До встречи на небесах - Сергеев Леонид Анатольевич 22 стр.


Такие художества, такие противные словечки. Если вы такие смелые, говорите открыто то, что думаете, или не разевайте рот, вас за язык никто не тянет. Пожалуй, только Шульжик может влепить в глаза. Иногда прорывается у Мазнина и Мезинова. Ну и у меня не заржавеет. Смешно наблюдать, как разоблаченный злоязычник начинает выкручиваться, оправдываться; вертится, словно уж на раскаленной сковороде. И что возмущает - никто из этих любителей перемывать кости при этом не краснеет, не скажет: "Извини, дал маху, что-то нашло!". А то еще и насядет на тебя, и так все повернет, что вроде ты во всем виноват. На таких фортелях они собаку съели. Они все зубастые - в смысле словечек, а не количества зубов - с этим как раз у них, сморчков, плоховато.

Ну, а в тот день, когда Иванов громил наших друзей литераторов, он внезапно прервался:

- А-а, все это мишура! Наплевать! О чем я говорю! Спокуха! Пойдем, покажу место, где цветы прямо над рекой. Офигительное место!

Он подвел меня к излучине, где над водой свисали кусты, усыпанные ярко-желтыми цветами; вокруг цветов прямо-таки стояло сияние - оно зеркально отражалось в воде и источало терпкий аромат. Я оцепенел от восторга.

- Красотища, верно? - с романтической печалью выдохнул мой впечатлительный друг. - Все время прихожу сюда и любуюсь. Но это еще что! На Клязьме есть места с лилиями. Моими любимыми цветами. В следующий раз сгоняем туда на велосипедах… Ужасно жалею, что не умею рисовать. Завидую тебе… Меня всегда поражает - несколько мазков кисточкой и получается красотища. Волшебство! Фантастика! (Чувства перехлестывали его).

А я подумал - все-таки талант в человеке всегда победит и разрушительный настрой и злость.

- Я каждый день делаю заплывы до этого места, - продолжал мой друг. - Здесь вода прозрачная и холодненькая, бодрящая.

Кроме литераторов, у Иванова было немало друзей инженеров, врачей, с которыми он учился еще в школе и в пединституте на логопедическом факультете (среди всех, включая литераторов, почему-то лишь двое не были евреями - критик В. Бондаренко и я), но на вечере его памяти (спустя три года после его гибели) я встретил только одного В. Беккера (предпринимателя супермена).

- А где все Сережкины друзья не литераторы? - спросил у него.

- Они все в Израиле, Америке…

И я сразу вспомнил фразу Иванова, которую он бросил в середине "реформ":

- У меня появилась возможность печататься в Штатах… теперь там свои люди…

В ЦДЛ принято дарить друг другу вышедшие книги и, естественно, их обмывать. Иванов подарил мне с десяток книг; все дарственные надписи начинались словами: "Дорогому графу…".

- У тебя такая благородная морда - просто жуть, - заикаясь больше обычного объяснял мой друг.

Однажды, во время очередной подписи, наша приятельница Н. Постникова спросила:

- Почему "графу"?

- Графоману, - пояснил я, подозревая, что втайне Иванов таковым меня и считает, как и многих других.

- Ну почему? - стушевался мой друг. - Посмотрите, какая у него благородная внешность…

А спустя полгода, он вдруг при встрече чуть не задушил меня в объятиях.

- Графуля! Прочитал твою последнюю книжку и прямо увидел тебя в новом качестве. Книжка состоялась, книжка класс! Я написал на нее рецензию.

Это была не лучшая моя книжка, и я понял, что Иванов, как и все мы, попросту ничего моего не читал; вернее, когда-то что-то слабое пролистал и повесил ярлык "граф". Впрочем, может это мои домыслы.

Как-то встречаюсь с Ивановым в ЦДЛ - он навеселе, куда-то спешит с кейсом, как всегда - моложавый, красивый, стремительный, полный планов и дел; мы обнимаемся.

