Весёлый Роман - Владимир Киселев 2 стр.


У моста Патона такой поворот влево. Слава богу, я скорость сбавил, потому что встречные машины шли. На повороте у ме­ня было километров тридцать. Ну, сорок. Не больше. Я по­смотрел влево, чтобы вписаться в поворот. И вдруг мотоцикл просто ушел из-под меня. Руль вырвало из рук. Меня понесло по воздуху. Вверх и влево. Мне казалось, что я летел неве­роятно медленно. Как во сне. И на шоссе я плюхнулся как-то легко и плавно. Даже не ушибся. Только нога подвернулась, и я чуть не попал под колеса огромного минского самосвала. Давно не слышал, чтоб так ругались, как этот водитель. Умеет человек выразить свои мысли. А мотоцикл лежал на боку и вовсю крутил колесами.

Какая-то сволочь вылила масло на шоссе. Как я этого не заметил? Колеса вдруг лишились сцепления и словно закрути­лись в пустоте. Поэтому я и полетел. Обошлось. Все могло быть хуже. Просто повезло.

Мама стирала. Из ванной доносился ее голос. Она пела. Я эту песню слышал, может, тысячу раз, но сейчас почему-то впервые как-то по-особому почувствовал ее.

По-над лугом зелененьким,
По-над лугом зелененьким
Брала вдова льон дрiбненький.
Вона брала, вибирала,
Вона брала, вибирала,
Тонкий голос подавала.

И я ярко, отчетливо, как в кино, увидел этот луг и жен­щину, которая, наклоняясь, вырывает из земли мелкий, неуродившийся лен. За нею остается прорванный ряд. Она поет тонким голосом, похожим на голос моей мамы. Это особый, высокий голос женщин, которые девушками "спiвали на сiльських вечорницях".

А Василю сiно косить,
А Василю ciно косить,
Тонкий голос переносить.

Коса "джик-джик", и трава ложится ровными полукружья­ми, а Василий… а что Василий? Что значит "тонкий голос пере­носить"? Так нельзя сказать в обычном разговоре. Так можно выразиться только в песне.. Очевидно, переживает, когда слышит этот голос. И голос этот словно по сердцу его режет? А может быть, "тонкий голос переносить" обозначает совсем другое? Он подхватывает песню, как бы переносит ее к себе на луг?

Кинув косу додолоньку,
Кинув косу додолоньку,
А сам пiшoв додомоньку.
Ciв до столу, похилився,
Ciв до столу, похилився,
Тяжко-важко зажурився.

Бросил косу на землю, и она вонзилась острым концом в короткую щетку скошенной травы, а сам, не оглядываясь, пошел домой, сел к столу, опустил голову на руки и загрустил.

Прийшла мати та й до хати,
Прийшла мати та й до хати,
Стала Василя питати.

Пришла мама и стала выпытывать у Василия, почему он такой грустный. Так же поступила бы и моя мама в таком случае.

Ой, Василю, що думаеш,
Ой, Василю, що думаеш,
Чем не п"пєш i гуляєш?

А почему Василий должен пить и гулять? Наверное, было воскресенье, как сегодня. А в воскресенье всегда пили и гу­ляли.

Дозволь, мати, вдову брати,
Дозволь, мати, вдову брати,
Toдi буду пить-гуляти.

Жениться на вдове?.. Но ведь тогда… значит, она не была старой, как моя мама. Она была молодой. Как жена нашего соседа Алексеева. Может, у нее был ребенок. Мальчик, как у Алексеева. Или еще совсем не было детей и она была еще моложе. Как Лена, которую Николай увез на мотоцикле с ко­робкой яиц, прикрепленной к багажнику, а теперь собирает­ся жениться на ней. Странно. Я никогда об этом не думал. И муж у нее умер молодым. Слетел с мотоцикла?.. Или тогда еще не было мотоциклов… Заболел чем-нибудь?..

Не дозволю вдову брати,
Не дозволю вдову брати, -
Вдова вмiє чарувати.

Чарувати - значит колдовать. Но, может быть, - очаро­вывать?

