Станислав Родионов: Избранное - Станислав Родионов 17 стр.


- Ну этот… американский.

- Бизнеса, что ли?

- Мне за каждое аистиное гнездо вручают десятку. Истинно говорю. - И я чуть было не перекрестился, язви его - не бога язви, а этого Федьку. - Вон и профессора научил гнезда вить.

- А кто платит? - заерзал парень, отчего забор крякнул от угла до угла.

- Общество по охране пернатых.

Теперь Федька не волосами шевелил, а ушами - тут уж ветер с озера ни при чем. И глазки его заиграли, как вода под солнышком. Видать, он новый безмен, то есть бизнес, обмозговывал.

- Федя, я дружелюбно ответил. Ответь и ты: Наташка тебя любит?

Поскучнел он, как дохлый подлещик.

- А то как же?

- Сдается мне, Федя, что есть промеж вас некая тайна, а? - пустил я пробный шар.

И шар-то этот вроде бы угодил аккурат в Федькину личность - отвернулся он. И пошел к своему "Москвичу", чтобы заползти под него от меня подалее.

7

В субботу озеро застелило дымком - по берегу закурились бани. И мы свою затопили. Паша держал огонь, а я таскал в котел воду.

- Аистов своих не попаришь? - спросил Павел.

- Им некогда: она яйца нагревает, он ее лягушками обеспечивает.

- Какого рожна они лезут в деревню, а не гнездятся себе в лесу?

- Думаю, Паша, в древние времена аисты были домашней птицей.

- Выходит, они бывшие куры?

- Вполне может быть. А куры есть бывшие аисты.

- То-то вчера Нюркин петух на крышу взлетел…

Банька у Паши топится по-черному, самое что ни на

есть приятное.

- Может, пивка плеснем? - спросил я.

- Барыня в шампанском купалась, да нам не осталось.

У Паши свой рецепт, от городского отличаемый. Веники он вяжет из четырех древес: березы, крапивы, вереска и смородины - все в пропорции. На каменку плещет настой из березы и смородины.

- Сразу видать, что веники свои, не сыпучие.

- Веник у меня еловый, а пар в бане хреновый, - отозвался Паша стишком.

Он веники замочил, на каменку плеснул, и образовался небесный дух: и березой тут, и хлебом, и смородиной, и дымком чуть-чуть, вроде как копченой колбаской. А про силу пара спрашивать ни к чему, без ушанки и не суйся - темя прожжет и уши отщиплет.

Конечно, готовая банька должна какое-то времечко постоять для полного равновесия воздуха. И вот когда это равновесие улеглось, мы с Пашей поддали жару в переносном смысле, поскольку в прямом смысле, как уже говорилось, было поддано заранее. Паша аж стонал, поминая бабку-ёжку и филидристику. Из меня тоже не одну слезу вышибло. Пока не израсходовали все силы, не потратили всю воду, не смылили по куску мыла и не обтрепали веников, мы не ушли. Ну а после баньки, сами понимаете, уделали мы самовар чаю с сахаром колотым.

Паша утерся полотенцем, сдвинул посуду, чихнул своим собачьим чихом и сказал определенно, но непонятно:

- Ты все одно тут вроде собеса…

"Вроде собеса" я понял: мол, помогаю кому, мол, от безделья маюсь. Знал бы мой друг Паша, что таким макаром гоню я мысли о Марии, жене моей, ныне проживающей одиноко в городе. "Вроде собеса" я понял, но что из этого вытекает?

- Коля, затеял я тут одно волокитство…

- Судебное?

- Не судебное, а любовное. В соседней деревне, в Кораблищах, от знакомого мужика жена в город сбегла. Окажи ему подмогу.

- За его женой, что ли, съездить?

- Слушай, бабка-ёжка! Мужик-то серый, не воевал. А ты в городе ошиваешься, мимо театров ходишь, болтать привык… Напиши-ка ей письмишко заместо него, а он опосля перепишет - и на почту.

