- Иначе не назовешь. И я, лысый пузырь, от жены ушел, то есть от своей Марии…
- Дядя, не плачь.
- Гражданин, успокойтесь, - уже мама вмешалась.
Кому они? Мне, что ли? Да последний раз я плакал в сорок пятом - от радости.
Часть третья
1
Деревня Тихая Варежка как бы бежит с пригорка и окунается в озеро. Не совсем она тихая и уже не варежка, а, как говорят, деревня поселкового типа или поселок деревенского вида. Теперь она при поросячьем совхозе "Заря", чьи комплексы в трех километрах. И столько там этих хрюшек, что при ветерке их свинский запах долетает до Варежки. Гляжу я с крутого берега на деревеньку, и сердце мое грустью ширится. Дома крашеные, избы темные, огороды зеленые, сады еще прозрачные…
Когда хотят свое родство с местом показать, то поминают предков, которые в этой земле схоронены, поминают свои корни, мол, в почву издревле пущенные… Поэтому и родная - земля наших предков. А коли нет в ней твоих предков? Коли вырос ты не здесь? Так и чужая? Вот мой сын, который моряк… Родился в одном месте, школу кончил в другом, мореходку в третьем, приписан к морскому порту, родители живут в другом городе, а сам плавает вообще меж частей света… Так что ж, нету у него корневой родины? Я думаю, многое роднит нас с землей. Воевал за нее - вот и родная. Работал, любил, плясал да плакал на ней - вот и родная. Земля наших предков… Так ведь и земля наших потомков. И земля наших современников. И скажу, как в воду погляжу: та земля есть родина, к которой сердцем прикипел. С подлинным верно.
В Тихой Варежке ни корней у меня, ни предков. И не жил тут подолгу, и не работал, и баб не любил. А земля мне родная, поскольку живет в ней мой фронтовой друг Паша Ватажников и работает на свинокомплексе оператором - в белом халатике кнопочки давит. Но запах от него все-таки свинский, сколько ни мойся.
Вошел я в деревню… А в ней весна. Трава прет так, что того гляди все на свете вздымет - и лобастые камни, и ошкуренные бревна у заборчика, и сами избы сковырнет. Земля соками дышит. Овечками попахивает. Гусенята травку с такой жадностью щиплют, что и самому захотелось…
Может, и пощипал бы, да за квелым заборчиком стоял мужичок и глядел, как я гусенят изучаю. Мужичок странный, вроде игрушечного. Вроде меня, только еще похуже. Если мой рост будет метр с кепочкой, то его рост метр на стуле. Если моя голова вся лысая, то его только до макушки, а дальше вроде как белесым мхом прикрыта, чуть кучерявым. Нос неопределенный, пупочкой. Глазки мелкие, но любопытствующие. Сапоги на нем резиновые, заляпанные. Брюки типа пожарных джинсов, непромокаемые, колом стоят.
- С хорошей вас погодкой, - поприветствовал я.
- Хвали день по вечеру, - ответил он без всякого интереса.
- Чего-то, гражданин совхозник, ваша дорога хуже лунной поверхности…
- А вы, гражданин из городу, филидристику тут не разводите. Принимайтесь за свое дело.
- За какое дело? - удивился я.
- Известно какое. Солнышко греет, молоко доится, овощь пошла. Ну и горожанин попер к нам отдохнуть. У него бока от зимних баклуш опухли.
- А тебе жалко? - озлился и я.
- Еще б! Детей понавезут, сами рассядутся, дрыхнут до двенадцати… Какой пример крестьянину, а?
- Знаешь, почему ты похож на тощу кривую?
- Ну?
- От злобы.
- Не, - не обиделся мужичок. - Я две войны пережил да три голодухи.
- Тогда бы добрым стал.
- Теперь злые нужнее, чем добрые.
И мужичок с остервенением наподдал консервную банку, которая перелетела квелый заборчик белой курицей - только что не кудахтала. Сапоги бы лучше вымыл в весенней луже.
- Спасибо за беседу, но у меня дела, - сказал я.
- Какие такие дела? - заподозрился мужичок.
- Поищу, где переночевать…
- А знакомого не имеешь?
- Одного имею.
- Это которого?
