Уроки милосердия - Пиколт Джоди Линн 45 стр.


Как будто убивать его мне хочется!

"Была не была!" – думаю я.

– Джозеф! – Я выдвигаю стул, жестом приглашаю его присесть. – Нам нужно поговорить.

– Надеюсь, вы хорошо подумали?

Я сажусь напротив него.

– Разве я могла не думать?

Слышу, как на улице стрекочет газонокосилка. Окна в кухне открыты.

Черт!

Я преувеличенно громко чихаю. Встаю, обхожу стол, начинаю закрывать окна.

– Надеюсь, вы не против? Пыльца меня убивает.

Джозеф хмурится, но он слишком воспитан, чтобы жаловаться.

– Я боюсь того, что будет потом, – признаюсь я.

– Никто не увидит ничего подозрительного в смерти девяностопятилетнего старика, – смеется Джозеф. – А из родных у меня никого не осталось, вопросы задавать некому.

– Я сейчас не о юридических аспектах, а о моральных. – Я ловлю себя на том, что начинаю волноваться, и приказываю себе прекратить, думая о том, что Лео сейчас слышит, как шуршит мое платье. – Я чувствую себя дурочкой, задавая подобные вопросы, но вы единственный, кто может меня понять, ведь вы были там. – Я поднимаю голову. – Когда убиваешь человека… как потом с этим живешь?

– Я сам просил помочь мне умереть. А это разные вещи.

– Разве?

Он тяжело вздыхает.

– Может, и нет, – признает он. – Вы будете думать об этом каждый день. И надеюсь, будете считать это актом сострадания.

– Вы так к этому относились? – спрашиваю я – самое обычное течение разговора! – и замираю в ожидании ответа.

– Иногда, – говорит Джозеф, – они были такими слабыми. Многие из них. Они хотели освободиться, как я сейчас.

– Наверное, вы именно это внушали себе перед сном. – Я подаюсь вперед и ставлю локти на кухонный стол. – Если хотите, чтобы я вас простила, вы обязаны рассказать мне обо всем, что делали с ними.

Он качает головой, на глаза у него наворачиваются слезы.

– Я уже все рассказал. Вы знаете, кто я и чем занимался.

– Джозеф, какое самое ужасное преступление вы совершили?

Я задаю вопрос, и меня тут же осеняет – мы играем с огнем. То, что убийство Дары было зафиксировано в документах, вовсе не означает, что оно стало самым отвратительным преступлением, совершенным Райнером Хартманном против узниц. Это означает только одно – на этом преступлении он попался.

– В лагере были две девушки, – начинает он. – Одна из них работала у… моего брата, в его кабинете. Там стоял сейф с деньгами, которые находили в вещах заключенных. – Он потирает виски. – Понимаете, все так делали. Отбирали вещи. Драгоценности и деньги, даже партии бриллиантов. Некоторые офицеры, работавшие в концлагерях, стали очень богатыми. Я слушал новости и понимал, что жить рейху осталось недолго – пока американцы не ввяжутся в войну. Поэтому я все рассчитал заранее. Хотел взять как можно больше денег и обратить их в золото, пока они не превратились в бесполезные бумажки. – Джозеф пожимает плечами, смотрит на меня. – Узнать код сейфа оказалось парой пустяков, я же был лагерфюрером. Я подчинялся только коменданту, и когда от меня чего-то требовали, то не стоял вопрос, смогу ли я, а только насколько быстро смогу. Поэтому однажды я, узнав, что брата в кабинете не будет, открыл сейф, чтобы забрать все, что смогу вынести. Меня увидела девушка, секретарша брата. Она привела с собой подругу, которая работала на улице… Привела ее в кабинет, пока брата не было. Наверное, чтобы погреться, – продолжает он. – Я не мог допустить, чтобы девчонка рассказала брату то, что видела, поэтому застрелил ее.

Я понимаю, что сижу затаив дыхание.

– Вы убили секретаршу?

