Такие художества, такие противные словечки. Если вы такие смелые, говорите открыто то, что думаете, или не разевайте рот, вас за язык никто не тянет. Пожалуй, только Шульжик может влепить в глаза. Иногда прорывается у Мазнина и Мезинова. Ну и у меня не заржавеет. Смешно наблюдать, как разоблаченный злоязычник начинает выкручиваться, оправдываться; вертится, словно уж на раскаленной сковороде. И что возмущает - никто из этих любителей перемывать кости при этом не краснеет, не скажет: "Извини, дал маху, что-то нашло!". А то еще и насядет на тебя, и так все повернет, что вроде ты во всем виноват. На таких фортелях они собаку съели. Они все зубастые - в смысле словечек, а не количества зубов - с этим как раз у них, сморчков, плоховато.
Ну, а в тот день, когда Иванов громил наших друзей литераторов, он внезапно прервался:
- А-а, все это мишура! Наплевать! О чем я говорю! Спокуха! Пойдем, покажу место, где цветы прямо над рекой. Офигительное место!
Он подвел меня к излучине, где над водой свисали кусты, усыпанные ярко-желтыми цветами; вокруг цветов прямо-таки стояло сияние - оно зеркально отражалось в воде и источало терпкий аромат. Я оцепенел от восторга.
- Красотища, верно? - с романтической печалью выдохнул мой впечатлительный друг. - Все время прихожу сюда и любуюсь. Но это еще что! На Клязьме есть места с лилиями. Моими любимыми цветами. В следующий раз сгоняем туда на велосипедах… Ужасно жалею, что не умею рисовать. Завидую тебе… Меня всегда поражает - несколько мазков кисточкой и получается красотища. Волшебство! Фантастика! (Чувства перехлестывали его).
А я подумал - все-таки талант в человеке всегда победит и разрушительный настрой и злость.
- Я каждый день делаю заплывы до этого места, - продолжал мой друг. - Здесь вода прозрачная и холодненькая, бодрящая.
Кроме литераторов, у Иванова было немало друзей инженеров, врачей, с которыми он учился еще в школе и в пединституте на логопедическом факультете (среди всех, включая литераторов, почему-то лишь двое не были евреями - критик В. Бондаренко и я), но на вечере его памяти (спустя три года после его гибели) я встретил только одного В. Беккера (предпринимателя супермена).
- А где все Сережкины друзья не литераторы? - спросил у него.
- Они все в Израиле, Америке…
И я сразу вспомнил фразу Иванова, которую он бросил в середине "реформ":
- У меня появилась возможность печататься в Штатах… теперь там свои люди…
В ЦДЛ принято дарить друг другу вышедшие книги и, естественно, их обмывать. Иванов подарил мне с десяток книг; все дарственные надписи начинались словами: "Дорогому графу…".
- У тебя такая благородная морда - просто жуть, - заикаясь больше обычного объяснял мой друг.
Однажды, во время очередной подписи, наша приятельница Н. Постникова спросила:
- Почему "графу"?
- Графоману, - пояснил я, подозревая, что втайне Иванов таковым меня и считает, как и многих других.
- Ну почему? - стушевался мой друг. - Посмотрите, какая у него благородная внешность…
А спустя полгода, он вдруг при встрече чуть не задушил меня в объятиях.
- Графуля! Прочитал твою последнюю книжку и прямо увидел тебя в новом качестве. Книжка состоялась, книжка класс! Я написал на нее рецензию.
Это была не лучшая моя книжка, и я понял, что Иванов, как и все мы, попросту ничего моего не читал; вернее, когда-то что-то слабое пролистал и повесил ярлык "граф". Впрочем, может это мои домыслы.
Как-то встречаюсь с Ивановым в ЦДЛ - он навеселе, куда-то спешит с кейсом, как всегда - моложавый, красивый, стремительный, полный планов и дел; мы обнимаемся.
- Графуля, милый! Подожди меня, скоро вернусь. Бегу к дочери главного редактора "Октября". Телка ждет меня дома, надо ее охмурить, хочу напечататься у ее папаши.