- Графуля, милый! Подожди меня, скоро вернусь. Бегу к дочери главного редактора "Октября". Телка ждет меня дома, надо ее охмурить, хочу напечататься у ее папаши.

И так просто Иванов поступал, с такой безобразной практичностью, и в этом был не одинок. Точно такие же номера отчебучивал Яхнин с редакторшами из "Кругозора" и телевидения, и Кушак с редакторшей из "Малыша", которая хотела его "обженить" - в обмен обещала то ли собрание сочинений, то ли премию Андерсена. Мазнин, корча из себя праведника, осуждал подобную деятельность наших дружков:

- Что им других баб мало?! Строят балбесы карьеру на своих мужских достоинствах!

Я к этому относился спокойно, но чтобы избежать сплетен, руководствовался проверенным правилом: не заводить романов там, где работаешь.

Загородная жизнь давала Иванову здоровье и массу впечатлений, но случалось, доставляла и неприятности. Однажды он сошел с электрички; на платформе навстречу ему двинулись двое верзил; один грубо спросил: "Этот?". Другой кивнул. В следующее мгновенье Иванов получил удар в лицо и с переломом челюсти месяц провалялся в больнице (его с кем-то перепутали).

Что и говорить, у загородников приключений хватает. Помню, нечто подобное произошло с Леонидом Мезиновым. На мой день рождения ждем его, ждем. На следующий день звонит:

- Поехал к тебе. В тамбуре электрички парни курят, матерятся. Сделал им замечание - набросились, разбили мне очки, получил сотрясение мозга…

В моей загородной жизни тоже наберется охапка всяких стычек, правда меньшего масштаба, когда меня лишь слегка помяли - все-таки наша семья жила подальше моих дружков, куда прописывали в основном "отсидевших уголовников", а как известно, тот народ проявляет себя где вздумается, только не там, где живет.

С начала "перестройки" Иванов, чертов умник, перестроился одним из первых, его конъюнктурная башка заработала, как землечерпалка: он начал писать детективы, запихнул партбилет в ящик и стал еще более верующим, чем прежде - если раньше только втайне писал стихи про Христа (будучи секретарем комсомола), то теперь выругается или услышит что-либо неприятное, тут же крестится и бормочет:

- Прости, господи!

Иванов работал много и быстро (развешивал листы рукописи над столом на веревке, как белье); делал "сборные солянки" - собирал в одну повесть разных героев известных книг (то же самое делал художник Владимирский), написал "Винни-Пух в Антарктиде" и этой работой наделал немало шума - Б. Заходер написал статью: "Осторожно, подделка!". Переводчик Заходер уже настолько возомнил себя создателем этого героя, что на обложке имя подлинного автора уже и не упоминал. Так у нас создается известность! Иванов в соавторстве с Ламмом писал детективы (их пробивал в Америке брат Ламма), но ему все казалось мало. Когда его соавтор издал самостоятельную книжку, Иванов отчитал его.

- Представляешь, - сказал мне Ламм. - У меня есть знакомый издатель, он выпустил мою книжку, а Сережка недоволен, что без него. Да еще говорит: "Вы не хотите меня печатать, потому что я не еврей?" (хотя, повторяю, его мать была еврейкой, и почему это скрывал - непонятно).

Я знаю почти все о своих друзьях, старых говорунах занудах - их жизнь у меня как на ладони. В Иванове многое для меня осталось загадкой, он все же окружал себя непрозрачной оболочкой. Я не знаю, как в нем, черте, уживались доброта и злость, пронзительная искренность и явная лживость, ребячество и мудрость; не знаю, чего в нем было больше: естественности или искусственности, таланта или тщеславия, безалаберности или расчета, но знаю точно - он был личностью, человеком крайностей, необычных (часто бесшабашных) поступков, способным на гнусноватый шаг и на благородное дело. И даже на подвиги. Например, в его остросюжетной жизни было пять сумасшедших лет, когда он работал неистово, с лошадиной силой, по четырнадцать часов в сутки (и продуктивно). Или взять его последнюю самоотверженную акцию: он привез из провинции девицу с ребенком, женился на ней (предварительно развелся со своей глубоко партийной пятой женой, оставив ей квартиру) и снял квартиру в Пушкино. Эта девица считала себя полуактрисой, полупоэтессой, и все было бы неплохо, если бы она не страдала нервными расстройствами, а для "успокоения" много курила, выпивала (со слов Климонтовича и "кололась") и была полна "всяких желаний". Так что, у Иванова началась веселая жизнь. Помню, кое-кто из наших дружков пытался обезопасить его:

- …Не вздумай прописывать ее. Эти провинциальные девицы - хищницы. Она оттяпает у тебя дачу…

Иванов посмеивался - он-то, наоборот, считал, что только в провинции и остались порядочные девицы. И не ошибся. Вскоре его женушка продала свою квартиру в провинции и на все деньги устроила ремонт дачи - сделала из трухлявого строения первоклассное жилье. К сожалению, Иванов недолго прожил в новых условиях.

Он погиб нелепо. Зимой его сбила электричка, когда он на велосипеде переезжал железнодорожный путь. Незадолго до этой трагедии мы случайно встретились на Тверском бульваре; он шел в Литинститут с неизменным "дипломатом"; я узнал его, старичину, со спины по осанке (он ходил развернув плечи, высоко подняв коротко стриженную седую голову); догнал его, мы обнялись, и он предложил зайти в институт.

- Можешь взять себе выпить, - как-то извинительно выдавил Иванов. - Я-то уже год как не пью. Если только бутылку пива (потом признался, что несколько раз срывался).

- А удобно ли прямо в институте? - поинтересовался я, испытывая благоговение перед недосягаемым для меня заведением, в котором и не был никогда.

- О чем ты говоришь! - махнул рукой Иванов. - У меня своя аудитория, а моих студентов не будет. Просто надо появиться (в дальнейшее объяснение он не пустился).

Мы купили пива и четвертинку водки, и вслед за другом я с волнением переступил порог Литинтитута - заведение, о котором мог только мечтать. Смешно, я уже был литератором со стажем, но пока поднимался по мраморной лестнице, у меня в животе забурчало, а по спине пробежали холодные мурашки - все оттого, что и в пожилом возрасте не считал себя профессиональным писателем (стыдно признаться - я даже пишу не ручкой, а карандашом, и никогда не смог бы, как многие мои друзья, сразу сочинять за машинкой).

За выпивкой Иванов рассказывал:

- Сейчас студенты - будь здоров! Только и думают, как бы тебя на чем-то подловить, исказить твои мысли. И пишут хреново. Засранцы, одним словом! От них не дождешься слов благодарности… Девахи, правда, есть ничего, с классными фигурами. Заходите с Марком (Тарловским). Можете закадрить. Мне-то никак нельзя, сам понимаешь…

Потом он говорил о своей жизни за городом, о последней работе… Изредка в аудиторию заглядывали студенты, что-то спрашивали у моего друга, он отвечал, а я, уже освоившись, гордился, что вот так, запросто, сижу и выпиваю с маститым преподавателем, и пыжился, чтобы в глазах студентов тоже выглядеть маститым, хотя в душе чувствовал себя великовозрастным никудышным студентом - не имея высшего образования, я на всю жизнь остался учеником. Но допив водку, я распрямился и вдруг почувствовал, что меня распирает некоторое нахальство, что я и сам готов прочитать лекцию; меня занесло бы и на другие подвиги, но Иванов сказал:

- Пойдем, прогуляемся до метро.

Я так и не понял, для чего он приезжал в институт: просто отметиться или покрасоваться, лишний раз почувствовать себя преподавателем единственного в своем роде вуза? (Кстати, студенты над ним частенько посмеивались, за его спиной отпускали едкие шуточки, а после его смерти, говорили: "О нем быстро забудут", что на самом деле и случилось. Впрочем, забыли не только о нем, но и более талантливых. Ох уж эти студенты! Профессор литинститута, мой друг, поэт Эдуард Балашов рассказывал: "Раза два приглашал Зульфикарова пообщаться со студентами. Ну он, как всегда, начал говорить о своей гениальности, студенты подняли его на смех и захлопали".