– Хотел убить. Но меня ранило на фронте в правую руку, и я уже не так виртуозно обращался с пистолетом, как раньше. Девушки испугались, хотели бежать, бросились друг к другу… Поэтому пуля попала в ее подругу.

– Вы убили ее?

– Да, – кивает он. – Я бы и вторую застрелил, но тут пришел мой брат. Когда он увидел меня в своем кабинете с пистолетом в одной руке и деньгами в другой, что мне оставалось делать? Я сказал, что застал этих девушек за кражей денег из его сейфа. За кражей у рейха.

Джозеф прикрывает глаза рукой. Сглатывает, как будто слова перекрывают, сжимают его горло.

– Мне не поверил собственный брат. Родной брат выдал меня.

– Выдал вас?

– Дисциплинарной комиссии лагеря. Не за кражу, а за то, что я превысил свои полномочия и застрелил заключенную, – говорит он. – Ничем серьезным это все не закончилось. Со мной встретились и напомнили мои обязанности. Но вы же понимаете, верно? Из-за этого проступка меня предал собственный брат!

Не знаю, что в этой истории в извращенном сознании Джозефа самое ужасное – то, что он убил Дару, или то, что разрушил отношения с братом. Спросить я боюсь. И еще больше боюсь услышать ответ.

– А что стало с вашим братом?

– После этого мы с ним больше не разговаривали. Я слышал, что он давным-давно умер. – Джозеф плачет, его лежащие на столе руки дрожат. – Пожалуйста! – молит он. – Вы простите меня?

– Разве это что-то изменит? Убитую вами девушку не вернешь. И отношения с братом уже не склеишь.

– Не склеишь. Но это означает, что по крайней мере один человек знает: я сожалею о том, что произошло.

– Я подумаю, – отвечаю я.

* * *

Я сажусь во взятую напрокат машину, включаю кондиционер. В конце квартала, в котором живет Джозеф, сворачиваю направо в тупик и паркуюсь у тротуара. В фургоне подъезжает Лео. Он поворачивает так резко, что машину заносит на тротуар. Лео выскакивает, вытаскивает меня и начинает кружить.

– Получилось! – ликует он, подкрепляя каждый слог поцелуем. – Сейдж, черт возьми! Я не смог бы провести операцию более филигранно!

– Зовешь меня на работу? – интересуюсь я, впервые за два часа расслабившись.

– Все зависит от того, на какую должность ты претендуешь, – хмурится Лео. – Ох, сболтнул лишнее… Слушай.

Он открывает заднюю дверцу фургона, перематывает запись, чтобы я услышала свой собственный голос и голос Джозефа: "Вы убили ее?" – "Да. Я бы и вторую застрелил".

– Значит, получилось. – Мой голос звучит глухо, ни одной радостной нотки, как в голосе Лео. – Его депортируют?

– Это всего лишь еще один шаг. Я уже позвонил Женевре, моему историку, она сегодня прилетит сюда. Теперь, когда у нас есть запись признания, посмотрим, захочет ли он с нами добровольно разговаривать и сотрудничать. Мы обычно приходим без предупреждения – чтобы увидеть, если ли у подозреваемого алиби, но здесь другой случай. Так мы сможем получить дополнительную информацию, если это возможно, обеспечить доказательную базу. Потом мы с Женеврой улетим назад в Вашингтон…

– Назад? – эхом повторяю я.

– Мне необходимо написать служебную записку, чтобы помощник генерального прокурора удовлетворил ходатайство и началась официальная процедура, выпустили пресс-релиз. А потом, обещаю тебе, Джозеф Вебер умрет, – говорит он. – Сгниет в тюрьме.

Женевра, историк, прилетает в Бостон, а не в Манчестер, потому что ближайший рейс оказался до Бостона. Это означает, что Лео понадобится пять часов, чтобы съездить туда и обратно и привезти свою помощницу. Он уверяет, что его это нисколько не смущает. По пути он посвятит ее во все подробности дела.

Я стою у Лео за спиной, смотрю, как он завязывает галстук перед зеркалом в ванной комнате.