Сует Паша мне тетрадку в клеточку. Письмишко, будь оно простое, заказное или любовное, написать нехитро, когда знаешь кому. А так получается какое-то заочное образование. К слову, образование у нас с Пашей такое: у него институт и академия, а у меня академия и институт. Говоря понятливее, десять классов на двоих. Хотя в любви образование только вредит - по себе знаю.

- А чего она сбегла?

- Из-за бабьей обиды. Мужик когда за воротник, когда работу на сеновале проспит…

- Тогда давай сочинять двумя головами.

- Ага, но мужик пугливый и просил фамилий не оглашать, - разъяснил Паша.

Я застругал химический карандаш, надрал из тетради листов и стал вспоминать что-нибудь подобное. С Марией мы не разлучались, оттого писем я почти не писал, вот только в войну. Правда, сыновьям черкать приходится, да и то больше пишет Мария. Иногда ручку беру - заявление в местком, жалобу в жилконтору, свои предложения в газету…

- Начинай с начала, - заторопил Павел.

- Начало и есть самое трудное…

- С чего-нибудь помягче, подушевнее.

- Тогда: "Моя дорогая кошечка…"

- За живое берет, - согласился Павел, - но сперва дай подходец: "Ты открыла конверт, а в конверте привет".

Я так и записал, мне тоже понравилось. И продолжил далее:

- "Будучи находясь в кромешном одиночестве, я потерял без тебя всякую сообразительность…"

Паша подскочил ко мне и заорал на всю избу:

- "Но тебя, свою супругу, ни на кого не разменяю и прошу словесно и письменно: кончай филидристику и вертайся…"

А я:

- "Поскольку упомянутое кромешное одиночество приведет к погибели семьи…"

- "То оставайся моей курочкой, а я завсегда останусь твоим петушком", - прокричал Паша мне в ухо.

А я:

- "И хоть ты была, извини за откровенность, на положении жены, но жили мы с тобой, как две сестры".

- "Не токмо мата, но даже нехороших букв тебе не скажу, бабка-ёжка", - придумал Павел.

А я:

- "Вертайся, а то помру".

- Не так, - гаркнул Паша. - "Вертайсь, а не то удавлюсь".

- "Вертайся, а то удавлюсь с тоски", - подправил я.

- "Вертайсь, а не то удавлюсь сам и тебя удавлю", - подправил и Паша, перепарившись в бане.

- Зачем сразу обоих-то? - усомнился я в таком варварстве.

- Ага. "Вертайсь, а то сам не удавлюсь, а тебя удавлю…"

Тут я вспомнил любовный романс, который тоже начинался со слова "Вертайся". Значит, так: "Вертайся, я все прощу…" Но это подходяще для городского парня, а не для взрослого мужика из деревни Кораблищи.

- Паш, давай отпишем просто, как и надо. "Любимая моя жена, вертайся домой, а то картошка не посажена и белье не стирано…"

- Про картошку он и без тебя бы сварганил, - не согласился Паша и сгреб писанные мною листки, - Вот подпись нужна уважительная.

- "Твой цыпленок", - нашелся я.

- Он больше на гусенка походит, - засомневался Паша.

- "Твой козленок", - работала моя голова.

- Ты еще скажи "Твой теленок"… Нужно и красиво, и по-городскому.

- "Твой бройлер"…

- Оно, бабка-ёжка!

Поставили мы второй самоварчик по случаю окончания работы. Так ведь и устали - от бани, от самовара, от письма любовного.

- Паш, хочу я тайну Федьки и Наташки Долишной отомкнуть… К кому пойти?

- А чего тебе-то?

- Тебе вот чего письмо для мужика сочинять?

Отер Паша лысину:

- Поговори с Иваном Федотой, поддавалой первый сорт…

8

Сговорились мы с профессором насчет рыбалки. Правда, я к ней непристрастный, и Аркадий Самсонович тоже, но мужики втолковали, что клев нынче первостатейный. Голый крючок хватают - не мужики, а подлещики. Если осесть на Ягодке.

Мы пошли берегом, миновали лог, сумрачный, как подворотня, и поднялись на Ягодку. И верно - сладкое место, или, говоря попросту, райские кущи. Сухой песчанистый рог как бы бодает озеро. Под ногами трава искрится от своей молодости. Сосенки-крепыши глаз радуют. А у самой воды лежат плоские камни, бараньи лбы, шириной с обеденный стол. Ну и выбрали мы по камушку.