Вчарувала мужа свого,
Вчарувала мужа свого,
Причарує й сина мого.

Мама умолкла. Но я вспомнил, что дальше были еще такие слова:

А я чарiв не боюся,
А я чарiв не боюся.
Та й на вдовi оженюса.

Он женится на вдове. Но в песне не говорилось, как они будут жить. С его мамой? Не хотел бы я жениться на де­вушке, которая не понравится моей маме. Это была б не жизнь. Мама нас бы съела.

Что там говорить - все у нас боятся мамы. И я, и батя, и Федя. Бате я с самого детства говорю "ты", а ей - "вы".

Нет, с нашей мамой шутки плохи. Вот и сейчас она по­явилась из ванной с закатанными рукавами, с раскрасневшимся влажным лицом, посмотрела на меня так, словно я бог весть что натворил, и спросила язвительно:

- Ты так никогда и не встанешь?

- Уже час, как встаю, - поторопился я улыбнуться, чтобы мама не заметила, как болит эта чертова нога.

- Выйди в "Гастроном", купи хлеба. "Украинского", черно­го. Что, мне ходить хлеб покупать?

- Сейчас пойду.

Проклятая нога. Она так распухла, что не влазила в полу­ботинок. Я заковылял по комнате, разыскивая босоножки.

- Смотри, Ромка, - сказала мама, еще раз поломаешь у себя что-нибудь, не видать тебе мотоцикла как своих ушей. Без зеркала, - добавила она, чтоб у меня не оставалось никаких иллюзий.

Стараясь не хромать, я вышел в переднюю и свернул в наш совмещенный санузел.

Дурацкая все-таки это штука. Не знаю, много ли экономят строители, помещая клозет и ванную в одной комнате, но жильцам эта экономия ни к чему.

Может, где-нибудь в гостинице, где в номере живет один человек, это не мешает, но даже в такой небольшой семье, как наша, такое усовершенствование - большое неудобство. Вот, например, сейчас мама стирала в ванне. Что ж мне бы­ло - просить ее выйти?

Во входную дверь позвонили. Кто-то чужой. Свои у нас зво­нят коротко два раза. Мама пошла открывать. Кто-то вошел, но не поздоровался, а вместо этого сказал с задором и волне­нием:

Цыганочка Галя,
Цыганочка Галь…
Цыганочка черная,
Ты мне погадай…

Голос был звучным, молодым, чистым, но мне подумалось, что принадлежит он человеку уже пожилому.

- Я брюнетам не гадаю, - ответила мама так, как отве­чают на пароль.

- А я блондин, - как отзыв прозвучал чужой голос.

- Тогда входи. Садись. Дай руку. Не эту. Левую. Она бли­же к сердцу.

Я не знал, что мне делать. Следовало бы выйти из нашего "совмещенного". Но все, что я слышал, было так непонят­но, что я приоткрыл дверь и прислушался.

- Ты, конечно, не веришь в хиромантию. Не веришь, что по линиям на руке можно узнать не только прошлое, но и бу­дущее человека, - говорила мама как-то таинственно. - Но хиромантия - наука древняя и наука тайная. И немногие уме­ют предсказывать судьбу. А чтоб поверил ты в знаки, на руке отпечатанные, скажу сначала о прошлом. Вот от среднего тво­его пальца тянется линия судьбы. Она у нас линией Сатурна называется. Извилистая она у тебя. Линией сердца и головы глубоко прорезана. Прошел ты через большие опасности и страхи, погибли твои знакомые на твоих глазах, и все впереди тебя страшит, и никому ты не веришь…

Я тихонько вышел в переднюю. Я никогда не слышал, как разговаривают профессиональные гадалки. Но думаю, что именно так, как говорила сейчас моя мама.

- Как тебя зовут? - спросила она нараспев.

- Олег.

- А фамилия?

- Иванов.

- И никому ты не веришь, а потому говоришь неправду. Посмотри, как посечена здесь линия Сатурна. И показывает это, что не Олег ты, а Сергей, и не Иванов, а Штейн. Только не нужно бояться. Видишь - линия жизни. Тянется она у тебя далеко и чисто. И линия сердца - вот она - ясная у тебя и ровная. И значит это, что полюбишь ты хорошую женщину, и родит она тебе сына.

