- Кстати, если бы не женщины - вечные спутницы Кости - быть может, он и не написал бы такую вещь, - заметил поэт и издатель (имел в виду и свое помешательство на женском поле).
А я замечу: за долгие годы, которые я знаю Синельникова, он ни разу ни о ком хорошо не отозвался ни как о писателе, ни как о человеке (даже о "своих". Например, о поэтессе Т. Бек - "Бездарная дочь бездарного писателя"), правда, делал это со смешком, но все же испытывал радость, что обнаружил в ком-то отрицательное. Только хвалил какую-то поэтессу Аделис. Отзыв о Сергиенко - второй случай, вероятно, потому что отзыв о покойнике (в самом Синельникове гнездилось чрезвычайно высокое самомнение, но то, что я у него читал, - не ахти как талантливо; на мой взгляд, его стихам не хватает ясности, а также перца, огня; по-моему, он из числа "книжных" поэтов).
На похоронах Сергиенко выступали многие, но особенно проникновенно, с дрожью в голосе и слезами на глазах, говорил Деверц (впоследствии именно он много сделал для переиздания книг нашего друга и каждый год собирал всех нас, чтобы отметить его день рождения и годовщину смерти).
Спустя несколько дней мы с Рейном вдвоем поминали в ЦДЛ Сергиенко. Рейн только что вернулся из Америки с похорон Бродского, и сказал:
- Знаешь, Костина смерть меня потрясла больше, чем смерть Бродского. У Иосифа все-таки болело сердце, он много курил, часто плохо себя чувствовал, но Костя-то никогда не болел.
А в день похорон Сергиенко я возвращался домой вдрызг пьяный, медленно брел по темным улицам… Я хоронил почти всех родных и немало друзей, но всегда держал себя в руках, а в тот вечер сломался - прислонился к дереву и разревелся. Ко мне подходили какие-то люди, спрашивали что случилось?
- Мой друг умер, - бормотал я и никак не мог остановить слезы.
Что странно, при жизни Сергиенко постоянно командовал мной и командует сейчас после смерти - я часто вижу его во сне, он бурчит:
- Ну, ты во-още! Делай, как я говорю, у меня все-таки высшее филологическое образование!..
Смерть Сергиенко - для меня огромная потеря. Последние годы мы виделись почти каждый вечер: он, Коваль и я. Собственно, ради этих двух людей я и приходил в ЦДЛ. И надо же! - потерял обоих почти одновременно.
"Пора мне заняться делами - изысканным, божественным прозам внимать"
Удивительный друг мой Юрий Коваль на фотографии Геры выглядит комедийно: с выпученными глазами и раскрытым ртом - похоже, во время съемки не просто смеялся, а гоготал. Но этот снимок у меня кто-то стащил (какая-нибудь поклонница моего друга). Остались три фотографии, где Коваль встревоженный, взлохмаченный, небритый, взгляд строгий - на фотографиях он совсем не такой, каким был в жизни.
Странное у нас Отечество. Когда умирает писатель, о нем или забывают напрочь, как забыли Владимира Козина, автора прекрасной повести "Знойная пустыня" (да что там Козин! Лескова забыли - писателя, которым гордилась бы любая страна), или возносят до небес, и он уже представляется неким идолом, почти святым. А ведь без недостатков, без странностей даже герои произведений не выглядят жизненными, что уж говорить о реальном человеке, да еще литераторе.
После смерти Коваля вечера его памяти проводятся по два-три раза в год: в ЦДЛ, в Центральной детской библиотеке, в музеях; в издательствах выходят собрания его сочинений, очерки с фотографиями и рисунками; печатаются хвалебные статьи, говорят о потере, равной вселенской катастрофе, добиваются мемориальной доски на мастерской. На вечерах памяти о нем, как о личности, слышны триумфальные речи, сплошные превосходные степени. А мне невольно вспоминается Олеша, который, глядя на памятник Маяковскому, сказал: "Как не похож он на человека, которого я знал".
