Прогулки при полой луне: - Олег Юрьев 3 стр.


Звали их всех, конечно, Машами, и путешествовали мы по Мариинской системе. У нас была плавательская практика.

В жемчужном тумане стоял теплоход (только единственно лишь для красот слога поименованный ниже и выше пароходом) у полуразобранной пристани. Деревья были по множественно пробитую грудь в опущенном небе, и вышки окрестных лагерей впалыми желтыми пятнышками висели над ними. Туман был такой, что казалось пахло горелыми. По нижней палубе я волок с камбуза гигантскую тусклую кастрюлю макарон по-флотски - завтрак команды на неспешно наступающий день. Беглые зэки в длинных лодках выныривали из тумана у самого борта спящего "Короленки", беззвучно сверкая топорами. Какая-то маленькая сволочь хрюкнула в скособоченных досках пристани и пролетела сквозь пароход, истерически хлюпая перьями. В мариинской каюте играло Джулай морнинг, и это уже было правдой. Я пинками втолкнул кастрюлю на середину светелки, и мы стали есть макароны по-флотски, как узбеки плов по-узбекски. Четыре девушки медленно топтались, неплотно обнявшись, вокруг кастрюли. Еще восемь хлебали желтое вино из чашек и сыпали в сверкающие рты неперебранный жемчуг рубленых макарон. Я задернул занавеску и стал сворачивать с капитанской дочки штаны. Она беззвучно смеялась, приплющивала коренастый указательный палец к носу и тыкала им в испод верхней полки. Штаны дальше коленей не сворачивались. Наверху какая-то сволочь хрюкнула и хлюпнула. Я пал утомленный на слабую грудь моей испуганной красавицы.

"Машк, спишь?" - "Ну". - "Ну спи, дура! …Машк!" - "Ну?" - "А чего мы не едем?" - "У капитана спроси". - "… Машк!" - "А?" - "А правда здесь на пароходы нападают? Этот, ну, Юрьев, говорил…" - "Тю-у, глупая, та он же тебя покупал…"

… А корабль вдруг заурчал, мелко задрожал и вроде сдвинулся. С его труб, крича и переворачиваясь, слетели черные задымленные птицы. Восток был по узкому низу рассеянно-золотой. "Машк, у тебя голова кружится?" - глухо спросили сквозь верхнюю койку. - "Ну кружится". - "А ты попробуй на живот лечь. У меня на животе почти не кружится". - "Ну что ж, попробуем…" - сказала моя, нижняя, Машка и с кряхтеньем и смехом стала поворачиваться. То есть мы стали поворачиваться.

В иллюминатор сыро забарабанили с палубы. Это пришел вахтенный за макаронами. Его бородатое лицо приплющилось к пыльному двойному стеклу, но не казалось сердито - только громадно и бледно. Девушки босыми, оперенными перламутром ногами вытеснили волшебный казан за порог и повизгивая заперли дверцу. Вахтенный поскребся неуклюже, подышал и уволокся с добродушно металлическим скрежетом кастрюльных уключин.

Для зачета я должен был отстоять ночную вахту в рубке. Матрос неподвижно темнел у руля, громадными кулаками держась сверху за его рога. Мы входили в Рыбинское водохранилище. На единственном стуле в углу, прикрывши половину лица носовым платком, дремал капитан - старый ехидный еврей, отрабатывавший по летнему сезону свой пенсионерский месяц. Я потоптался-потоптался, наскучил молчанием, да огнями мимохожих буксиров, да густо-фиолетовым загибающимся небом и оперся сложенными руками и подбородком на столик с картой фарватера под толстым теплым плексигласом. Мне снилась темнота, и утонувшие деревья, и огни, и снова темнота, и одновременно купол вытегорской церкви, сверкающий навстречу полудню новеньким листовым железом, и полнощекие, сейчас посвистывающие южными аденоидами в каюте четвертого класса красавицы - им жарко, они высунули румяные крупные ноги из-за своих занавесок и (те, кто на нижних койках) поставили их охлаждаться на пол (а сверху никого вовсе и нет - шептались-шептались, да и дошептались) - и опять жемчужный туман над полузатопленной пристанью, и почему-то поэтесса Буратынская, взлетающая с крестовины недоразобранного сарая, и беглый зэк, покачиваясь на невидимой в тумане лодке, ссыпает с топора в мохнатый рот макароны по-флотски, и начинает тошнить, и… - "Молодой человек, вам, может, лоцию дать? Вы, я смотрю, очень фарватером интересуетесь…" - Нет, еврейский Нельсон, не нужна мне твоя лоция, засунь ее себе в жопу. Оно будет попроще, чем девушке, у которой ниже колен не сворачиваются штаны, а она только смеется и что-то тихонько поет, опрокинув лицо.