– Потом, – продолжает объяснять Лео, – я отвезу ее в "Мариотт". Насколько я помню, там довольно удобные кровати.

– Ты намерен и сам там остаться?

Он замолкает.

– А тебе этого хотелось бы?

В зеркале мы похожи на современных американских готов.

– Я подумала, что ты, возможно, не захочешь, чтобы она знала обо мне.

Он заключает меня в объятия.

– Я хочу, чтобы она знала о тебе все-все. Начиная с того, какой из тебя получился шикарный двойной агент, и заканчивая тем, как ты в душе отрываешься под Джона Мелленкампа и перевираешь слова песен.

– Я не перевираю…

– Там нет слов: "…выбрось все эти книги о Барби". Можешь поверить мне на слово. Кроме того, Женевре все равно придется с тобой познакомиться, когда мы в Вашингтоне будем ходить после работы ужинать…

Я не сразу понимаю, о чем он говорит.

– Я не живу в Вашингтоне.

– Это формальности, – смущенно говорит Лео. – В округе Колумбия тоже есть булочные.

– Это просто… неправильно, Лео.

– Ты передумала? – Он замирает. – Я твердо решил. На сто сорок процентов. Я точно знаю. Я только-только нашел тебя, Сейдж. И не хочу потерять. Всегда неплохо знать, чего ты хочешь, и стремиться к этому. Однажды через много лет мы будем читать пресс-релиз о Райнере Хартманне и рассказывать нашим детям, что мама с папой влюбились друг в друга благодаря военному преступнику. – Он смотрит мне в глаза. – Никак не можешь сделать решительный шаг?

– Я не говорила о переезде. Хотя вопрос все еще открыт…

– Знаешь, скажу так: если здесь найдется работа в Министерстве юстиции, перееду я…

– Я говорю о Джозефе, – перебиваю я. – Все это как-то… неправильно.

Лео берет меня за руку, выводит из ванной и усаживает на край кровати.

– Тебе тяжелее, чем мне, потому что ты знала его другим человеком – до того, как выяснила, что это Райнер Хартманн. Но разве ты не этого хотела, нет?

Я закрываю глаза.

– Уже не помню.

– Тогда позволь мне напомнить. Если Райнера Хартманна депортируют или даже экстрадируют, об этом расскажут в новостях. Громко. Все об этом узнают – и не только в этой стране, но и далеко за ее пределами. Мне хочется думать, что, может быть, в следующий раз, когда кто-то соберется совершить что-то ужасное – например, солдат, которому будет отдан приказ совершить преступление против человечества, – вспомнит эту статью в газете о нацисте, которого арестовали, хотя он девяностопятилетний старик. Возможно, в ту секунду он поймет: если выполнить приказ, правительство Соединенных Штатов или любой другой страны будет преследовать его до конца жизни, куда бы он ни убежал, как бы хорошо ни спрятался. И, может, он задумается: "Мне придется всю жизнь оглядываться, как этому Райнеру Хартманну". Поэтому вместо того, чтобы выполнять приказ, он решительно ответит: "Нет!"

– Разве не имеет значения то, что Джозеф жалеет, что не остановился?

Лео смотрит на меня.

– Важно только то, что он совершил, – отвечает он.

Когда я приезжаю, то застаю Мэри в гроте. Я вся липкая от пота: воздух настолько влажный, что, кажется, конденсируется на коже. Такое впечатление, что вместо гемоглобина в крови у меня кофеин, – такая я нервная.

Мне нужно многое успеть до приезда Лео.

– Слава Богу, ты здесь! – восклицаю я, взобравшись наверх.

– Из уст атеистки эти слова дорогого стоят, – отвечает Мэри. Увидев ее при таком освещении, любой художник сошел бы с ума: пальцы в перчатках пурпурного, розового и цвета электрик – как шалфей, который она вырывает. – Я пыталась до тебя дозвониться, узнать, как себя чувствуешь и вообще, но ты не отвечаешь на сообщения.

– Знаю, я все получила. Просто была очень занята…

– С тем парнем?

– Откуда ты знаешь? – удивляюсь я.