На тех же вечерах памяти, говоря о Ковале, как о писателе и художнике, слышны возгласы восторженных литературных дамочек:
- Гений! Гоголь! Леонардо да Винчи!.. (невольно думается - если Коваль - Гоголь, то Передрееву и Рубцову надо ставить памятники рядом с Пушкиным).
Есть, правда, и другие мнения. Зульфикаров сказал:
- Слишком много шума. Все заполонили его книгами, а я читал - графомания. И в то же время совсем не печатают русских: Распутина, Евгения Носова, Юрия Кузнецова, Личутина… Даже не устраивают юбилеев, не упоминают… Подло это…
Марк Тарловский выразился осторожно:
- Коваль ввел формотворчество в литературный прием, но прием-то нужен для того, чтобы более выпукло показать реальность, а когда он самоцель - это просто желание пооригинальничать.
Мазнин выдал более хлесткий отзыв:
- У Коваля эпатажная словесная эквилибристика, за ней видны себялюбие и безразличие к судьбам людей.
Ну а сам Коваль, голова еловая, вполне серьезно считал себя гением, нашим национальным достоянием, а свою прозу называл "божественной". (Вначале в одной своей песенке пел: "Пора мне заняться делами - изысканным, божественным прозам внимать", потом заявил, что и сам пишет "божественное").
Понятно, основательно разбирать жизнь и произведения творческой личности должны искусствоведы и критики, а такие, как я, могут только изложить свое мнение, на которое и не обязательно обращать внимание, но думаю, высказаться о Ковале имею право, ведь знал его не десять, не двадцать, и даже не тридцать лет, а побольше; к тому же, последние годы мы встречались почти каждый вечер. Я не гожусь на роль мемуариста и не стану отшлифовывать воспоминания, и, откровенно говоря, мне все равно, как их воспримут другие - честно расскажу то, что вспомню.
Сразу заявляю - Коваль был счастливым человеком, он прожил яркую, насыщенную жизнь и, в отличии от большинства из поколения пережившего войну, с детства не знал особых забот; его отец был генералом (полковником на генеральской должности), начальником уголовного розыска Московской области, и семья всегда жила безбедно.
Ну кто из профессиональных художников имел столько персональных выставок, сколько их имел художник любитель Коваль? И далеко не все художники, члены Союза, имели мастерские, а Коваль имел и в юности (на Абельмановке с Сапгиром и Холиным), и в зрелости (в Серебряническом переулке с В. Беловым). Кто имел возможности делать эмали на фабрике, где давали железо, огнеупорные краски, печь для обжига?
У кого из писателей был свой мощный покровитель (такой, как Я. Аким), который хлопотал за Коваля в Комитете по печати, ездил в Испанию, чтобы выбить ему премию Андерсена? А отец, надев ордена, приходил в дирекции издательств, и давал гарантии, что цензура пропустит все, что напишет его сын. Кто из писателей столько издавался и выдвигался на премии? Кто постоянно имел секретарш (одна печатала рукописи, ходила по издательствам, другая пристраивала картины, распространяла книги)? Кого из писателей, если он выпивал, домой отвозил личный шофер (сын реставратора Л. Лебедева или секретарша), кого на тысяче снимков увековечил личный фотограф В. Усков?
Кто имел три немалых участка в деревнях (с добротными избами и банями) в разных областях страны (один участок на Нерли находился в двух километрах от деревни, где жил прозаик А. Старостин, но они редко общались, поскольку Старостин дружил только с патриотами, а Коваль никогда им не был). Кто имел лодку с сетями, две машины (одну "ЛУАЗ" на двоих с Лебедевым), и даже в деревне на Нерли отару овец (пять штук, которых пас сосед)?
Кто из писателей сразу, после подачи заявления, получал машину (большинство стояли в очереди годами), а когда ее угнали, тут же получил вторую?
И не сбросишь со счетов, что Коваль ездил в Болгарию, Германию, Голландию и Данию, когда еще мало кого выпускали за границу, (Снегирева не пустили даже в Монголию, меня в Болгарию), после чего ходил в дорогих кожаных пальто и куртках, когда еще кожа не была униформой "новых русских", и когда менее обеспеченные друзья Коваля носили поношенную одежду (тот же Снегирев, Цыферов, Постников).