Четвертый ленинградский рассказ

Мне выдали красную повязку и свисток. Милиционер, похожий на грузина - да он и был грузин - без акцента, но со сдержанной страстью бубнил: "От сада "Олимпия" - к распивочной на углу Пятой Красноармейской, посмотрите, не распивают ли там. А затем…"

Я сидел у зарешеченного окна на теплой изрезанной лавке и читал "Книгу задержаний". В ней было написано: "17.30. Задержанный Баймухаметов Ш.Г., 1954 г. р. Занимался в саду "Олимпия" онанизмом (дрочил). Старший дружины Здренко", и - другим почерком, лиловым, наискосок - анонимная загадочная надпись: "Приведен в исполнение".

- А если преступление какое, грабят кого или насилят - чо делать? - перебила грузная тетенька в изумрудном пальто колоколом, желтоволосая, постриженная под горшок.

- У-бе-гать, - твердо ответил милиционер.

Тетенька вздохнула и кроткими толстыми ногами затолкала под стул свои четыре сумки. Армянин Иванов (с неровным длинным лицом, по которому от тугого веника волос до извилистого подбородка безостановочно сбегали грачиные глаза) морковными руками плотно потер себя по таким же ушам. Литовка Сваюна надела розовую пуховую шапочку с трогательно свалявшимися темными перушками. Еврей я, притискивая плечо щекой, завязал повязку на правом рукаве, - и мы пошли.

В Угловом переулке стоял с прихвостнями дождь углом. Тетенька, накрыв голову полиэтиленовой мутной треуголкой, коротко запрыгала по мелковзрывчатым лужам во Фрунзенский универмаг, похожий на гигантский полуразобранный ящик гранат-лимонок. Скоро она и вовсе исчезла зеленым пятном в косо подскакивающем на месте крупнокапельном облаке, где в каждой отдельно темнеющей капле тихо разгорался на понуром стебле желтый фонарик, - а мы все еще не выходили из подъезда. "Ну, берем две - или четыре?" - спросил армянин Иванов. "А не много?" - усомнился еврей я. "Сколько я тебя знаю, ты всегда говоришь, что много, а потом всегда оказывается, что мало", - траги-иронически глядя в сторону и вверх, сказал Иванов. "На меня не рассчитывайте", - сказала еле уловимо шепелявящая Сваюна. "Тогда ты пойдешь", - сказал я, растаскивая на правом рукаве красный бантик. "Сам пойдешь".

Ближайший магазин был на углу Углового и Московского. Маша холщовой сумкой и высоко поднимая длинные худые ноги, Иванов побежал по белым и малиновым квадратикам кафельного пола - точнее, по неравномерно черной, стекающейся в кляксы воде, - мимо субмарин голубой колбасы и ледокольных носов краснокожего сыра, мимо только что изнасилованных розовых куриц, мимо чего-то пестросерого - сухого и дробного - насыпанного в наклоненные цилиндры бакалейных склянок, - к "Сокам. Водам. Винам. Шампанскому". Иванов спешил, так как до закрытия винных отделов оставалось семнадцать минут, а ему надо еще было сравнить наличествующее с ассортиментом на углу Шестой Красноармейской и Московского, на углу Восьмой Красноармейской и Московского же и на Измайловском, а также в фирменном гастрономе "Стрела".

