Казалось бы, все очень просто. Освободи человека от повседневной борьбы за кусок хлеба, от того, что (говорит наш начальник ОТК Малимон) человек должен много работать, чтоб обеспечить себе высококалорийное питание. Высококалорийное питание опять же, по его мнению, нужно для того, чтоб человек мог побольше работать. Как собака, которая ловит себя за хвост. Освободи человека от изнурительного труда, дай ему свободное время, и он достигнет счастья. Освободили. Дали. А счастья он еще что-то не достиг.
Все это я более или менее связно изложил Николаю и Виле.
- Чепуха, - сказал Виля. - Есть цель. Еще Софокл в "Антигоне" писал: "Много есть чудес на свете, человек их всех чудесней". Ценностная ориентация у этого древнего грека была на высоте.
- Что он понимал, твой Софокл, в современной жизни, - сказал я, нанизывая куски колбасы на прут, - если он пользовался морской галькой вместо туалетной бумаги. Как и все остальные древние греки. Нам историк рассказывал.
- Только это у тебя и осталось из истории, - обиделся Виля за своего Софокла. - А он многое понимал. Побольше нас.
Виля отложил в сторону колбасу, а это было несомненным свидетельством, что его задело за живое. Он встал на ноги,
- Человечество, - сказал Виля, - как гигантская ракета, летит по трассе, предусмотренной наукой, Марксом, Энгельсом, Лениным. Но люди не пассажиры. Люди - это космонавты. Они, как космонавты, трудятся, рискуют, испытывают перегрузки. Трасса ракеты - это история человечества, которая складывается по строгим законам. Но люди не марионетки в руках этих законов. И не ради законов они выходят ни баррикады, совершают подвиги, жертвуют жизнью. Они поступают так потому, что борются против несправедливости, добиваются человеческих прав. Не ради этих законов, а ради удовлетворения своих практических потребностей люди поднимаются на революции. Хотя в конечном итоге ракета наша обязательно прибудет в полный коммунизм.
- Если атомные и водородные бомбы не взорвут на ходу твою ракету, - сказал Николай. - И чем может отличаться жизнь людей при коммунизме от нашей, кроме дальнейшего развития науки и техники?
- Может! - ответил Виля так, словно приехал к нам на денек в командировку из города Коммунизм. - Главное не техника. Главное - изменится характер труда. Он станет творчеством. Ну как мне это сказать, чтоб вы поняли, как это важно?.. Когда к труду относятся как к средству существования, людям начинает казаться, что цель жизни - потребление. Они начинают думать, что хорошо тому, кто получил побольше и получше. А когда труд превратится в творчество, то все люди убедятся - в самом деле все! - что настоящий смысл жизни, как говорил Софокл, в человеке, в его творчестве. Конечно, при этом будет еще большее, чем теперь, развитие науки, техники, искусства, всего будет вдоволь. Но жизнь всех людей станет счастливой, наполненной, приобретет настоящий смысл именно потому, что изменится отношение к труду. И ведь все мы это чувствуем. Потому нам и не хочется возвращаться назад. Ведь это бы значило уйти не только от настоящего, но и от будущего.
Виля, конечно, здорово умеет подо все подвести философскую базу, но мне думалось, что всем нам не хочется назад не только в общественном смысле. Каждому из нас и лично не хотелось назад. Нам было интересно: а что же будет дальше?
Мы возвращались, когда уже стемнело. Шли на хорошей скорости. Мотоциклы просто ввинчивались в пространство. Мы догнали какого-то парня на новенькой "Паннонии", укрывшегося за прозрачным щитком. Он обеспокоено поглядывал на нас в зеркальце заднего обзора и свернул поближе к обочине, когда мы проносились мимо.
Наши ребята не ставят на свои машины модных теперь ветровых щитков из органического стекла. Это треп, что они улучшают аэродинамику. В действительности они снижают скорость. А при боковом ветре этот щиток действует как парус, мотоцикл бросает в сторону, при поворотах еле удерживаешь руль. В общем, нам это ни к чему.