И нельзя забывать, что Ковалю повезло с женами. У него было прекрасная первая жена: красивая, немало сделавшая (как редактор) для становления мужа писателя, и родившая ему дочь (противная врачиха - о ней еще скажу). И вторая жена, еще более красивая, намного моложе Коваля, а по музыкальному таланту (вокалу) значительно превосходящая мужа. От нее у Коваля сын.
И с тещей актрисой Ковалю повезло, что, как известно, бывает крайне редко.
Плюс ко всему, Коваль жил свободно, не стесняя себя семейными обязанностями и, когда хотел, устраивал романтические приключения. Не случайно Лебедев называл Коваля везунчиком, а мы с Шульжиком - провинциалы, служившие в армии и потом в одиночку пробивавшиеся в Москве, считали его счастливчиком.
Собственно, и смерть Коваля (мгновенная) можно рассматривать как подарок в нашем возрасте, ведь многие загибаются мучительно, после тяжелых болезней. Другое дело - рановато он ушел из жизни, мог бы еще кое-что сделать, хотя многие писатели считают, что под старость он "исписался" и в пример приводят роман "Суер-Выер", который, действительно, никуда не годится.
Я познакомился с Ковалем в конце пятидесятых годов в мастерской, где он с Сапгиром и Холиным писал модернистские стихи, и занимался абстрактной живописью. Я в то время работал декоратором в театре Вахтангова, и мы сразу нашли немало общего (до войны даже жили чуть ли не в одном доме у Красных ворот, а позднее, после окончания пединститута, Коваль два года преподавал русский язык в сельской школе в Татарии, где я жил после эвакуации, и откуда ушел в армию, а еще позднее (уже в Москве) он преподавал в школе рабочей молодежи (где по его словам "в основном кадрил девиц"), а я недалеко от школы снимал комнату.
Как и Успенский, при знакомстве Коваль мне первым делом сообщил, что он вообще-то не Иосифович, а Осипович. Я с дуру не понял, к чему он это говорит - до меня дошло позднее, когда я заметил, что костяк его друзей составляют евреи. Он даже написал стихотворение:
Прости меня, Кролик, что я алкоголик,
Что часто хожу в ЦДЛ,
Что, кроме евреев, со мной и Сергеев,
Который совсем озверел (в другом варианте "но и он уже надоел").
И в работах Коваля не найти любви к нашей стране (не зря драматург В. Розов говорил: "по тому, как человек пишет, всегда видна его национальность").
Спустя несколько лет Коваль, начисто забыв, о чем говорил мне когда-то, организовал "Клуб Иосифовичей", в который включил Визбора, Коринца и Домбровского. А потом и четвертого: как-то ехал в такси, и водитель оказался Иосифовичем.
Странная вещь - некоторые мои друзья евреи при случае отрекаются от своей национальности. Однажды и Пьецух ни с того ни с сего сказал:
- У меня ведь нет еврейской крови. Ну, может, только четвертушка.
Но в нужный момент, когда мы выпивали втроем (с Ковалем) и речь зашла о каком-то еврейском писателе, Пьецух заявил:
- Евреи великая нация! - и хотел было перечислить "лучших современных прозаиков", но Коваль его остановил - при мне не хотел развивать эту тему.
Кстати, Пьецух вообще раздвоенная личность - с одной стороны, вроде, глубоко православный, с другой - недавно по телевидению объявил наш народ "изначально аморальным" и, что "самое ужасное существо - это русский идеалист"(!). Коваль подстать ему - в одной из первых своих рецензий (будучи сотрудником журнала "Москва") обрушился не на кого-нибудь, а на В. Кожинова, а последние свои работы печатал в самых сионистских изданиях "Огоньке" и "Знамени", и приятельствовал, сатана, с оголтелыми разрушителями страны (Вик. Ерофеевым, М. Розовским, Ю. Корякиным).