– Милая, любой, кто присутствовал на похоронах, а потом на поминках, и у кого есть хотя бы две извилины, заметил бы это. У меня только один вопрос. – Она поднимает голову. – Он женат?

– Нет.

– Тогда он мне уже нравится! – Она снимает садовые перчатки и вешает их на край ведра, в которое собирает сорняки. – И что это за срочность?

– Мне нужно задать вопрос священнику, – объясняю я, – а ты к ним ближе всех.

– Не знаю, то ли это должно мне льстить, то ли стоит поискать себе нового парикмахера.

– Речь идет об исповеди…

– Это таинство, – отвечает Мэри. – Даже если бы я и могла накладывать епитимью, ты все равно не католичка. Нельзя исповедаться и смыть с себя все грехи.

– Речь не обо мне. Меня попросили о прощении. Но грех очень, очень большой.

– Смертный грех?

Я киваю.

– Не спрашиваю о самом таинстве, как оно происходит для человека, который исповедуется. Я хочу знать, как поступает священник: выслушивает ужасы, от которых его воротит, а потом просто прощает?

Мэри садится рядом со мной на деревянную скамью. Солнце уже опустилось так низко, что все на вершине холма окрасилось багрянцем и золотом. Я гляжу на эту красоту, и холод в животе чуть отступает. Конечно, в мире существует зло, но его уравновешивают вот такие мгновения.

– Знаешь, Сейдж, Иисус не учил нас всех прощать. Он говорил: подставь левую щеку, если ударили по правой, но только если ударили тебя одного. Даже в молитве ко Всевышнему четко сказано: "И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим". Нашим, а не чужим. Иисус учит прощать то зло, которое совершили по отношению лично к тебе, а не то, которое совершено по отношению к другим. Но большинство христиан неверно толкуют эти слова: считают, что быть настоящими христианами – значит прощать все грехи и всех грешников.

– А если зло, совершенное по отношению к другому, косвенно затронуло и тебя? Или близкого тебе человека?

Мэри складывает руки на груди.

– Я рассказывала тебе, что ушла из монастыря, но никогда не говорила, почему туда пришла, – говорит она. – Моя мама сама воспитывала троих детей, отец нас бросил. Я была самая старшая, тринадцати лет. Я так сильно негодовала, что иногда просыпалась среди ночи с металлическим привкусом злобы во рту. Мы не могли позволить себе покупать бакалею. Телефона у нас не было, и света тоже не было. Мебель за проценты по кредиту забрал банк, а братья мои носили штаны, из которых давно выросли, потому что мы не могли купить новую школьную форму. А мой отец отдыхал с новой подружкой во Франции. Поэтому однажды я пошла к своему священнику и спросила, что мне сделать, чтобы унять злость. Я ожидала, что он ответит: "Найди работу. Выплесни свои чувства на бумагу". Но вместо этого он велел мне простить отца. Я уставилась на него, как на безумца. "Я не могу, – призналась я. – От моего прощения его предательство станет не таким ужасным".

Я не свожу взгляда с лица Мэри, пока она говорит.

– Священник ответил: "Он поступил неправильно. Он не заслуживает твоей любви. Но заслуживает твоего прощения, потому что иначе злоба будет расти у тебя в сердце, как сорняк, пока не задушит. Единственный человек, который страдает, пока копишь всю эту ненависть, – ты сама". Мне было всего тринадцать, я еще мало что смыслила в жизни, но поняла одно: если в религии столько мудрости, я хочу стать ее частью. – Мэри поворачивается ко мне лицом. – Не знаю, что тебе сделал тот человек, и не уверена, что хочу это знать. Но ты прощаешь не ради другого, ты делаешь это ради себя. Есть хорошая поговорка: "Ты не такая важная птица, чтобы постоянно думать о тебе". А еще говорят: "Не стоит жить прошлым. Я достойна жить будущим".

Я думаю о бабушке, чье молчание достигло именно этой цели.