И зеркал заднего обзора мы тоже не ставим. Нас интересует только то, что впереди. А что сзади, то уже сзади.
По телефону обычно звонят мне. И мама и батя редко пользуются телефоном. Разве только Федя им позвонит. Или я. Что задерживаюсь и приду поздно.
Я снял трубку.
- Я слушаю.
- Здравствуйте, Роман Алексеевич, - сказал незнакомый мужской голос. - Алексей Иванович дома?
- Дома. Сейчас позову.
Не привык я, чтоб меня называли Романом Алексеевичем. Батя подул в трубку.
- Альо… Нет, в субботу никуда не собираемся… Дома, дома… Приезжайте, очень будем счастливы… Так и договорились.
Батя снова подул в трубку и положил ее на место.
- Василий Степанович, - сказал батя маме. Он был явно польщен. - Хочет к нам в субботу приехать. С дочкой. Так я сказал, того… Чтоб приезжали, значит.
- А жена?
- Про жену он не говорил. Может, и у нее платья не нашлось подходящего.
- Что ему от тебя нужно? - спросила мама. Она не терпит, когда над ней подшучивают.
-Что ему может быть нужно? Просто в гости. Мы к ним, они к нам.
- Просто в гости заместитель Совета Министров не станет ездить.
- Станет, станет. И Феде нужно сказать, пусть придет со своей Светой. Это всем от него чего-нибудь нужно. А он просто хороший мужик. Крепкий.
- Крепкий, - поддержал я батю. - И пьет крепко.
- Чего ты мелешь? - рассердился батя. - Василий Степанович совсем не пьет. Нельзя ему. У него от желудка только половина осталась.
- Что же, по-твоему, он тогда за воротник лил?
- Воду он пил. Минеральную. Ему всегда наливают в бутылку из-под водки. Чтоб гости не стеснялись.
- Так для чего ж он крякал и морщился?
- Для блезиру.
- Все у них там для блезиру, - обозлился я, вспомнив Василия Степановича с его крупной лысоватой головой и редкими светлыми бровями над небольшими веселыми глазами. - И улыбаются они для блезиру, и разговоры про то, какую ты книгу сейчас читаешь и какой фильм видел, для этого же самого.
- Много ты понимаешь! - поморщился батя так, как морщатся, когда идут по воде и вдруг чувствуют под ногой что-тo липкое и противное. - Василий Степанович из соседнего села.
- Ну и что?
- Я про него давно знаю. Редкий мужик. И жизнь у него нелегкая. Не дай бог никому.
Знал бы я раньше то, что рассказал батя, я б, наверно, совсем иначе смотрел тогда на Василия Степановича. И на асфальтированные дорожки, обсаженные розами, на его даче. И на эту его дочку Валю, и разговорчивую жену.
Перед самой войной Василий Степанович закончил Тимирязевскую академию, а в армию его взяли политруком. Воевал, дослужился до звания не то старшего лейтенанта, не то капитана - батя не помнил. Несколько раз его ранило. Одно из ранений было в живот, и ему вырезали часть желудка. Когда кончилась война, он вернулся в свое село к матери и сыну. Жена его бросила, вышла за другого и переехала с новым мужем в Ленинград. Партийных работников тогда не хватало, и его, как бывшего политрука, к тому же с агрономическим образованием, взяли инструктором райкома партии.
Сыну его тогда уже было лет девять. По словам бати, хороший был пацан - крепкий, рослый, самостоятельный. Пошел он на ставок рыбу ловить. Натягал добрую вязку. Там у них карпы водятся. И караси.
Уже домой возвращался, а навстречу ему два солдата. Веселые - война недавно закончилась. Один солдат пошутил:
- Сама к нам уха идет. Отдай рыбу! - И наставил на мальчика автомат.
А пацан в ответ: Сами наловите.
И вдруг - автоматная очередь. В голову. Прямо в лицо. Солдат нечаянно на спуск надавил.