Озеро тихое и еще майски студеное. Лежит себе и греется. И тишина бы стояла лесная, не галди белые птицы чайки. Поучиться бы им у моих аистов молчаливых.

Профессор вытянул из рюкзачка полбуханки хлеба. Мы так рассудили: уж коли рыба голый крюк хватает, то хлеб и тем паче заглотит.

- А червяки противные, - рассуждал профессор, пробуя хлеб на годность его рыбам по вкусу. - Да и ножик был бы нужен. А тут ломай поаккуратнее…

- Зачем ножик-то?

- Червяков бы резать.

- Ага, и вилку - поддевать их. Эх, интеллигенция…

Аркадий Самсонович передумал жевать хлеб и уставился на меня, будто нашел закусить чем повкусней.

- Николай Фадеевич, а ты не мракобес?

- Что за зверь?

Слукавил я насчет зверя-то, поскольку и чайке ясно, что это бес, живущий во мраке.

- Во всякой ругани интеллигенции есть что-то подлое.

- А коли рабочего обругают или крестьянина?

- Кто обругает?

- Тот же интеллигент, допустим…

- За что?

- За что почтешь. Мол, сер, как пакля, и до меня не дорос.

- Истинный интеллигент никогда за это не обругает.

Само собой, удочки мы еще не забросили. Ну и голоса у нас зычные - особенно у профессора. Не знаю, как рыба, а птицы подальше отлетели.

- Еще как обругает, - буркнул я, чтобы рыбешку не полошить.

- Не слышал.

- А я слыхал. Приехали цацы в совхоз морковку убирать. Ну и понесли местных баб - мол, отрываете нас от научного дела. А у этих местных баб работа в совхозе, дети, свои огороды, скотина, изба с печью… Ну?

- Вряд ли городские женщины были интеллигентными.

- С высшим образованием, а то и кандидаты в науку-

Аркадий Самсонович воткнул удочку в песок стоймя, как пику. И нос у него заострился в мою сторону пикой. И сивая бородка пикоподобной стала. Да и сам он весь пикой торчал, поскольку худой и длинный.

- Николай Фадеевич, русский интеллигент всегда знал, кто его кормит. Интеллигент всегда понимал тяжесть физического труда, работы, и сопереживал трудовому человеку. Потому что интеллигентность - это прежде всего гуманность.

- Чего ж теперь он не сопереживает? - буркнул я опять потихоньку от рыбешки.

- Что? - так и подался ко мне профессор.

- Да вот байку одну знаю…

И рассказал, поскольку видел лично в этой самой Тихой Варежке в прошлом годе…

…К той бабке Никитичне приехал погостить сынок. Фигура первый сорт. В ботинках с дырочками, в шляпе от солнца, в галстуке петушиного пера-перелива… Ну, своя машина, красотка жена и штаны заморские, джинсовые. А в деревне такой закон - проведать вновь прибывшего. Пошли мы с Пашей. Заглянули в хлев, а сынок там навоз гребет по просьбе Никитичны. Увидал нас, захихикал: "Доцент в навозе". Навоз-то мы видим, а доцент, значит, он. Покраснел до пунцовости. Застыдился, как схваченный карманник. Потихоньку-потихоньку - и дал из хлева деру. Ну?

- Это был не интеллигент, - тоже буркнул профессор, поскольку запутался в леске.

Пришлось оказать помощь. Бог ты мой, дурак кривой… Профессор и тело леской обмотал, и руки, и меж ног пропустил, и аж под камень нитка пошла. Пришлось замысловатые узелки да петли распутывать. А профессор знай себе жует приманку.

- Тогда кто ж такой интеллигент? - спросил я, покончив с этой путаницей.

- У кого знания органически соединены с нравственностью. Если хотите, ум с душой.

И профессор расселся на камне, будто захотел мне прочесть лекцию. Я тоже сел - на свой плоский. Думаю, уж покончу с этим хитрым сплетением разом. И за рыбалку.