Повторюсь, Иванов частенько темнил (таково уж было его устройство), и многое в нем для меня осталось загадкой. Но однажды у него на даче мы бродили по участку с его племянницей, моей ученицей (она посещала изостудию). Девчушка рассказывала, какой "дядя Сережа веселый и смешной". И сейчас я подумал - а ведь действительно, он был очень веселый и очень смешной, а эти качества, как правило, присущи хорошим людям.

Почему-то эпизоды, когда он бывал практичным, пробивным, когда строчил конъюнктурные детективы и получал за них шальные деньги (его финальный взлет) - эти эпизоды мелькают в памяти как досадные мгновенья; неизмеримо больше он запомнился весельчаком и острословом, который в любой разговор подсыпал перца - расцвечивал смешными репликами, а смеялся заразительно, раскачиваясь, то запрокидывая, то наклоняя голову, закрывая лицо руками…

Похороны Иванова устроил его сосед по даче, молодой двухметровый толстяк Алеша, предприниматель из "новых русских", о котором Иванов написал книжку "Мой милый мафиози" (по слухам, этот Алеша спонсировал многие последние книги Иванова; до меня эти слухи дошли в ослабленном виде - будто, предприниматель дал деньги только на издание книжки о самом себе).

После отпевания в пушкинской церкви, священник - тоже молодой, но изящный человек - в череде многих прекрасных слов, сказал:

- …Я общался с Сергеем Анатольевичем всего два раза, но успел почувствовать, какой он хороший человек. И не случайно он писал детские книжки… Его душа стремилась к совершенной жизни. Он верил в Бога, как ребенок, чисто и открыто…

Когда мы попрощались с Ивановым, священник накрыл его лицо покрывалом.

- Больше не тревожьте покойного.

А меня вдруг охватило дикое желание - растормошить друга, оживить и в обнимку отправиться с ним в ЦДЛ - жутко захотелось вернуть все то, что еще совсем недавно называлось нашей дружбой.

Было морозно, ветрено, и возвращаясь с кладбища, я сильно продрог, но внезапно вспомнил далекий жаркий весенний день, когда мы с Ивановым, еще молодые, "обмывали" одну из его первых книжек в Доме творчества Переделкино (чего меня туда занесло и не вспомнить - кажется, увязался за кем-то из литераторов). Вначале мы с Ивановым выпивали в его комнате, потом в пристанционном буфете, затем доехали на электричке до Москвы и вскоре очутились у его знакомой - какой-то Марины, от нее двинули еще куда-то… вначале катили на троллейбусе по бушующему проспекту, потом шлепали по лужам на своих двоих, словно заблудшие, среди анархии звуков и света… и все говорили о литературе, о весне и женщинах…

Вы счастливы?

Беззаветный друг мой Константин Сергиенко на фотографии тискает сразу трех девиц, четвертая сзади обнимает его… Понятно, Сергиенко сияет от счастья и смотрит на зрителей невинными глазами. Такой взгляд может иметь или святой или притворщик прохиндей.

Мне никак не верится, что Сергиенко уже нет. Никак не верится. Иногда зайду в ЦДЛ, возьму рюмку водки, думаю - вот сейчас он войдет в неизменной синей кепке, с дурацкой спортивной сумкой через плечо, в которой позвякивают бутылки вина, и с ним - его великолепный "зверинец": Кролики, Барсики, Медвежата - так он называл своих подружек. Часто со "зверинцем" входили длинноволосые молодые поэты или старый друг Юрий Деверц, или кто-нибудь из иностранцев. У Сергиенко было невероятное количество знакомых. Общительный и открытый, он обладал каким-то магнетизмом - притягивал к себе, объединял самых разных людей - рядом с ним всегда была праздничная атмосфера.