Потом был суд. Весь район трясло. Прокурор требовал смертного приговора. Солдату этому. И тут вдруг попросил слова Василий Степанович. Он сказал, что потеря сына для него, конечно, безвозвратна, и сам он не знает, как ему жить дальше. Он, понятное дело, не рассказывал на суде про свое ранение, но люди-то знали, что после операции он не может больше иметь детей. Дочка у него чужая. Это второй его жены. Но, сказал он, столько уже было смертей на этой войне… И смерть этого молодого солдата не поднимет из могилы его сына, и нет у него к солдату мстительного чувства, потому что солдат выстрелил случайно, по своей ужасной неосторожности.
Сколько там было людей - все плакали. Судья плакал. Солдата присудили, конечно, но уже не к расстрелу.
Остался Василий Степанович вдвоем со своей старухой матерью. Работал сначала в обкоме, потом председателем облисполкома, а потом уже его и первым заместителем Председателя Совета Министров назначили.
- Сколько лет прошло, - сказал батя, - и все равно - я так догадываюсь - до сих пор он о сыне горюет… А так он человек простой. И к людям внимательный и добрый.
Мамa обтерла пыль на серванте.
- Нужно будет гуся купить, - сказала она. - Я запеку с яблоками. И красные такие фрукты с кислыми зернышками, грузины продают. Они их по-военному называют - гранаты… Пойдешь со мной на базар, - посмотрела она на меня так, будто я когда-нибудь отказывался. - Тяжело мне корзины таскать.
Странное дело. На последних выборах в Верховный Совет Украины наш участок выбирал Василия Степановича Бокуна. И повсюду, даже на двери нашего подъезда, висели листки с его портретом в центре и с биографией. Не было там ничего подобного; Там указывалось только: когда родился, где учился, куда избирался…
Может, потому и смотрел он на меня так… Смотрел на меня так потому, что думал, каким был бы его сын, если бы не этот страшный след "свободы воли электрона".
Мне казалось, что так можно идти без конца. Все пригнано, и ботинки по ноге, и настоящая лыжная погода, когда лыжи скользят легко, словно по воздушной подушке, и лыжня накатана, и впереди Николай, а за мной Виля, и в сердце словно что-то звенит серебряным звуком, как бандура, которую сделал дядя Петя из скамьи подсудимых. Ею любовались теперь в далеком Монреале.
Мы вышли на опушку соснового леса, и вдруг откуда-то из-под лыж вынырнул ушастый комок и прыжками понесся к лесу. Виля вложил пальцы в рот. Фьюить - рассекло воздух, а заяц наддал и скрылся между деревьями.
Лыжня свернула в лес, я шел все тем же свободным, широким шагом, лыжи упруго, как хорошие мотоциклетные амортизаторы, отзывались на неровности лыжни. Снег придавил сосновые ветки, они опустились книзу, все сосны стали похожими на ели.
Дятел в красных лыжных штанах и пестрой шапочке, в черном свитере с белым узором отбросил в снег свои лыжи и присел отдохнуть на ветке.
Мне было очень хорошо. Оттого, что все это уже кончено, что нет больше Веры и Виктора, и что не нужно улыбаться и лгать, и говорить неправду, и бояться обидеть Веру, и бояться , что она поймет, что я больше не могу терзать ее и терзать себя…
Все это было уже позади, там, за деревьями, за снегом, а тут были только скорость, морозный воздух, и правда, и свобода.
"Хорошо, если бы пошел снег", - подумал я.
И сейчас же, словно в ответ на мое желание, посыпался прямой и редкий, крупный и бесшумный снег. Хлопья обжигали лицо, и было от этого приятно и щекотно.
Мы вышли на большую поляну. Николай остановился, встал поперек лыжни, воткнул палки в снег и снял перчатки. Его мохнатый красный свитер спереди стал совсем белым от снега. Похлопывая себя по груди перчатками, Николай сказал:
- Передохнем.
Я посмотрел на свою перчатку. На ней лежала снежинка. Звездочка немыслимо точных и прекрасных пропорций. И сейчас же рядом легла другая, еще более красивая. Я с самого детства не рассматривал снежинок. А сейчас удивился - неужели правда, что среди миллиардов миллиардов этих крохотных кристаллов замерзшей воды нет ни одного, который точно бы повторял другой?