- А коли что одно - или знания, или душа?

- Это не интеллигентность. Если есть лишь ум и знания, то перед нами интеллектуал. Может быть, способный, одаренный… А если есть душа, но нет интеллекта, то перед нами просто добрый человек. Интеллектуальность плюс нравственность - вот интеллигент. Только так!

- Выходит, интеллигент и этот… интеллектуал не сродственники, а как бы две большие разницы?

- Интеллектуалом я считаю того, кто разбирается в мире вещном. Машины, механизмы, шахматы… А интеллигент мыслит о человеке и человечном. Литература, искусство, философия…

Молодец профессор. Верно говорит, только уж очень ветвисто. Не может шагнуть коротким путем. А ведь просто: кто печется о первой сущности, тот этот самый интеллектуал, а кто о второй сущности тот интеллигент.

- Халтурил я, Аркадий Самсонович, в одном заведении. Ученые там ребята и жутко способные. А по лицам не скажешь. Пустые, как футбольные мячи.

- Николай Фадеевич, способности на лице не отражаются - на лице отражается ум.

- И еще у меня поправочка… Похаживают те ребята по коридорам, покуривают да про хоккей баландят. Неужель они тоже интеллигенты?

- Это немного другое…

- Я за рабочий день спецовку потом пропитаю не единожды. А он?

- Ему может прийти идея, - как-то неуверенно сказал профессор.

- Может, коли способный. А коли нет? Между тем я обязан свою норму дать, и проверить меня проще простого. Вот и говорю, есть поправочка: кто не работает, тот не интеллигент.

Аркадий Самсонович помолчал, убил пару комариков и высказался:

- Я думаю, что коммунизм наступит тогда, когда все станут интеллигентными.

- И когда все будут работать на совесть, - добавил я, конечно, в полную силу своей голосовой аппаратуры.

- И тебе, Николай Фадеевич, придется повысить образование.

- Да и тебе квелость надо бы поубавить, - понял я намек на свою неинтеллигентность.

- В каком смысле?

- Наташка Долишная, считай, жизнь свою ломает, а ты и не чешешься.

- Это же не мое дело…

- Дополняю, - гаркнул я на все озеро, - коммунизм наступит тогда, когда всем будет до всего дело.

Встали мы злые, поскольку не договорились. Размотал я свою удочку, проверил все причиндалы и попросил:

- Дай-ка хлебца…

Профессор вдруг засуетился, заерзался, и гляжу, под камень полез. Хлеб, значит, ищет. А того Ванькой звали. Нету хлеба, как такового. Слопал его профессор. Полбуханки, между прочим. Ловить рыбку не на что. Рыбка плавает по дну, фиг поймаешь хоть одну.

- На что ловить-то будем, на…?

И сказал я по злости слово не совсем печатное. И вдруг слышу от профессора, от интеллигента, в котором соединилось и то и это:

- А хоть и на…!

Разве ученый имеет право так выражаться? Никакой он не профессор. Надо у него документы проверить.

9

Ночью я проснулся от гула с посвистом - видать, Паша храпел. Потом я раскрыл глаза от стука ведра в сенцах - видать, Паша воду пил. В третий раз пробудился от дрожи потолка, кто-то ходил по чердаку, видать, Паша чего там ночью позабыл. Тут уж я пришел в сознание, поскольку гул с посвистом не смолкал и Паша должен бы храпеть рядом…

За окном все скрипело и пошатывалось. Гром пока бил издали, но земелька под избой вздрагивала. Молнии зыркали тоже издали, но как пыхнет, то мне самовар видать. Разыгрался леший, по-тутошнему - анчутка. Ну а потом хлынуло из всех кранов так, что под эти водные стёки я опять заснул.

Утром я первым делом озрил гнездо. Сидит голубушка, то есть аистушко. Не сдуло ее, не скувырнуло. И то: фундамент выложил я, сруб поставили они. А сам-то аист, видать, все шустрит насчет лягушек.

Потом я глянул на Пашин двор. Язви его, анчутку, - походил в свое подлое удовольствие. Ведро на боку, мочалки наши с веревки, перемахнули на забор, мое полотенце и вовсе лежит в грязи, а Пашино белеет во дворе соседки Анны. Всюду какой-то пух и дикие перья.