В первые годы нашего общения Коваль выглядел неплохо, вот только ходил тяжеловато, переваливаясь, как гусь. Потом объяснил мне, что с детства у него страшно болели ноги - ни один врач не мог вылечить, а мать вылечила (несмотря на этот недуг, Коваль хорошо играл в настольный теннис - чего-чего, а реакции ему было не занимать). И уже тогда его щеки напоминали мешки хомяка, а глаза навыкате - линзы от бинокля; он все видел, все подмечал, у него был крайне цепкий взгляд - никто ничего не мог утаить.
В середине шестидесятых годов Коваль недолго работал редактором в журнале "Детская литература", а я в том же журнале постоянно торчал, поскольку напротив находился подвал Дмитрюка, где мы иллюстрировали книги. В те годы мы с Ковалем особенно сдружились (ведь ко всему прочему, считались знатоками алкогольных напитков).
Старичина Коваль был сложный, азартный, противоречивый человек; в искусстве одной ногой стоял в авангарде, другой в классике; в быту его настроение менялось по несколько раз в день - от безудержно-радостного до глубоко-мрачного и даже озлобленного. На людях он чаще всего бывал благодушным, в отличном настроении (особенно после второго брака, когда отъелся, подобрел), заразительно смеялся после каждой своей реплики, как-то органично вплетал в разговор матерные словечки. В застолье в него влюблялись все женщины: от девчонок до старух. Да что там в застолье! К нему не ровно дышала половина женского населения Москвы (на день рождения он получал мешок поздравлений от всяких особ).
Он был по-настоящему артистичен, как немногие из писателей. Однажды мою изостудию снимали телевизионщики. Уходя, они сказали:
- У нас есть задумка. Мы хотим сделать передачу "Как делается детская книга". Вы расскажете о том, как иллюстрируете, а кто сможет рассказать, как пишется?
Я сразу дал телефон Коваля, а вечером позвонил ему и объяснил суть дела. Коваль перед камерой держался неплохо и, естественно, его соплеменники (а, как известно, именно они захватили все телевидение) сразу после съемок предложили ему вести какую-то программу для детей. Спустя некоторое время Коваль сообщил мне:
- Хорошо, что ты сосватал меня на телевидение. Я там договорился с одним оператором, он снимает фильм обо мне. Уже отсняли в мастерской, в семье, на выставке, теперь надо - как провожу вечера, как мы с тобой выпиваем. Завтра приходи в ЦДЛ, оденься поприличней, и не ругайся - будут записывать и звук. А-а! Пошли они к чертям! Пусть все будет, как есть! (Кстати, это второй фильм о Ковале, первый снял его друг режиссер эмигрант Файт).
Но бывал Коваль и раздражительным, жестким. Как-то в ресторане ЦДЛ к нам долго не подходил официант - расшаркивался перед "новыми русскими", которые гуляли с девицами.
- Вот гад! В нашем клубе уже перестали уважать писателей! - процедил Коваль. - А девки сидят с ворюгами, как тебе нравится? А почему бы им с нами, с писателями, не посидеть?!
В другой раз в наш разговор постоянно встревал какой-то писатель с соседнего стола, наконец Коваль взорвался:
- Слушай! Ну что ты хочешь сказать?! Говори, если у тебя есть интересные мысли. Нет, так молчи. Дай спокойно посидеть.
К выпивке Коваль относился серьезно - "с алкоголем у меня отношения серьезные"). В сумке, кроме водки, он постоянно носил множество лекарств (на всякий случай), рукописи, презервативы и, как хозяйственный мужик - хлеб, сало, охотничий нож. Бывало только сядем в Пестром, откупоривает бутылку, и тут же наливает по полному стакану.
- Давай махнем сразу, а то еще подойдет какая-нибудь бл…, придется делится. А остальное уже потихоньку за разговором.
Его любимым анекдотом был "чапаевский". Только Чапаев с Петькой разлили водку, подбегает Фурманов - "О, я буду третьим". "Пятым! - говорит Чапаев. - Мы четверых уже послали на х…".