Я вдохнул поглубже морозный воздух. Пахло чем-то знакомым и хорошим. Откуда я это знал? Так уже когда-то было. Но что это?
- Послушай, - сказал я Николаю. - Откуда здесь пахнет арбузом?
- Арбузом? - удивился Николай. - Я не чувствую.
- Это снег, - сказал Виля. - Свежий снег в лесу всегда так пахнет.
Я где-то слышал или читал, а может, и сам придумал, что в жизни все происходит в секунды и минуты, а не в дни и годы. В какую-то минуту мы умрем, и в минуту родились, и в мгновения совершаются открытия. И мир Эйнштейна, мир невообразимо коротких мгновений, - это и есть наш реальный мир.
Но теперь я понял: реальный мир человека - это мир событий, которые происходят постепенно, продолжаются долго и поэтому становятся привычными, незаметными.
Скажи человеку, что он будет дружить с каким-то другим человеком, искренне дружить, уважать его и одновременно обманывать его с женой этого же человека, - не поверит. Скажет: не может быть. Но когда это происходит длительное время и постепенно, оказывается, что даже это возможно.
Или скажи Николаю, когда он привязал к багажнику коробку с яйцами и посадил Лену на заднее седло, что это Лена будет его женой, что у них скоро родится дочка Маринка, что он перестанет ездить сначала на кроссовом, а потом и на дорожном мотоцикле, Николай ответил бы, что он интересуется только научной фантастикой, а сказок не любит. Но Маринке уже два с половиной года, а Николай переменился так, что стал совсем другим человеком. И сегодня уезжает. Надолго. В Ялту. С женой. С Леной.
Первый раз я заметил, что с ним что-то не так с месяц назад. Мы возвращались из клуба. Пешком. Я перебирал двигатель, а Николай в те дни уже не ездил на мотоцикле. Но я как-то не придавал этому значения.
Киев - гористый город. Чуть ли не на каждой улице то подъем, то спуск. Мы шли в гору через парк. И вдруг Николай сказал недовольно:
- Ну что ты все бегаешь? Мы ж прогуляться собирались, а не бегать наперегонки.
Я оглянулся на Николая. Он задыхался, лицо у него как-то посерело и покрылось мелкими капельками пота.
- Что с тобой?
- Да ничего, - отмахнулся Николай. - Нездоровится немного.
И вот теперь ему нужно в Ялту. Врачи установили, что у него туберкулез. Я вообще считал, что эта болезнь уже ликвидирована в нашей стране, да и читал где-то, что туберкулез теперь совершенно не страшен, что есть новые антибиотики, которые его в два счета ликвидируют. Все это я выложил Николаю.
Николай в ответ грустно усмехнулся и сказал, что если ему не поможет Ялта, то в дальнейшем он будет лечиться только у меня.
Родители Лены, как только услышали о туберкулезе, сразу же уехали с внучкой Маринкой в Ессентуки. Может, это и правильно - забрать ребенка, чтоб не заразился. И все-таки…
Я сносил в такси чемоданы, и одна штука показалась мне очень странной. Ну, как бы это объяснить… Николай не старался мне помочь. Он просто стоял и смотрел. Нет, мне не нужна была его помощь. Но если такой человек, как Николай, стоит и смотрит, как его товарищ тащит и укладывает в багажник такси чемоданы, значит, этому человеку очень плохо. Значит, с ним произошло что-то такое, от чего он стал совсем другим.
Николай словно понял мои мысли:
- Так сколько кирпичей ты туда всунул?
- Полный чемодан, - ответил я.