Помимо того, Иванов дополнительно спешил, так как нехорошо тянуло под ложечкой, поскольку я остался с литовкой Сваюной на едине и последнем полумарше тихой темнеющей лестницы и, следовательно, мог ее трахнуть, приподняв сухую электрическую шубку вместе с клетчатым подолом шерстяного платья и приспустив матовые колготки и жесткие голубые трусики до мелко забрызганных двуугольных сапог, на что Иванов, признаться, рассчитывал сам.

"Какие же эти русские все-таки алкоголики", - думала Сваюна про нас с Ивановым, проходя по пустому кондитерскому отделу фирменного гастронома "Стрела". Думала она по-русски, потому что никакого иного языка еще не знала, а только начала по молдавскому учебнику учить румынский. Ее широкие гладкие брови двигались, сопровождая серые зрачки по застекленным прилавкам - с одного тортика, обсыпанного мягким ореховым крошевом, на другой, обложенный листьями и лепестами из зеленого и розового мерзлого масла. Ее подбородок налезал на рот, где толчками вращался леденец. Тонкое в нежных морщинах горло изредка быстро сглатывало. Она улыбалась, вспоминая, как я положил ей в автобусе руку внутрь шубки на живот, и думала, что я, наверно, ласковый и неловкий, как нежный зверь, хоть и еврей, и что мне можно было бы дать, если бы завтра уже не приезжал Думитру; и что, интересно, ему сказала мамаша-сука; и что надо, пожалуй, оставить одну бутылку на завтра, но уж, конечно же, не портвейна, румыны не пьют портвейн, но, с другой стороны, сам что-нибудь приволочет из своей сраной Плоешти, а ей надо выбрать поскорее между вот этим, обсыпанным, и этим, с розочками, и пускай Иванов сердится сколько хочет, что она взяла только два флакона - они все ж таки не румыны, пить не умеют - нажрутся, пойдут смеяться под дождем, попадутся дружинникам из другого учреждения, мент-гурзо напишет на работу, в лучшем случае отгул за сегодня аннулируют, а ей еще надо постирать, все убрать и помыться, особенно здесь, потому что Думитру приедет и сразу же начнет все время трахаться, и времени уже не будет.

Я медленно шел навстык дождю, пытаясь к нему приспособиться боком, но проворачивался внутри долгополой нейлоновой куртки, присланной из Цюриха добрым доктором Шапиро пленному во Эдоме чаду Израилеву, и глубокий пристежной капюшон заслонял мне глаза. Оставалось идти прямо, но сильно наклоняясь и видя свет фонарей и светофоров разложенно отраженным во взмыленном блестящем асфальте. Однако проклятый капюшон стоял, как ложка, и тяжелая вода понабивалась в мои лобовые волосы и радужными сизыми сгустками заползала в очки. Вообще-то я люблю дождь в городе - он создает на улице тишину, но, с другой стороны, как-то это выходит в результате чересчур мокро. Асфальт подо мной засиял и задымился белой полосой, а над нею, как дерево из белых искр, дрожал дождь. Я приложил лицо к холодной жирной витрине: и как раз из толпы, над которою косо торчали машущие руки с чеками, вытиснулся боком чернобровый мужчин в коленкоровой шляпе. В каждой руке он держал, пропустив темно-зеленые горла меж согнутых пальцев, по две прямоплечие бутылки - на белой наклейке три большие синие семерки, неслыханное везение. Я вздохнул и зашел в магазин. Пока подползала к кассе очередь, тревожно-радостно оглядывающаяся на пустеющие ящики (разоренные гнезда в крупно нарезанной соломе), я, вертя тонкогубый свисток в кармане, думал о том, что жена Иванова - Гаянэ, сокращенно Гайка, а литовка Сваюна - сокращенно Свайка, и как он между ними скачет, бедный, - как какой-то голенастый сложный реверс, похожий на кузнечика; и бывают ли кузнечики брюнетами; но рукава-то и штанины у них точно всегда слишком коротки, и скрепления скрипят и щелкают; а как им не скрипеть и не щелкать, после молдавского розового - по рубль восемьдесят семь, если я только не ошибаюсь, когда сейчас это через одиннадцать лет пишу в позднебарочном замке на окраине сжатого горами длинного немецкого города, а за моим окном ночь - смешанный свет луны и белых фонарей и зачесанное вниз дерево, похожее в грозу на белый беззвучный взрыв.