- Работает поросячьим императором.
- А он не пустит?
- Есть такое подозрение.
- Небось приехал ты не по-людски, без телеграммы, без письмишка…
- А я по тревоге.
- По какой такой тревоге?
- По душевной, Паша.
Я откинул калитку и прошагал к нему. Обнялись мы, как это положено бывшим фронтовикам. Да нам обняться-то удобнее удобного - я метр с кепочкой, а он метр на стуле. И постояли минутку-другую. Слышал я Пашино сердце, а он мое слышал; вот глаз мы друг дружкиных не видели, и хорошо, поскольку ни к чему видеть их, затуманенных весной. Стоять нам обнявшись не впервой. На фронте случалось. Помню, не потрафил Паше чужой окопчик - сырой, лягушек в нем много. И только это перелезли мы в воронку, мина-то в тот окопчик, в лягушек, и угодила прямиком. На радости обнялись мы. В сорок пятом обнялись, девятого мая. Когда его женка умерла, обнялись… При встречах-расставаниях…
- Пошустрю-ка в магазин, - решил Паша.
- Тут есть все необходимое для жизни. - Я ткнул в свой горбовик…
Снаружи Павлов дом изба избой, но внутри всеобщая помесь города с деревней. Русская печь есть, но варить в ней не варят. Лавка деревянная стоит, но не для сидения, а Павел на нее газеты укладывает за все годы. Самовар, конечно, пыхтит, но электрический. Красный угол красуется, но не иконами, а Павел наклеил туда плакат с малюсенькими поросятками и желтыми буквами: "Они боятся сквозняка!" Ну и, конечно, посреди круглый артельный стол, как и положено в доброй избе.
Умывшись и причесавшись, сел я за него:
- Как, Паша, год-то прошел?
Умывшись и причесавшись, Павел опустился рядком и глухо ответил:
- Гришка Долишный помер.
- От чего?
- От чего мрет фронтовик? От инвалидности.
Курей и поросят Павел не содержит, но огородом и лесом пользуется. Соленые огурчики, квашеная капустка, моченые груздки и жареная картошечка у него всегда. Ну и сало с мясными прослойками, по-магазинному зовется беконом.
Первым делом мы помянули Гришку Долишного. Вторая стопка пошла за встречу, со свиданьицем. Третью налили за то, чтобы мы, фронтовики, не вымирали, как те древние мамонты. И Павел как бы спохватился:
- Какая тебя тревога-то потревожила?
Я долго ловил маломерный огурчик - Павел валит их в миску с рассолом, и они себе плавают, как чурки.
- Паш, не будем портить нашу встречу…
- А ты не с бабой на свиданке.
Зашумел самовар преждевременно - еще не допито, не съедено, не говорено.
- На пенсию я ушел, Паша…
- Так ты ж еще стопроцентный бычок!
Рассказал я, как сам бригаду придумал, сам ее
сколотил, сам работал, да на меня ж она, бригада, и взъелась. А с другой стороны, чудо-ребята хорошие, меня уважающие, кроме Кочемойкина да моего землячка-дурачка. Вот и пошел на пенсию, чтобы все это обдумать и взвесить.
Помолчал Паша тяжело, поковырял вилкой в груздях, а спичкой в ухе. Ну и по огурчику мы схрумкали.
- Я поумней тебя буду, - сказал Паша, - но не потому, что постарше, а потому, что деревенский.
Не любит он город.
- Паша, так я и не спорю.
- Где есть истина? - спросил он меня со своей обычной свирепостью.
- В народе, Паша.
- А вот и хрен! Она витает.
- Где витает?
- В атмосфере вместях со счастьем. Но случается, что и задевает наши мозги.
- Мудрено говоришь, Паша…
- Нету в мужиках ни истины, ни счастья, а есть туманное их желание. Коли ты это поймешь, то враз и поумнеешь.
Налил я Паше стакан чаю. Не для успокоения, а для понимания идеи.
- Паша, как твои рассуждения идут к моей бригаде? - спросил я.
- Ты небось этим охламонам счастья хотел?
- Само собой.
- А за это, Коля, бьют.
- Кого?
- Да тебя ж!
- Кто?
- Те, кому счастья желаешь.