Тогда я поглядел дале, за избы, на озеро…

Зеленое, будто море, - это при синем-то небе. Видать, из-за ветра, который там еще погуливал, выворачивал воду из глубин и гонял ее барашками. Пена белая, чище пивной, намылила берег каемочкой. Свежо там, прохладственно.

И поглядел я вбок, на поля, на подступившие леса…

У весны бывает два буйства. Одно - водное, когда тает снег и его потоки все уносят и размывают. А потом как бы тишина: снега нет, травы нет, луга голые и ржавые, без травинки и без почечки. В общем, тишина. И вот тут-то второе буйство как шарахнет! Трава прет, аж камни поднимает. Листья невесть откуда за ночь берутся - был ствол, а стал тебе натуральный кипарис. Цветы прямо из-под земли распустившись вылезают. Одно слово - буйство красоты.

И я подумал о нас, грешных. Предложи вот глядеть на это буйство красы ежедневно, допустим, с девятнадцати часов до двадцати трех. Раз посмотришь - и спасибочки. А вот телевизор с девятнадцати до двадцати трех - с превеликим удовольствием. Вопрос прямо для профессора: живые цветочки не привлекают, а дохлые картинки подавай на всех программах. Правда, тут я ответ и сам имею. Живая-то природа цветет себе спокойно, тихо, как бы на одном месте. А в телевизоре все бегает взад-вперед, взад-назад, чем оно и хорошо. Допустим, передо мной цветок, который растет у Паши в канаве так, что мне с крыльца видать. И допустим, передо мной "Ну, погоди!". Что я выберу?

Дождя выпало за ночь дай бог. Изба мокрая, вся исхлестанная. В канаве вода стоит по пояс, ранняя купальница там зажелтела. На деревенской улице Ладожское озеро разлилось. Теперь все зеленя пойдут.

По воде, по Ладожскому озеру, как хороший катер, бежал пацаненок с приятелями. Лишь брызги завихрялись. Бежал-то в резиновых сапожках. А раньше, бывало, босиком - вот удовольствие, которое мы уже позабыли, а эти ребята не изведали. Босиком-то, по теплой земле, по мутной воде…

Пацан добежал до калитки и крикнул мне пуганно:

- Дядь, аист ваш дома?

- На охоте он.

- Не-е, не на охоте.

- А где?

- Под высоковольткой.

В чем был я, в том и побежал, а был, почитай, ни в чем…

Линия высоковольтной передачи тянулась в километре от деревни. Под толстыми высокими проводами, почти рядком с железной опорой, лежал… Мне почудился белый змей - мальчишкой-то я запускал их, громадные и только белые.

На зеленой траве лежал белый аист. Он. Она-то сидела на гнезде. Лежал неживой, поникший, как белая тряпка. Клюв в траве, в земле. Лапки под себя. Крылья как-то скомканы, вроде помятой бумаги.

Я пошевелил его. Нет, неживой. Да вот и справочка - поперек шеи струп кровавый, уже загустевший. Видать, налетел на провод. Видать, швырнуло его ветром на высоковольтку. Смерть мгновенная, без мучений, как на фронте от шальной, но точной пули. А как же аистиха-то?..

- Дядь, мы возьмем его на чучело?

- Нет, братцы, похороним по-человечески.

- Он же птица, - возразил мне пацан в резиновых сапожках.

- Он птица, а жил по-человечески. Трудился, семьянин, аистиху свою лелеял, зла никому не чинил, окро-мя лягушек. Принесите-ка лопату…

Как теперь я вернусь домой-то? Как скажу аистихе?

Подальше от железной опоры, в расцветших одуванчиках, вырыл я неглубокую яму и уложил в нее аиста. Это он большой в размахе, а в сложенном виде как пакет какой, да еще я клюв ему под крыло спрятал. Засыпал земелькой, чуть утоптал и сверху камень плоский уложил, чтобы лисица какая не вырыла. И постояли немного с пацанами как положено у могилы…

Назад Дальше