И так просто Иванов поступал, с такой безобразной практичностью, и в этом был не одинок. Точно такие же номера отчебучивал Яхнин с редакторшами из "Кругозора" и телевидения, и Кушак с редакторшей из "Малыша", которая хотела его "обженить" - в обмен обещала то ли собрание сочинений, то ли премию Андерсена. Мазнин, корча из себя праведника, осуждал подобную деятельность наших дружков:
- Что им других баб мало?! Строят балбесы карьеру на своих мужских достоинствах!
Я к этому относился спокойно, но чтобы избежать сплетен, руководствовался проверенным правилом: не заводить романов там, где работаешь.
Загородная жизнь давала Иванову здоровье и массу впечатлений, но случалось, доставляла и неприятности. Однажды он сошел с электрички; на платформе навстречу ему двинулись двое верзил; один грубо спросил: "Этот?". Другой кивнул. В следующее мгновенье Иванов получил удар в лицо и с переломом челюсти месяц провалялся в больнице (его с кем-то перепутали).
Что и говорить, у загородников приключений хватает. Помню, нечто подобное произошло с Леонидом Мезиновым. На мой день рождения ждем его, ждем. На следующий день звонит:
- Поехал к тебе. В тамбуре электрички парни курят, матерятся. Сделал им замечание - набросились, разбили мне очки, получил сотрясение мозга…
В моей загородной жизни тоже наберется охапка всяких стычек, правда меньшего масштаба, когда меня лишь слегка помяли - все-таки наша семья жила подальше моих дружков, куда прописывали в основном "отсидевших уголовников", а как известно, тот народ проявляет себя где вздумается, только не там, где живет.
С начала "перестройки" Иванов, чертов умник, перестроился одним из первых, его конъюнктурная башка заработала, как землечерпалка: он начал писать детективы, запихнул партбилет в ящик и стал еще более верующим, чем прежде - если раньше только втайне писал стихи про Христа (будучи секретарем комсомола), то теперь выругается или услышит что-либо неприятное, тут же крестится и бормочет:
- Прости, господи!
Иванов работал много и быстро (развешивал листы рукописи над столом на веревке, как белье); делал "сборные солянки" - собирал в одну повесть разных героев известных книг (то же самое делал художник Владимирский), написал "Винни-Пух в Антарктиде" и этой работой наделал немало шума - Б. Заходер написал статью: "Осторожно, подделка!". Переводчик Заходер уже настолько возомнил себя создателем этого героя, что на обложке имя подлинного автора уже и не упоминал. Так у нас создается известность! Иванов в соавторстве с Ламмом писал детективы (их пробивал в Америке брат Ламма), но ему все казалось мало. Когда его соавтор издал самостоятельную книжку, Иванов отчитал его.
- Представляешь, - сказал мне Ламм. - У меня есть знакомый издатель, он выпустил мою книжку, а Сережка недоволен, что без него. Да еще говорит: "Вы не хотите меня печатать, потому что я не еврей?" (хотя, повторяю, его мать была еврейкой, и почему это скрывал - непонятно).
Я знаю почти все о своих друзьях, старых говорунах занудах - их жизнь у меня как на ладони. В Иванове многое для меня осталось загадкой, он все же окружал себя непрозрачной оболочкой. Я не знаю, как в нем, черте, уживались доброта и злость, пронзительная искренность и явная лживость, ребячество и мудрость; не знаю, чего в нем было больше: естественности или искусственности, таланта или тщеславия, безалаберности или расчета, но знаю точно - он был личностью, человеком крайностей, необычных (часто бесшабашных) поступков, способным на гнусноватый шаг и на благородное дело. И даже на подвиги. Например, в его остросюжетной жизни было пять сумасшедших лет, когда он работал неистово, с лошадиной силой, по четырнадцать часов в сутки (и продуктивно). Или взять его последнюю самоотверженную акцию: он привез из провинции девицу с ребенком, женился на ней (предварительно развелся со своей глубоко партийной пятой женой, оставив ей квартиру) и снял квартиру в Пушкино. Эта девица считала себя полуактрисой, полупоэтессой, и все было бы неплохо, если бы она не страдала нервными расстройствами, а для "успокоения" много курила, выпивала (со слов Климонтовича и "кололась") и была полна "всяких желаний". Так что, у Иванова началась веселая жизнь. Помню, кое-кто из наших дружков пытался обезопасить его:
- …Не вздумай прописывать ее. Эти провинциальные девицы - хищницы. Она оттяпает у тебя дачу…
Иванов посмеивался - он-то, наоборот, считал, что только в провинции и остались порядочные девицы. И не ошибся. Вскоре его женушка продала свою квартиру в провинции и на все деньги устроила ремонт дачи - сделала из трухлявого строения первоклассное жилье. К сожалению, Иванов недолго прожил в новых условиях.