- Это почему ж?
- Вот ты и поддел вопрос под жабры. Ни хрена себе петелька, а?
- Разжуй, Паша…
Но Паша сперва разжевал жареного подлещика. Надо сказать, что Тихую Варежку озеро питает исправно - лещ с подлещиком, окунь и щука берутся в нем крупные. Ну а сорной рыбешки навалом. На каждой избе проволока растянута с вяленьем.
- Чего тут жевать-то? Предложил я лужу-океан у сельмага засыпать и деревьями засадить для культуры. И пошло. Да зачем, да к чему… Кто пришел, кто нет… Об чьем я счастье волновался? Об ихнем. С кем тут драться за их счастье? Да с ними же!
Эту Пашину верную мысль уловил я давно - может быть, с первых его слов. Да захотел выслушать всю, в обнаженном виде.
- Окажись, Коля, какая вражина в деревне… Да мы враз скрутим ее и в озеро. А с вражиной внутри нас бессильны. А почему? Да не знаем, кому морду бить. Не себе же? Есть тут у нас питейная компания… Свои мужики. Вот какая петля выходит: хочешь людям счастья - начинай с ними борьбу. Чего тебе бригада и доказала.
Если я внешне замухрышист, то Паша внешне плюгав. Вот пусти его в городе рядком с молодым парнем. Есть не ребята, а орлы: высоки, плечисты, в модной коже, с усиками, походка хозяйская, взгляд нахрапистый… Моего Пашу никто бы и не приметил - на этого бы орла все глядели. А копни того и другого? У Паши и биография есть, и совесть, и мысли выстраданные. А у орла-то за душой легко, как в баньке, - заработки на уме, штаны джинсовые да хоккей. Тут природа дала маху; поменять бы их внешностями, поскольку все должно соответствовать одно другому.
- А у меня, Паша, еще одна тревога есть…
- Ну?
- Ушел я от Марии.
- Куда ушел?
- К тебе.
- Пошучиваешь?
- Нет, с подлинным верно.
- Ага, ты направо, она налево, а детей в форточку?
- Дети-то, Паша, в форточку не пролезут: взрослые, отделенные.
- Давай вкусим, а уж опосля я выскажусь вслух.
Заедали дарами природы и моим гостинцем - красной рыбой мойвой, которая в банках краснеет от томата. Пища с напитками добротная, но, видать, у Павла в животе все это дело съершилось, отчего он заядло так спросил:
- Марию на королеву разменял?
- Какую королеву?
- Живут такие бабы-королевы: накормят, напоят и спать уложат…
Глупость кричит, а ум молчит. Зря молчит-то: с дружком сижу.
- Какая, Паша, королева, ежели мне шестьдесят.
- А у городских от сидения на мягких диванах дурь до смерти играет.
Не любит он городских, есть в нем это. Дармоедами считает.
- Ты же ведь знаешь, Павел, что я тридцать лет под машиной пролежал.
Сказал я, а зря. Как спичку к соломе поднес. Чихнул Паша по-своему - научился он чихать, будто собака воет. Отвыл, значит, и пошел черт по бочкам:
- У тебя костюмная пара на выход есть?
- К примеру, целых две.
- Облачаешься?
- К нужному моменту.
- А я, бабка-ёжка, в одна тысяча каком году не помню приобрел костюмчик чистой шерсти, двубортный… И висит в шкапу, как та икона в углу.
- Чего так?
- Куда я тебе его надену? На улице грязища по колено, в клубы я не ходок, а сидеть на лавке можно и в портках.
- Дороги-то со временем протрамбуют…
- Чего дороги? Ты опосля работы водичкой горячей полощешься, печку газовую поджигаешь, газетку в руки… Тебе опосля работы делать ни хрена. А наши мужики с бабами придут с ферм-полей да за скотину, за огород, за дрова. Ну, бабка-ёжка!
Эта бабка-ёжка была сказана не мне, а моей стопке, полной и прозрачной. В его словах правда имелась, но и я знал слова с правдой. Выпили по третьей. Я выпью, крякну, закушу. У Павла другая натура - выпьет, закусит, а потом крякнет.