Кстати, насчет аптечки, которую Коваль постоянно таскал. Как-то к нам подсел наш общий приятель сценарист Алексей Леонтьев, который называет себя не иначе, как "потомственным дворянином" (у него действительно и внешность и манеры аристократа). Заметив у Коваля полиэтиленовый куль с лекарствами, Леонтьев начисто забыл про свое аристократическое воспитание и совершенно бестактно ляпнул:
- Это в тебе говорит еврейство. Еврейское самосохранение…
- Не знаю, Лешка, что тебе и сказать на это, - засмеялся Коваль. - Но ведь я и Леньке ношу валидол, аллохол…
Сам-то Леонтьев выпивал нещадно и наплевательски относился к своему здоровью, хотя и был старше нас на десять лет.
Выпив и размякнув, мы с Ковалем вначале вели серьезные разговоры о литературе и жизни вообще, затем переходили на второстепенную болтовню… Бывало, подходили знакомые женщины или подсаживались совсем незнакомые и наш малосодержательный разговор приобретал новую окраску; само собой, к выпитому добавляли еще, а если потом ехали в мастерскую Коваля, то брали с собой пару бутылок.
В застолье Коваль не обходился без крепких словечек: он ругался и при классиках и при женщинах - его ругань, повторяю, выглядела живописно. Помню, выпивали с отличным прозаиком, доброжелательным и умным Георгием Семеновым, и Коваль, как всегда расцвечивал разговор матерком; Семенов засмеялся:
- Запиши свои ругательства, мне надо для новой работы.
Не раз мы выпивали с А. Битовым, Л. Щегловым, В. Алексеевым, которые тоже матерились, но у них это получалось топорно, нарочито; рядом с артистичным Ковалем они выглядели лишь жалкими подражателями. Помню, Битов говорил Ковалю:
- У тебя во всех текстах чувствуется присутствие выпивки.
Мой друг, довольный, надувался:
- Х… его знает, как так получается… Но запах витает, точно.
Коваль с Семеновым частенько хвастались, кто за весну (или за осень) настрелял больше птиц (вот лихие удальцы, негодяи! Тоже мне верх мужества!). Как-то сидели вчетвером - был еще внебрачный сын Коваля, который прямо пожирал отца глазами (парень в то время учился в Казани на художника и при встречах Коваль натаскивал его в живописи, хотя самому было далеко до мастера. Позднее парень с родителями эмигрировал в Израиль).
- …Я добыл десять уток, - улыбался Семенов.
- А я, Жора, скажу тебе, взял двух вальдшнепов. Да, взял, - важничал Коваль.
- Десять уток, - муссировал свой успех Семенов. - Птица чувствует охотника. К хорошему человеку сама подлетает.
- Писатели гуманисты называется! Убийцы - вот вы кто, - возмущался я, пытавшийся стать вегетарианцем.
Будущий художник мотал головой, был явно не согласен со мной и продолжал смотреть на отца с восторгом - тот ему представлялся Хемингуэем.
Кстати, вспомнил - мой товарищ, прозаик и священник Ярослав Шипов тоже заядлый охотник; при встрече надо будет у него спросить - как заповедь "Не убий!" совмещается с его увлечением? И вообще, где его христианское милосердие, когда он уплетает говядину и курятину? Как подумаешь, что человек за жизнь в среднем съедает две тысячи животных, становится не по себе.
Особенно прекрасно Коваль держался с женщинами. Помню, как-то "гудели" с девицами и "моя" допекла меня своими глупостями; я, пьяный болван, возьми да брякни:
- Ну какая же ты дурочка!
Девица надулась и стала жаловаться Ковалю, который во всю "обрабатывал" ее подружку. Мой друг засмеялся:
- Не слушай его, дурака! Ты полна ума!
Девица зарделась от счастья и пододвинулась к Ковалю. Я же говорю, в него влюблялись все женщины поголовно.
Однажды Коваль звонит:
- Надо встретиться. Я в нокдауне. Не в нокауте - в нокдауне, но это серьезно.
Оказалось, у него угнали машину. Накануне он подъехал к своему дому с секретаршей, но паркуясь, разбил чужую машину. Нет чтобы прийти к автовладельцу, все объяснить, компенсировать ущерб, он, тупоумный, решил скрыться - поставил машину недалеко от дома. Но наверняка кто-то все видел. Короче, Ковалю жестоко отомстили.