Он погиб нелепо. Зимой его сбила электричка, когда он на велосипеде переезжал железнодорожный путь. Незадолго до этой трагедии мы случайно встретились на Тверском бульваре; он шел в Литинститут с неизменным "дипломатом"; я узнал его, старичину, со спины по осанке (он ходил развернув плечи, высоко подняв коротко стриженную седую голову); догнал его, мы обнялись, и он предложил зайти в институт.
- Можешь взять себе выпить, - как-то извинительно выдавил Иванов. - Я-то уже год как не пью. Если только бутылку пива (потом признался, что несколько раз срывался).
- А удобно ли прямо в институте? - поинтересовался я, испытывая благоговение перед недосягаемым для меня заведением, в котором и не был никогда.
- О чем ты говоришь! - махнул рукой Иванов. - У меня своя аудитория, а моих студентов не будет. Просто надо появиться (в дальнейшее объяснение он не пустился).
Мы купили пива и четвертинку водки, и вслед за другом я с волнением переступил порог Литинтитута - заведение, о котором мог только мечтать. Смешно, я уже был литератором со стажем, но пока поднимался по мраморной лестнице, у меня в животе забурчало, а по спине пробежали холодные мурашки - все оттого, что и в пожилом возрасте не считал себя профессиональным писателем (стыдно признаться - я даже пишу не ручкой, а карандашом, и никогда не смог бы, как многие мои друзья, сразу сочинять за машинкой).
За выпивкой Иванов рассказывал:
- Сейчас студенты - будь здоров! Только и думают, как бы тебя на чем-то подловить, исказить твои мысли. И пишут хреново. Засранцы, одним словом! От них не дождешься слов благодарности… Девахи, правда, есть ничего, с классными фигурами. Заходите с Марком (Тарловским). Можете закадрить. Мне-то никак нельзя, сам понимаешь…
Потом он говорил о своей жизни за городом, о последней работе… Изредка в аудиторию заглядывали студенты, что-то спрашивали у моего друга, он отвечал, а я, уже освоившись, гордился, что вот так, запросто, сижу и выпиваю с маститым преподавателем, и пыжился, чтобы в глазах студентов тоже выглядеть маститым, хотя в душе чувствовал себя великовозрастным никудышным студентом - не имея высшего образования, я на всю жизнь остался учеником. Но допив водку, я распрямился и вдруг почувствовал, что меня распирает некоторое нахальство, что я и сам готов прочитать лекцию; меня занесло бы и на другие подвиги, но Иванов сказал:
- Пойдем, прогуляемся до метро.
Я так и не понял, для чего он приезжал в институт: просто отметиться или покрасоваться, лишний раз почувствовать себя преподавателем единственного в своем роде вуза? (Кстати, студенты над ним частенько посмеивались, за его спиной отпускали едкие шуточки, а после его смерти, говорили: "О нем быстро забудут", что на самом деле и случилось. Впрочем, забыли не только о нем, но и более талантливых. Ох уж эти студенты! Профессор литинститута, мой друг, поэт Эдуард Балашов рассказывал: "Раза два приглашал Зульфикарова пообщаться со студентами. Ну он, как всегда, начал говорить о своей гениальности, студенты подняли его на смех и захлопали".