Хорошо это или плохо, но Джозеф Вебер – часть моей жизни, истории моей семьи. Неужели единственный способ вычеркнуть его – сделать то, о чем он просит; казнить его за то, что он сделал?

– Мои советы помогли? – спрашивает Мэри.

– На удивление, да.

Она хлопает меня по плечу.

– Идем со мной, я знаю местечко, где можно выпить чашечку вкусного кофе.

– Я, наверное, задержусь тут ненадолго, полюбуюсь закатом.

Она смотрит на небо.

– Не вижу препятствий.

Я смотрю Мэри вслед, когда она спускается по ступеням, пока ее силуэт не исчезает из виду. Уже стемнело, очертания рук кажутся смазанными, как будто мир приоткрывает мне тайну.

Я снимаю с краю ведра похожие на увядшие лилии перчатки Мэри. Свешиваюсь через ограждение сада Моне и срезаю несколько стеблей аконита. На фоне бледных перчаток Мэри сине-черные лепестки напоминают стигматы – еще одни рубцы, появление которых невозможно объяснить, как ни старайся.

Предать человека можно множеством способов.

Можно шептаться у него за спиной.

Можно намеренно обманывать.

Можно отдать его врагам, когда он доверяет тебе.

Можно не выполнить обещание.

Вопрос в одном: когда совершаешь такие поступки, не предаешь ли ты самого себя?

Джозеф открывает дверь и тут же понимает, зачем я пришла.

– Сейчас? – спрашивает он.

Я киваю. Он мгновение стоит, вытянув руки вдоль тела, не зная, что делать.

– В гостиной, – предлагаю я.

Мы садимся друг напротив друга, между нами шахматная доска с аккуратно расставленными для новой партии фигурками. Ева с пончиком ложится у его ног.

– Собаку заберете? – спрашивает он.

– Да.

Он кивает, складывает руки на коленях.

– Вы знаете… как?

Я киваю и лезу в рюкзак, который везла на спине, пока ехала сюда в темноте на велосипеде.

– Я должен кое в чем признаться, – говорит Джозеф. – Я обманул вас.

Мои руки замирают на "молнии".

– То, что я рассказал сегодня утром… не самое страшное мое преступление, – произносит он.

Я жду продолжения.

– После случившегося я разговаривал с братом. После расследования мы с ним не общались, но однажды утром он пришел ко мне и сказал, что пора бежать. Я решил, что он знает что-то, чего не знаю я, поэтому послушался. Наступали союзники. Они освобождали узников лагерей. Повезло тем, кому удалось бежать, а не быть застреленным войсками союзников или растерзанным оставшимися заключенными. – Джозеф опускает глаза. – Мы шли несколько дней, пересекли границу Германии. В городах прятались в коллекторах, в деревнях – в сараях со скотом. Ели отбросы, лишь бы остаться в живых. Некоторые все еще нам сочувствовали, и как-то нам удалось достать фальшивые документы. Я сказал, что нужно уезжать из страны как можно скорее, но брат хотел вернуться домой, посмотреть, что там. – Нижняя губа его начинает дрожать. – Мы набрали кислых вишен – украли у одного крестьянина, который даже не заметит пропажи горстки урожая. Этим и поужинали. Пока ели – спорили о том, что делать дальше. И мой брат… Он начал задыхаться. Упал на землю, схватился за горло, посинел… Я, не отрываясь, смотрел на него. Но ничего не сделал. – Он проводит рукой по глазам, вытирая слезы. – Я понимал, что одному легче путешествовать. Понимал, что для меня он скорее балласт, чем помощник. Наверное, я знал об этом всю жизнь, – признается Джозеф. – Я совершил много поступков, которыми невозможно гордиться, но все во время войны. Тогда правила были другими. Я мог бы их оправдать, по крайней мере, найти им рациональное объяснение… Но этот поступок – совсем другое дело. Самое страшное преступление, которое я совершил, Сейдж, – я убил своего брата.

– Вы его не убивали, – поправляю я. – Просто решили не спасать.

– А разве это не одно и то же?

Как я могу уверить его в обратном, если сама в это не верю?

Назад Дальше