откуда-то изнутри льется музыка, проникает в душу и повисает в воздухе, как запах духов. Удивительно представлять, что можно взять музыку с собой в путешествие!

В тот же день я заметила на двери ресторана новую табличку: Psy i żїydzi nie pozwolonо. ("Собакам и евреям вход воспрещен".)

Мы слышали рассказы о Хрустальной ночи. У мамы был двоюродный брат, чей магазинчик в Германии сожгли дотла, а наши соседи усыновили мальчика, родителей которого убили во время погрома. Рувим умолял мою сестру эмигрировать в Америку, но Бася не хотела оставлять родителей. Когда она сказала, что мы должны переехать в еврейский квартал, пока не стало еще хуже, отец заявил, что она преувеличивает. Мама кивнула на красивую деревянную буфетную стойку, которая весила килограммов сто и досталась нам от прабабушки. "Разве можно в один чемодан упаковать всю жизнь? – спросила она тогда. – Все воспоминания окажутся позади".

Я поняла, что Дара тоже вспомнила табличку на ресторане, потому что она сказала:

– В нашем мире никаких немцев не будет. – Потом засмеялась. – Бедняжка Минка! Такое впечатление, что тебе становится плохо при одной мысли об этом. Мир без немцев означает мир без герра Бауэра.

Я откладываю в сторону блокнот и придвигаюсь к Даре.

– Сегодня он вызвал меня три раза. Я единственная, кого он за занятие спрашивает больше одного раза.

– Наверное, потому, что ты все время тянешь руку.

Это правда. Немецкий – мой любимый предмет. Нам предоставляли выбор: французский или немецкий. Учительница французского, мадам Жениер, была старой монашкой с огромной бородавкой на подбородке, из которой торчали волосы. Зато учитель немецкого, герр Бауэр, был молодым мужчиной, немного похожим на актера Леона Либгольда, если прищуриться и немного помечтать, – как я обычно и поступала. Иногда, когда он заглядывал мне через плечо, чтобы исправить согласование рода в написанном тексте, я представляла, как он обнимает меня, целует и предлагает убежать с ним. Как будто подобное возможно между учителем и ученицей или христианином и иудейкой! Но герр Бауэр был очень симпатичным, и мне хотелось, чтобы он меня заметил, поэтому я посещала все занятия, какие он вел: немецкую грамматику, устную практику, литературу. Я была его лучшей ученицей, "звездой". Мы встречались с ним во время обеда, чтобы попрактиковаться в немецком.

Назад Дальше