Второй московский рассказ

Кабы вы только знали, как трудно ночью в отрубленной от тока квартире точно угодить навесом - даже навести по звуку - в гулкую дырочку на узкой невидимой ступеньке: - в убогое начало пустотелого стеблекорня свинченной… - нет, срезанной! нет, сорванной! нет, срубленной! нет - сбитой, свороченной и сволоченной - некогда недвижно здесь плывшей белой - (белой?) - толстофаянсовой кувшинки! Кабы вы знали, как трещит и пляшет моча на цементе, рассевая невидимую горячую пыль! И как - наконец-то попавши - срывается она с жестяным облегченно-сосредоточенным бу-бу-бу в безвоздушную внутренность Земли, в Елисейские Поля всех родов своих и племен от начала мочеиспускания.

Марьина Роща, Марьина Роща… - хасидские свечки медленнопляшущих тополей, воздух в медленно плывущих волосках, медленнооблизанная бедность, слегка аптечный запах усохшей малины… Я запал в расселину твоего навеки расселенного дома, только оттого лишь, что капитанская вдова оказалась неожиданно солдатской матерью. Она все ездила в часть с кульками, а затем привезла на пыльном такси сыночку - черноволосого, наволосо стриженного косой машинкой, по-красноармейски накосо глядящего в сторону и вниз. Сыночка отслужил два года и вернулся, а мы с Ильюшей Хмельницким, перечитав за три московских наезда по четыре романа Эриха Марии Ремарка, пошли на фиг искать углы. Находчивый Ильюша нашел первый - у жены, причем своей, хотя и будущей, хотя и будущей бывшей. Меня же, вышло, поджидала Марьина Роща.

Здесь мне зажилось веселее, чем даже у удмуртки.

Удмуртка была кандидат наук, имела крепкие красноватые скулы на ногах и пила горькую. Красный дом ее в оны годы выложили из обветренного кладбищенского кирпича пленные фрицы (видать, попались бессознательные сочувственники баден-вюртембергского рококо, курицыны дети). Сразу же за последней его наугольной колонной начиналась безграничная степь, куда уходило Варшавское шоссе и откуда приходил любовник Володя.

Любовник Володя растирал тяжкими руками свое медленно краснеющее лицо с отдаленным намеком на народную хитрожопинку и ругал удмуртку татаркой и фальшивоминетчицей. Потом они заходили в комнату, а я, лежа в прихожей на рыжем деревенском коврике с фаллической символикой, слушал, как они неторопливо дерутся. В середине ночи он уходил, вежливо переступив через меня бензинными ногами, а удмуртка в длинной ночной рубашке и в кружавчатой шали на маленьких, мускулистых, побитых плечах шла, пожурчав над моим ухом, пить на кухню чай.

А вот теперь еще Борис Понизовский, абстракционист жизни, заселил меня в Марьину Рощу.

Какать я ездил на Рижской вокзал, или же на Белорусский; - так это мне обусловил первоскваттер Миша Жвавый - признанный мастер подпольного театра теней, иной раз упражнявшийся здесь в показании художественной фиги китайскому фонарю. "Старик, - сказал он мне при вручении ключа, - если б не уважение к гениальному Борису, я бы вас, конечно, не пустил в свою творческую мастерскую. Но какать ездите, пожалуйста, на Рижский вокзал. Или уж на Белорусский, как захотите. Дом отключен, и если пронюхают… - и он пошевелил членистоного всеми двенадцатью своими волшебными пальцами. - …Лично я предпочитаю Рижский, он как-то уютнее". И вот, покуда счастливчик Хмельницкий и его будущая неверная жена в свежезданной и - сданной кремовой крепости на Большой Грузинской кушали чай "Бодрость" с печеньями "Юбилейное", я, аки тать в нощи, крался по низкорослой улочке мимо страшенных пустоглазых троллейбусов, криво осевших на обочине; через хрустящий черным стеклом пустырь, фосфорно светящийся под узкой луной крупноколотым унитазным фаянсом; и: по невидимой лестнице - три спички пролет - на самый что ни на есть верх.