Повторюсь, Иванов частенько темнил (таково уж было его устройство), и многое в нем для меня осталось загадкой. Но однажды у него на даче мы бродили по участку с его племянницей, моей ученицей (она посещала изостудию). Девчушка рассказывала, какой "дядя Сережа веселый и смешной". И сейчас я подумал - а ведь действительно, он был очень веселый и очень смешной, а эти качества, как правило, присущи хорошим людям.
Почему-то эпизоды, когда он бывал практичным, пробивным, когда строчил конъюнктурные детективы и получал за них шальные деньги (его финальный взлет) - эти эпизоды мелькают в памяти как досадные мгновенья; неизмеримо больше он запомнился весельчаком и острословом, который в любой разговор подсыпал перца - расцвечивал смешными репликами, а смеялся заразительно, раскачиваясь, то запрокидывая, то наклоняя голову, закрывая лицо руками…
Похороны Иванова устроил его сосед по даче, молодой двухметровый толстяк Алеша, предприниматель из "новых русских", о котором Иванов написал книжку "Мой милый мафиози" (по слухам, этот Алеша спонсировал многие последние книги Иванова; до меня эти слухи дошли в ослабленном виде - будто, предприниматель дал деньги только на издание книжки о самом себе).
После отпевания в пушкинской церкви, священник - тоже молодой, но изящный человек - в череде многих прекрасных слов, сказал:
- …Я общался с Сергеем Анатольевичем всего два раза, но успел почувствовать, какой он хороший человек. И не случайно он писал детские книжки… Его душа стремилась к совершенной жизни. Он верил в Бога, как ребенок, чисто и открыто…
Когда мы попрощались с Ивановым, священник накрыл его лицо покрывалом.
- Больше не тревожьте покойного.
А меня вдруг охватило дикое желание - растормошить друга, оживить и в обнимку отправиться с ним в ЦДЛ - жутко захотелось вернуть все то, что еще совсем недавно называлось нашей дружбой.
Было морозно, ветрено, и возвращаясь с кладбища, я сильно продрог, но внезапно вспомнил далекий жаркий весенний день, когда мы с Ивановым, еще молодые, "обмывали" одну из его первых книжек в Доме творчества Переделкино (чего меня туда занесло и не вспомнить - кажется, увязался за кем-то из литераторов). Вначале мы с Ивановым выпивали в его комнате, потом в пристанционном буфете, затем доехали на электричке до Москвы и вскоре очутились у его знакомой - какой-то Марины, от нее двинули еще куда-то… вначале катили на троллейбусе по бушующему проспекту, потом шлепали по лужам на своих двоих, словно заблудшие, среди анархии звуков и света… и все говорили о литературе, о весне и женщинах…
Вы счастливы?
Беззаветный друг мой Константин Сергиенко на фотографии тискает сразу трех девиц, четвертая сзади обнимает его… Понятно, Сергиенко сияет от счастья и смотрит на зрителей невинными глазами. Такой взгляд может иметь или святой или притворщик прохиндей.
Мне никак не верится, что Сергиенко уже нет. Никак не верится. Иногда зайду в ЦДЛ, возьму рюмку водки, думаю - вот сейчас он войдет в неизменной синей кепке, с дурацкой спортивной сумкой через плечо, в которой позвякивают бутылки вина, и с ним - его великолепный "зверинец": Кролики, Барсики, Медвежата - так он называл своих подружек. Часто со "зверинцем" входили длинноволосые молодые поэты или старый друг Юрий Деверц, или кто-нибудь из иностранцев. У Сергиенко было невероятное количество знакомых. Общительный и открытый, он обладал каким-то магнетизмом - притягивал к себе, объединял самых разных людей - рядом с ним всегда была праздничная атмосфера.