- Электричество откуда? - спросил я. - Телевизор откуда? Махонький приемник? Одежа вся? А вот эта вилочка с груздочком из какого металла? А рыба мойва откуда?
Павел чихнул с подвывом на всю избу и подскочил, будто ему ошпарило седалище. А он и верно - хватился за него да еще и похлопывает, как бы тому жарко. Гляжу, пар оттуда валит белый. Дорого обошелся Павлу чих - наподдал он электрический самовар, и произошло расплескивание.
- Сядь в кадушку с колодезной водой, - посоветовал я.
А Павел ткнул меня в грудь перстом, как той самой вилкой из городского металла:
- А у городских совесть где?
- А где?
- У бабуси в ерунде!
У меня щеки закололо - это кровушка прилила. Я их потер, разгоняя ее, кровушку.
- Поскольку я городской, так получаюсь вроде как без совести?
- Обронил ты ее в эту… в городскую унитазу, - подтвердил Паша.
Я встал легко, самостоятельно и сгреб свой горбовик. Ум кричит, а глупость молчит. То есть наоборот.
- Коль!
- А?
- Ты куда?
- На попутку, Паша.
- А чай пил?
- Нет, не пил.
- Бабка-ёжка, без чаю черти укачают.
По чашке грузинского чая номер триста мы выпили молча. Врать не буду, с малиновым вареньем. А потом Паша на меня как бы облокотился. А я на него как бы оперся. Тогда он зашелся на всю Тихую Варежку:
Всего горя не приплакать,
Всей тоски не притужить.
Ну а уж я грохнул подальше, до свиносовхоза:
Не лучше ль половиночку
На радость положить?
2
На новом месте сплю я пугливо.
Комар ныл в ухо, как зануда какой. За окошком кто-то вздыхал по-коровьи - не земля ли весенняя? Павел храпел вроде хорошего компрессора. Пол с чего-то поскрипывал: не подметает - вот и завелись всякие привидения. Под утро соседский петух стал выходить из себя. А потом разорались несмазанными глотками эти самые гуси - к воде шастали…
Я вышел на крыльцо и сперва глянул на озеро, а вернее, оно само на меня глянуло своим окоемным простором. Господи, все горело без пламени и дыма… Солнце над водой, вода под солнцем, а травка молодая зеленым блеском растеклась по берегам.
Чего это? Аж в носу засвербило и к глазам пошло. Запах, что ли, лег на душу?.. Мокрой земельки, деревенской, из-под копыта. Водицы свеженькой, с рясочкой. Бревна смолистого. Тополя клейкого, - березам еще рано.
Жил я, поживал в городе, а душа-то ничего не забыла.
- Зачем носом сопишь? - спросил Павел, прищуривая свои щелочки от солнца.
- Землю нюхаю.
Тут я увидел в небе чудо - размашистая птица давала круги над избой. Сама белая. Ноги длинные, как из проволоки. Не летает, а плавает.
- Что за цапля? - спросил я.
- Аист разведует.
- Чего разведует?
- Как люди повстречают.
- А он чего - сомневается?
- Еще бы не сумлеваться… Гоняют их. В прошлом годе Федька Лычин пальнул в них из двухдулки.
- С какой такой целью?
- Бают, пожары от них. Головешку может заволочь в гнездо…
Аист как бы положил крылья на воздух, и его несло по небу своим ходом без всякого шевеления. Загадочная птица, неестественная.
- Никак он твой облюбовал?
- Пустая хлопотня. Крылья-то у него двухметровые. В ветках не размахнуться. Ему бы плоский столбик.
- Паша, дай-ка ножовку…
Как был, в рубахе, полез я на тополь. Сперва на заборную перекладину, потом на острую частоколину, там на тополиный нарост, а уж выше пошли толстые суки чуть не лесенкой. Пыхчу, но лезу, не спешу. Почки липкие давлю - запах, прямо надо сказать, как у одеколона для бритья.
- Не сверзнись, - подсказал снизу Павел, который и вовсе стал лысым малюткой.
Как только дерево потоныпало, а макушка приблизилась, я сел на сук и отдышался. Хорошая развилка - пять лесин толщиной в мою руку отходили от ствола равномерно вроде колесных спиц. Тут гнезду и быть.