За последние годы я потерял немало друзей. Одни умерли от болезней, другие - от выпивок, на третьих навалились неприятности, и они не выдержали нагрузок. Но Сергиенко! Его внезапная смерть (от воспаления легких) не умещается в голове. Здоровяк, красавец, бывший волейболист и конькобежец, золотой медалист школы и отличник факультета журналистики, жизнелюб, говорун и непоседа, он вечно спешил (не ходил, а бегал), и каждый вечер обзванивал знакомых, сколачивал компании… Из ЦДЛ всех тащил в столовую при консерватории, где его уже ждали юные музыканты, из столовой в кафе своей приятельницы Ирины Паперной (заведение называлось "Кризис жанра"), из кафе в мастерские художников… И так до утра, почти ежедневно! Он, кутила, мог куролесить несколько суток подряд и, похоже, совершенно не нуждался в отдыхе - такой накал души. Сергиенко был совой. По ночам звонил не только возлюбленным, но и приятелям - просто поболтать. Потом спал до двух дня (мог дрыхнуть и до четырех). Не дай бог позвонить ему раньше:

- Ты что, не знаешь, я до двух сплю?! Встану, сам позвоню, - и швырял трубку, чурбан.

Сергиенко не курил, и пил только сухое вино (но много и как чай), каждое лето подолгу отдыхал у моря в Доме творчества Планерское (естественно, со "зверинцем" и друзьями; к этому мероприятию готовился задолго и серьезно, как к главному событию года, а пляж вообще считал лучшим местом времяпрепровождения - еще бы! - там столько оголенных девиц). Крайне редко, разволновавшись в обществе какой-нибудь незнакомки, он закуривал: неумело, раздувая щеки, набирал дым в рот и пускал над головой. Еще реже, обычно, когда кончалось сухое вино, он наливал себе глоток водки - чтобы поддержать уровень застолья, как бы попробовать, чем мы "отравляемся". Никто никогда не видел, чтобы у него заплетались ноги и не ворочался язык - такой был стойкий выпивала. И совсем в единичных случаях Сергиенко крепко ругался (в отличие от всех нас, постоянно использующих богатый русский сленг).

Родители Сергиенко жили в Новомосковске; его отец одно время работал вторым секретарем райкома партии и, понятно, их большая семья (у нашего героя были сестра и брат) имела кое-какие привилегии. Окончив школу, Сергиенко приехал в Москву и поступил в энергетический институт, но проучившись год, бросил учебу и вернулся в родной город. Отец устроил его лаборантом в какое-то предприятие. Затем будущий прозаик служил в армии (где в основном оформлял "Красный уголок" - уже тогда во всю писал стихи и рисовал), занимался спортом и часто наведывался к родным, благо служил под боком. После армии Сергиенко вновь приехал в столицу и поступил в университет, но блестяще закончив журфак, выкинул оригинальный номер - не стал получать диплом, заявив, что намерен заниматься литературой, а не журналистикой.

Сколько я помню, Сергиенко не имел своего жилья (вернее имел, но в той квартире жили его вторая разведенная жена и сын; с первой женой была искрометная любовь и она закончилась довольно быстро), он все время снимал квартиры или обитал у приятельниц и гражданских жен; только когда законная жена с сыном уехали в Германию, перебрался в свою квартиру. Тем не менее, он не производил впечатление скитальца, живущего по-спартански, наоборот - всегда выглядел "ухоженным", приодетым в новенькое, и вообще казалось живет в квартире усыпанной цветами.

Как многие талантливые люди, Сергиенко имел массу чудачеств и странностей. Например, в пятьдесят с лишним лет изо всех сил старался оставаться молодым: подкрашивал, дурень, лысину (ладно не ресницы), делал накладки, носил кепку (злословы говорили, что и спал в ней), входя в ЦДЛ долго прихорашивался перед зеркалом, расчесывал оставшиеся волосы и усы (постоянно таскал расческу); на свои дни рожденья, когда собиралось множество девиц, шептал мне:

- Не вздумай упоминать мой возраст! В крайнем случае, скажи лет на семь меньше.

- Я могу сказать, что тебе двадцать, - хмыкал я.

- Я серьезно, - хмурился мой друг.

Назад Дальше