- Двух, Галя, двух. И уже двух внуков…

Я услышал звук поцелуя. А затем мужской голос про­должал:

- Ну, здравствуй. Я знал, что так и будет. Что на старый пароль ты ответишь мне, как тогда. И встретишь тем же ста­рым гаданием… Ты не сердишься на меня? - тихо, ласково, проникновенно спросил голос.

- Нет, - не сразу ответила мама.

- Ты рада, что я приехал?

- Да, - не сразу сказала мама.

- Твои все здоровы? Сын?

- Сыновья. Здоровы.

- А муж?

- И муж.

- Чем он занимается? Кто он теперь?

- Слесарь. На станкостроительном.

- А ты?

- Домохозяйка.

- Ты так и осталась беспартийной?

- Да.

- А награды?

- Нет.

- Ну, Галочка… - удивился голос. - Да это неважно. Я так много хотел тебе рассказать… Всю дорогу в самолете я думал о том, что скажу… Я на несколько дней… Я хотел ска­зать… Спасибо тебе…

Больше подслушивать было просто неудобно. Я кашлянул и завозился в передней.

- Уже купил? - удивилась мама.

Я промолчал.

- Сергей Аркадьевич, - протянул мне руку пожилой плотный человек с седыми легкими волосами. Видный дядень­ка, хотя на нем ничего броского. Костюм серый, рубашка бе­лая, галстук темный, все это даже не слишком отутюжено, не с иголочки, и все-таки все подобрано со знанием дела, с любовью, все дорогое и новое.

- Роман, - сказал я в ответ.

Если бы мама вдруг сделала кульбит в воздухе, я был бы удивлен не больше, чем этим разговором и особенно эти гаданием.

"Неужели действительно, - думал я, - у каждого чело­века есть, как выражается Виля, "свой скелет в шкафу". Или папка с надписью "Совершенно секретно".

И что было в этой папке у мамы?

Человечество идет прямым путем. Это все треп, что оно избирает окольные дороги. В природе человека, так сказать, двигаться напрямик. Несмотря на все препятствия.

Недалеко от нашего дома небольшой садик с молодыми деревьями. Там растут тополя и сирень, а на клумбах - розы. Этот садик представляет собой квадрат с аллеями, веду­щими к центру от середины каждой из его сторон.

А наискосок протоптана тропинка. По ней люди идут к трол­лейбусной остановке.

Какие заграждения ставили в нашем садике! Поперек тро­пинки выстраивали баррикады из садовых скамеек. Между деревьями протягивали стальные тросы и даже колючую про­волоку, И каждый раз прохожие разрушали баррикаду.

Я подсчитал: если идти не по аллее, а по тропинке, это даст выигрыш времени в лучшем случае пять-шесть секунд. А для того, чтобы разрушить баррикаду из скамеек даже вшесте­ром, понадобится две-три минуты.

Я все собираюсь пойти посмотреть, какие люди с таким удивительным упорством ставят заграждения. И что это за люди, которые с не меньшим упорством их разрушают.

И для чего вообще таким образом спрямлять дорогу? Вы­игрыш во времени? Но ведь выигрыш в несколько секунд не может иметь никакого значения для людей, способных час простоять на улице со знакомым.

По-видимому, это что-то вроде инстинкта. Я и по себе за­мечал. Ну какой труд проехать на мотоцикле лишний квартал? И все-таки, если висит "кирпич", я злюсь. И когда поблизости нет автоинспектора, норовлю проскочить под запрещающим знаком, хоть это может привести к большим неприятностям. Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, пока обходилось.

Нет, люди стремятся к прямым путям, только сами, на­верное, не всегда это осознают.

Сегодня в обеденный перерыв нас собрали на лекцию. Прямо в цехе. "Труд - жизненная потребность". Читал какой-то профессор Соловьев - еще молодой парень, здоровен­ный, толстый, рыжий, с облупленной физиономией и огром­ным количеством веснушек, которые у него в виде коричневых пятен были разбросаны по лицу, по шее, по рукам. Го­лос у этого профессора был такой, что он мог бы без мега­фона регулировать движение в день футбольного матча.