Это он вспомнил, как мы однажды Вилю в колхоз провожали. На сельскохозяйственные работы. Виля взял с собой громадный пустой чемодан, заявив, что к возвращению этот чемодан будет наполнен окороками, домашними колбасами и прочими привлекательными предметами. Я заговорил Виле зубы, отвел его к пивному ларьку, а Николай успел наполнить чемодан кирпичами. Попотел же Николай, пока дотащил этот чемодан до поезда - ведь нужно было делать вид, что там совершенно пусто. Но зато, когда Виля в последний раз сказал "Салют, ребята!" и хотел, подхватив свой сундук, изящно вспрыгнуть на подножку отъезжающего вагона, оказалось, что он не может оторвать чемодан от перрона. Ну и лицо у него было! Мы его еле впихнули в поезд. Вместе с кирпичами.
Я не мог придумать, как мне поговорить с Леной наедине. Она выглядела очень испуганной и растерянной, но это вызывало во мне не сочувствие, а брезгливое какое-то желание встряхнуть ее и сказать; "Да держись же как человек. Ведь от твоей перепуганной рожи у него сердце обрывается". И все-таки я должен был с ней поговорить. И я это сделал.
- Пойдем, - сказал я, - там нужно еще одну штуку взять.
Удивленная Лена пошла со мной к парадному, а Николай, казалось, пропустил мои слова мимо ушей.
- Вот что, - сказал я, удерживая ее в парадном. - Вот что… Я-то уверен, что все это быстро кончится. - Лена посмотрела на меня, как на сумасшедшего. - Николая скоро вылечат. Я говорил с братом, а он, ты знаешь, профессор. Так он говорит, что это все чепуха… Но все-таки, мало ли что бывает. Ну, может, помощь какая-нибудь понадобится. Так ты напиши, мы тут сделаем все, что нужно. Я даже приехать могу. Что стоит на мотоцикле. День - и в Ялте. Ты мой адрес знаешь?
- Нет, - сказала Лена. - Я не помню.
- Николай помнит. Но на всякий случай, куда его тебе записать? Чтоб ты не потеряла?
- Я не потеряю, - рассеянно сказала Лена. - Ты даже не записывай. Ты мне просто скажи, и я запомню. Я хорошо запоминаю цифры. У меня есть такой мнемонический способ. Нужно связать цифру с каким-нибудь событием. Ну, например… какой у тебя номер дома?
- Семьдесят четыре.
- Семьдесят четыре, - повторила Лена. - В семьдесят четыре года умерла моя бабушка. Вот я и запомнила. А квартира?
- Семьдесят семь.
- Две семерки. Две недели. Я запомню, что должна тебе написать через две недели. Будем надеяться… - Она не закончила.
"Что значит - надеяться?" - подумал я. Мама говорит: "Надія є добре снідання, та лиха вечеря" . Нужно лечиться, а не надеяться. Но Лене я ничего не сказал.
Как непохожа она была на ту девушку, которую мы с Николаем встретили когда-то на Крещатике, на девушку, которую Николай увез на мотоцикле вместе с коробкой гастрономовских яиц. Как она изменилась! И как все мы изменились!
Через две недели я письма не получил. Я получил его больше чем через месяц. И это было даже не письмо, а записка на бумаге в клеточку из ученической тетради, карандашом.
"Николай все время тебя вспоминает. Каждый день. Если сможешь, приезжай немедленно. Врачи говорят, что это не туберкулез. Они говорят, что это саркома. Что это конец. Лена".
К Феде по телефону никогда не дозвонишься. Это известно. У них всегда занято. Проще к нему поехать, чем дозвониться. А когда я прорвался наконец, оказалось, что он только что уехал в институт. Я позвонил в институт и попросил, чтоб, как только появится профессор Пузо, он немедленно позвонил домой брату. У меня хватило терпения минут на пятнадцать, а постом я снова принялся звонить Феде в институт.
- Я только что вошел, - сказал Федя, когда его позвали к телефону. - Что там у тебя случилось?
- Что такое саркома? - спросил я.
- Саркома? - Федя помолчал и чаще задышал в трубку. - А что случилось?
- Да ничего… Товарищ у меня вроде бы…
- Кто его смотрел?
- Не знаю. Он в Ялте.
- Саркома - это рак соединительной ткани. Обычно весьма скоротечный.
- Хорошо, - сказал я и положил трубку.