Я вынул из кармана проволоку и обвязал все пять лесин так, что вышло подобие паутины. Приноровив ножовку, стал пилить ствол у самой основы этой развилки. И не удержал, спиленный-то, много было еще наверху, - полетела моя вершина наземь. Зато плацдарм был готов: круглый пенек и пять суков, проволокой перетянутые. Суками-то их надо было еще сделать. Я опилил каждую лесину, отступая метр от ствола.
А ветки не выбрасывал - клал на мой плацдарм да уминал, да потом обнаглел, поднялся во весь рост и утоптал. Вот теперь плацдарм, вот теперь плоскость.
Спускаясь, я приметил, что лысина моего Паши закурчавилась черными волосами. Сойдя наземь, узрел, что вместо Паши стоит бабенка плотного телосложения лет пятидесяти, в которой я опознал его соседку.
- Если нет ошибки, то вы есть Анна?
- Не страшно в ваши лета лазить по-обезьяньи, Николай Фадеевич?
- А какие такие мои лета? - удивился я, вытягивая ножовку из-за ремня брюк.
- Так ведь, наверное, как и мои, - засмущалась она, словно красная девица с пряником.
- Муженьком не обзавелись? - полюбопытствовал я просто так, поскольку стоял на воздухе.
- Я, Николай Фадеевич, корову завела…
- Оно, конечно, лучше, - согласился я.
Только это Анна колупнула носком резинового сапога влажную земельку… только это я хотел сказать насчет приятной погоды… как с крыльца гаркнул незнакомый и даже нечеловеческий голос:
- Кольк, иди сегоднякать!
- Как? - не понял я.
- Завтракают завтра, а сягоднякают сегодня.
Анну как в озеро сдуло. Я глянул вверх - не Анну
искал, а смотрел аиста. Его не было ни на моем плацдарме, ни в синем небе. Не оценил, подлец, моих душевных усилий…
Сев к столу, Павел оторвал у емкости жестяную головку.
- Нужен ему твой пенек… Он лучше поглотает лягушек в болоте.
- Паша, я не приму.
- Ай заболел?
- Хватит, вчера отпраздновали встречу…
Павел-то непьюшка. Из-за меня бутылку выставил,
поскольку гость. Ну и спрятал ее в шкапчик на покой. А я смекнул, почему он вместо завтрака сегоднякает. Супчик выставил, сваренный опять-таки ради гостя. Значит, так: вода, резаная картошка да мною привезенные сосиски, которые он резал ножом на две поперечные половинки. Эти сосиски плавали себе, как в проруби.
- Паша, мне охота пожевать продуктов натуральных, - сказал я, берясь за грибочки с огурчиками.
- В городе-то едите одни протезы…
Так мы и сегоднякали. Он ел городские сосиски, а я деревенские груздочки, похожие на помятые шляпы. Вот чай номер триста пили мы оба, поскольку чай есть напиток застольный, грузинский.
- Ты на нее не пялься, - сказал Павел как бы самовару.
- На кого?
- Она женщина легкомысленная. На мужиков глядит, как ты на эти грузди.
- Кто?
- Ее мужа тоже звали Колей, а опосля была дюжина колезаменителей.
- Наговариваешь, Павел?
Мы налили по второй чашке. Видать, чай тоже располагает к беседе, поскольку Паша сказал, прищурившись, как дикая рысь:
- Хочу подать тебе совет…
- Ну?
- Насчет своей Марии-то не дури.
- Советы, Паша, вроде мелкого ремонту. Подкраска там, шпаклевка, побелка… А помогут они, ежели капитальные стены треснули?
- Ты мне филидристику не разводи, а слушай.
- Я, Паша, слушаю, но как этот самый индийский йог: в одно ухо впускаю, а в другое выпускаю.
В прошедшие времена русские люди пили чаю больше. А теперь пошла мода на кофе да компоты. Опять-таки помидорный сок. Мужик мне один говорил, что во всем есть то, из чего оно состоит: в кофе - кофеин, в чаю - чаин, а в какао - какаин.
Взяли мы по третьей чашке.
- В городу у вас такая мода… Любовь, мол, ушла, и мы друг другу помахаем ручкой.