- Стимулы к труду в коммунистическом строительстве, - говорил профессор Соловьев, - это внутренние побуждения, возникшие в результате отражения насущных потребностей. От стимулов к труду следует отличать стимулирование и мотив труда. Если стимул представляет собой внутреннее побужде­ние к трудовой деятельности, то стимулирование есть внешнее побуждение, обязательно связанное с поощрением и ответ­ственностью за порученное дело.

А закончил он так:

- Каждый из нас осознает простую и ясную задачу, кото­рая стоит перед ним, - добиться счастья для всего челове­чества.

Можно было бы, конечно, пропустить это мимо ушей. И все-таки мне было неловко за него и противно. Ну не осознает же каждый из нас такую задачу. И лектор ее не осознает. Потому что, если бы он хоть раз подумал, что собирается до­биваться счастья для всего человечества, так он бы не кричал об этом, а тихонько, наедине с собой порадовался, какой он хороший, и испугался бы, как трудно, а может, и невозможно это выполнить.

А так слова его - просто треп. Мы привыкли и уже не за­мечаем. Хотя, наверное, люди, даже видя перед собой со­всем не такие огромные задачи, а просто стремясь зарабо­тать, получить новую квартиру, поехать летом на юг или устро­ить ребенка в детский сад, фактически всей своей работой как-то помогают тому, чтоб человечеству жилось лучше.

Но где же это счастливое человечество! Счастливое чело­вечество, очевидно, должно состоять из счастливых людей. У меня много знакомых, которым хорошо живется. И все-та­ки из тех, кого я знаю, только дядя Петя считает себя совер­шенно счастливым человеком.

И вот что странно - у дяди Пети нет на правой руке боль­шого пальца, а на левой - мизинца и безымянного. Отшиб­ло на фронте осколком мины. И кончик носа у него обре­зан - это уже в другой раз пулей.

Он живет в одном доме с нами, только в другом подъез­де. Виля - его племянник. У Вили и отец и мать умерли в один год, и дядя Петя стал жить с Вилей и его сестренкой, восьми­классницей Наташкой. Говорят, у него когда-то была своя се­мья, но погибла в войну.

Я часто вижу, как дядя Петя, пошатываясь и стараясь дер­жаться прямо, возвращается вечером домой. Каждый вечер он выпивает на углу в пивном баре свою норму. Ему, не спра­шивая, наливают две кружки пива, а он под столом выливает в них четвертинку водки. В баре водку пить запрещено. Пьет он свое пойло не спеша. Ему всегда есть о чем поговорить с постоянными посетителями бара. И не пьянеет. Только чуть пошатывается.

Мама говорит о нем:"Доброго корчма не зiпсуе, а лихого i церква не направить" .

Я всегда удивлялся, как он умудряется так здорово рабо­тать без пальцев. Он замечательный модельщик. На заводе его держат для особо сложных работ, и про его изделия го­ворят, что это произведения искусства.

На днях дядя Петя попал в больницу с пузырями по всей спине. И виноват в этом, как ни странно, наш профессор Фе­дя. Он очень любит дядю Петю. И когда дядя Петя простудил­ся, Федя приехал его лечить. На следующий день мы узнали, что дядю Петю забрали в больницу со страшными ожогами. От горчичников. Спрашиваем, как это получилось.

- Это Федя сказал горчичники поставить. Профессор все-таки.

- А зачем же вы их так долго держали?

- Я его спросил, сколько держать. Он сказал: пока можно терпеть. Ну я и терпел.

И все-таки каждое слово и каждый поступок дяди Пети - это поступок и слово совершенно счастливого человека, кото­рый, очевидно, даже не представляет себе, как могут люди быть несчастными, если живут в мирные дни, если у них есть работа, хлеб, да еще можно вечером выпить пива, разведя в нем в соответствующей пропорции водку.