Зажмурив глаза и щупая воздух руками, я пробирался в комнату, снимал нога об ногу ботинки и, наскоро помолившись Богу, укладывался на сдвинутые ящики, укрытые волосатым прессованностружечным щитом. Небрежно на нем нарисованный Буратино зловеще высвечивался из мрака своим слабо- и неровно-зеленоватым контуром. Я клал голову на скатанную куртку и засыпал, засыпаемый меловой пылью с потолка, шевелящегося при каждом подземном содрогании. Круглые коричневые мыши выходили изучить мою свешенную на пол руку. Она была взвешена и найдена легкой.

Мыться же ездил я на метро и двумя автобусами за ВДНХ, в моссоветовский городок. Всемогущим именем того же гениального Бориса отворялась некрашеная дверь шлакоблока - родная сестрица моего спального щита с Буратино, а за ней - тишина, чайник, меланхолическая девушка, похожая на кенгуру, день-деньской залепляет из соленого теста коровушек, козушек и круглобородых дударей, закаляет их в духовке, раскрашивает алыми и белыми розами и - по воскресеньям - бережно обвернув зернистой рогожей, отвозит в Измайловский парк, на торжище.

Я стоял под желтым душем и с походом вжимал чмокающую губку в свое жалостно опустевшее тело. "Скоро вы? - это тяжко пришлепывала в санузел геральдическая девушка - выплеснуть в свой благословенный цветок какой-то серо-дымящийся клейстер и, верно, приветливо-насмешливо выскалить кроличьи зубы на мою уже час неподвижно темнеющуюся сквозь потно-синий полиэтилен фигуру - затененное кучевое облако в душном душевом треске. - Чайник давно вскипши, и ехать мне пора… Работа такая, к бесу… - ни воскресенья, ни вознесенья!"

Я помогал ей доволочь кули с сухарной пластикой до подряженного в соседней булочной кули - сонного корейца на грузовом мотороллере с почти что в данном случае честной надписью "Хлеб" - отчихивал выхлоп и садился в обратный автобус.

Размыленная невидимыми облаками марьинорощинская луна просачивалась волнистым лучом сквозь оконный угол, очищенный приотклеившейся газетой "Литература и жизнь". В кривом треугольнике на стене задерганно кружились позаброшенные Мишей Жвавым тени. В официальной обстановке он их принципиально не отбрасывал. От скромных плэйбоевских зайчиков ранней юности до нонфигуративных композиций позднего периода, все они медленными рывками двигались, проскакивая друг сквозь друга, по сложной очереди то исчезая во мраке, то возвращаясь в свет. Я засыпал, и луна на цыпочках уходила.

Пярнуский рассказ

"…Отчего, интересно, дураки так любят Пастернака, а бляди - Цветаеву?"

- Миша, дайте, пожалуйста, прикурить, - попросила сутулая Зина, прижимая к губам судорожную руку с сигаретой "Таллин", наполовину торчащей из вяло скрюченного межпальчья.

Миша Архангельск, полный юноша, похожий лицом на белого песца, глянул на нее глиняными своими глазами и с анекдотически-еврейским акцентом участливо откликнулся: "От хуя прикуришь". Кстати, во всю последующую жизнь так он, бедный, и не избавился от сей принятой в порядке стибалова манеры общалова, и даже когда через пару лет (за финансово-экономические успехи изгнанный из одноименного института) сделался, к ужасу своих архангелогородских мамелэ и папелэ, водителем ленинградского троллейбуса № 10, объявлял он остановки не иначе как все с той же неискоренимой интонацией: "А следующая остановка - Гостиный Двор?"

Назад Дальше