За последние годы я потерял немало друзей. Одни умерли от болезней, другие - от выпивок, на третьих навалились неприятности, и они не выдержали нагрузок. Но Сергиенко! Его внезапная смерть (от воспаления легких) не умещается в голове. Здоровяк, красавец, бывший волейболист и конькобежец, золотой медалист школы и отличник факультета журналистики, жизнелюб, говорун и непоседа, он вечно спешил (не ходил, а бегал), и каждый вечер обзванивал знакомых, сколачивал компании… Из ЦДЛ всех тащил в столовую при консерватории, где его уже ждали юные музыканты, из столовой в кафе своей приятельницы Ирины Паперной (заведение называлось "Кризис жанра"), из кафе в мастерские художников… И так до утра, почти ежедневно! Он, кутила, мог куролесить несколько суток подряд и, похоже, совершенно не нуждался в отдыхе - такой накал души. Сергиенко был совой. По ночам звонил не только возлюбленным, но и приятелям - просто поболтать. Потом спал до двух дня (мог дрыхнуть и до четырех). Не дай бог позвонить ему раньше:
- Ты что, не знаешь, я до двух сплю?! Встану, сам позвоню, - и швырял трубку, чурбан.
Сергиенко не курил, и пил только сухое вино (но много и как чай), каждое лето подолгу отдыхал у моря в Доме творчества Планерское (естественно, со "зверинцем" и друзьями; к этому мероприятию готовился задолго и серьезно, как к главному событию года, а пляж вообще считал лучшим местом времяпрепровождения - еще бы! - там столько оголенных девиц). Крайне редко, разволновавшись в обществе какой-нибудь незнакомки, он закуривал: неумело, раздувая щеки, набирал дым в рот и пускал над головой. Еще реже, обычно, когда кончалось сухое вино, он наливал себе глоток водки - чтобы поддержать уровень застолья, как бы попробовать, чем мы "отравляемся". Никто никогда не видел, чтобы у него заплетались ноги и не ворочался язык - такой был стойкий выпивала. И совсем в единичных случаях Сергиенко крепко ругался (в отличие от всех нас, постоянно использующих богатый русский сленг).
Родители Сергиенко жили в Новомосковске; его отец одно время работал вторым секретарем райкома партии и, понятно, их большая семья (у нашего героя были сестра и брат) имела кое-какие привилегии. Окончив школу, Сергиенко приехал в Москву и поступил в энергетический институт, но проучившись год, бросил учебу и вернулся в родной город. Отец устроил его лаборантом в какое-то предприятие. Затем будущий прозаик служил в армии (где в основном оформлял "Красный уголок" - уже тогда во всю писал стихи и рисовал), занимался спортом и часто наведывался к родным, благо служил под боком. После армии Сергиенко вновь приехал в столицу и поступил в университет, но блестяще закончив журфак, выкинул оригинальный номер - не стал получать диплом, заявив, что намерен заниматься литературой, а не журналистикой.
Сколько я помню, Сергиенко не имел своего жилья (вернее имел, но в той квартире жили его вторая разведенная жена и сын; с первой женой была искрометная любовь и она закончилась довольно быстро), он все время снимал квартиры или обитал у приятельниц и гражданских жен; только когда законная жена с сыном уехали в Германию, перебрался в свою квартиру. Тем не менее, он не производил впечатление скитальца, живущего по-спартански, наоборот - всегда выглядел "ухоженным", приодетым в новенькое, и вообще казалось живет в квартире усыпанной цветами.
Как многие талантливые люди, Сергиенко имел массу чудачеств и странностей. Например, в пятьдесят с лишним лет изо всех сил старался оставаться молодым: подкрашивал, дурень, лысину (ладно не ресницы), делал накладки, носил кепку (злословы говорили, что и спал в ней), входя в ЦДЛ долго прихорашивался перед зеркалом, расчесывал оставшиеся волосы и усы (постоянно таскал расческу); на свои дни рожденья, когда собиралось множество девиц, шептал мне:
- Не вздумай упоминать мой возраст! В крайнем случае, скажи лет на семь меньше.
- Я могу сказать, что тебе двадцать, - хмыкал я.
- Я серьезно, - хмурился мой друг.