Когда я возвращаюсь с завода, я уже перед самым домом незаметно снижаю скорость до тридцати, затем резко повора­чиваю руль так, что мотоцикл разворачивается, ложится на бок и сразу останавливается. Есть такой прием. Очень эф­фектный. Асфальт - в двадцати сантиметрах от щеки. Прохо­жие обмирают. Особенно девушки. Им кажется, что я сейчас врежусь головой в стенку.

- Ну, работяга, - позвал меня дядя Петя, - не зашибся?

- Нет, дядя Петя, все в порядке.

- Ну молоток! - Дядя Петя нахватался модных словечек от своей племянницы, восьмиклассницы Наташки. - Завернем в бар?

- Завернем, - согласился я.

В баре дядя Петя привычным движением налил под столом в свои кружки водку. Я уверен, что если бы взвесить на самых точных весах, то оказалось бы, что в каждую из кру­жек попало ровно по сто двадцать пять граммов.

- Я ему и говорю: "Так вы что, меня не узнаете?" - ска­зал дядя Петя так, словно продолжал начатый разговор.

- Кто, дядя Петя?

- Да этот инфарктник… "Не узнаю", - говорит.

- Какой инфарктник?

- Ну этот, из трибунала. Майор.

- Из какого трибунала?

- Да я ж тебе рассказываю, а ты все перебиваешь.

Я ничего об этом не знал. На Сталинградском фронте дя­дя Петя четверо суток пролежал контуженный на нейтральной территории. Часть его в это время перебросили на другой уча­сток, и когда он приполз назад, то попал под трибунал как дезертир. Майор из трибунала, с которым он теперь встре­тился, не поверил ни одному слову дяди Пети и послал его в штрафную часть.

- Так мне казалось, - говорил дядя Петя, отхлебывая пи­во и потирая обрезанный кончик носа, - что если я его, падлу, когда-нибудь встречу, так я ему ручки-ножки повыковыриваю. И вот встретил. А он меня не узнает. Я ему говорю, что я такой-то. А он все равно не узнает. "Сталинград?" - спрашивает. "Сталинград", - говорю. "Не помню", - говорит. Поглядел я на него, а он уже этот… Инфарктник. Я насмотрелся на них в больнице. Я ему и говорю: "Ну тогда пойдем выпьем. Память прочищает". Пошли мы с ним, и он хоть инфарктник, а пьет как нормальный. Только все равно не вспомнил. И хрен с ним. Где ему помнить? Много нас было.

Бывший майор из бывшего трибунала так надрался, что, по словам дяди Пети, "два раза показывал закуску". Дядя Петя научил его пить свой "ерш".

А ведь есть на свете скептики, которые утверждают, что людям трудно найти общий язык.

В дверь коротко два раза позвонили.

- Виля, - сказала мама.

Я открыл. Вошел Виля. Я познакомил его с Сергеем Ар­кадьевичем.

- Про вовка - промовка ,- сказал я мамину поговор­ку. - Мы только что о тебе говорили.

- Очень приятно. Потому что еще древнегреческий фи­лософ-материалист Фалес говорил: "О друзьях нужно пом­нить не только в их присутствии, но и в их отсутствии". Что же вы говорили? Хорошее или плохое?

- Хорошее, -ответил я. - Я рассказывал, как мы с тобой ссорились и дрались по сто раз на день и все-таки остались друзьями.

- А что? Древнегреческий философ и выдающийся поэт Гесиод говорил: "Друзей то и дело менять не годится". И хоть я тогда еще не был философски подкован, я не променял тебя на бутерброды с яичницей, которые всегда носил с собой в шко­лу Шурик Лисовский. Или на возможность бесплатно хо­дить в кино, которую за мою любовь предлагала мне Аня Висенте.

- У вас на каждое слово есть цитата? - спросил Сергей Аркадьевич, с удивлением разглядывая Вилю.

- На каждое, - охотно ответил Виля. - Я на работе од­ними цитатами и разговариваю. Таким путем я внедряю фило­софию в жизнь. Потому что еще римский философ Луций Анней Сенека сказал: "Для меня нет интереса знать что-нибудь, хотя бы и самое полезное, если только я один буду это знать".

- А где вы работаете? - не удержался Сергей Аркадь­евич.

Назад Дальше