- И чего вы сюда меня пригласили?! (ничего себе заявочка! Его никто не звал. Сам подсел. И должен считать за счастье, что сидит с друзьями. Совсем поплыл от своего величия).
Обозвав Мазнина "завистником и бездарем", он долго пыхтел, отдувался. Это тяжелое оскорбление не соответствовало действительности. В самом деле, многие стихи у Мазнина слабые, но ведь есть несколько отличных, и потом у него другой дар - он незаурядный преподаватель, и лучше его литературу мало кто знает. А завистник - совсем неточность, это Коваль выпалил сгоряча, лишь бы побольней задеть старинного (еще по институту) товарища. Именно Мазнин, будучи редактором "Малыша", пробивал первые книжки многих детских писателей (в том числе и Коваля), и сколько он ухлопал времени на взрослых поэтов и прозаиков?! Я не знаю в ЦДЛ человека, который дал бы Мазнину больше, чем он ему. И уж совсем гнусно выглядит позднее брошенная Ковалем фраза о Мазнине:
- Вот что значит полукровка!
Кстати, в конце той постыдной ссоры Мазнин сдрейфил, пошел на попятную, стал просить прощения у Коваля. А напрасно, ведь был абсолютно прав (спустя пару дней он это понял и уже "требовал сатисфакции").
- Коваль не любит своих героев, - говорил Мазнин. - Он любит себя. Пишет, и как бы смотрится в зеркало.
Я полностью согласен с Мазниным, и привел его слова, потому что сам не смог бы сформулировать лучше оценку романа и самолюбования Коваля в "Шамайке", "Лодке", "АУА". Я ему по-дружески говорил:
- Убери эти строчки. Ты что, страдаешь нарциссизмом?
А он:
- Ни фига! Пусть останутся.
Каждый раз, написав новую главу "Суера-Выера", Коваль звонил мне, мы встречались, и за выпивкой устраивали "чтиво". Читал Коваль блестяще. Все, что я потом говорил, можно свести к одному слову: "чепуха".
- На кой черт тебе это? Ты вошел в литературу "Чистым Дором", "Недопеском". Это прекрасные вещи, они навсегда останутся в литературе. Не порть свой образ, не выходи из него.
- Ты не прочувствовал, едрена вошь, - бурчал Коваль. - Это гениальная, божественная проза.
Что обидно, к "Суеру" Коваль пришел через "Лодку", несмотря на то, что "Суера" начал писать еще в институте в соавторстве с Мезиновым (и, кстати, нигде не упомянул об этом, как Маршак с "Чижом" "забыл" о Хармсе, а Заходер о Милне). "Лодку" Коваль писал (по его словам) десять лет и, насколько я помню, в первых вариантах не было ни плавающих покойников, ни летающей головы, ни желудей, когда героя зацеловывает Клара (это он вставил позднее). Повесть прекрасная, здесь и говорить нечего, но последние вставки явно лишние, они попросту выпендреж.
Что для меня необычно - Коваль начинал с модернистских стихов; затем, не без наставлений Митяева, начал писать прекрасные рассказы: "Алый", "Картофельная собака"; после чего написал, на мой взгляд, свои лучшие вещи: "Чистый Дор", "От Красных ворот", "Недопесок", очерк о Шергине, "Лодку", но под конец жизни вновь ударился в формализм.
Как-то я на своем "Запорожце" подвез убежавшего жеребенка его хозяину и написал об этом рассказ.
- У меня тоже есть рассказ о жеребенке, - заявил Коваль.
Позднее я прочитал этот опус: "… клеверище прошуршивало… о чем говорить с клевером? Скажешь глупость… Пронзительный жеребенок… Как жизнь? - спросил мужик - Да вот, иду к станции, - ответил я". И это он называл "божественной прозой". Сказать, что это плохо - отвесить Ковалю комплимент. Такие глупые выкрутасы не достойны писателя, который написал "Чистый Дор".
Коваль заслуженно слыл мастером формы, и в лучших работах он это подтверждал. Но давно известно, что форму подсказывает содержание, а когда все делается ради формы, страдает содержание. Читая свои вещи, демонстрируя знание языка, Коваль говорил:
- Каждый рассказ должен быть стихотворением в прозе.
Именно так и выглядят его сюжетные вещи, но короткие рассказы - всего лишь домашние заготовки, их Шульжик удачно называл "стихотворениями в позе", и добавлял:
- Я таких могу написать сотню за вечер.
Коваль был необыкновенным человеком - это яснее ясного (иначе, мой очерк о нем так не распух бы). Самые привычные вещи он расцвечивал необычным взглядом (умел выбрать необычный угол зрения), и связать эти вещи с остальным миром. Это чувствовал каждый, с первой минуты общения с ним. Как-то мы сидели в ЦДЛ. За соседним столом потягивал вино молодой литератор, какой-то студент Литинститута. Он долго пожирал Коваля глазами, потом подошел и обратился к нему с вопросом: "Как писать?"
- Бери сто грамм, сейчас объясню, - засмеялся Коваль.
Парень вернулся с водкой, и Коваль быстро выдал:
- Пиши, что видишь, но представь, что там твоя душа… Ну давай, прочитай что-нибудь свое. Последнюю строку. На чем ты поставил точку. В последней строке вся суть произведения, поверь мне.
Однажды Коваль позвонил мне необычно рано, часов в шесть утра.
- Давай встретимся!
- Что случилось? - спрашиваю.
- Ничего. Просто обняться. Ну и понятно, посидим "под небом" (открытое кафе на Никитской).
Ну кто, кроме Коваля мог так сказать?
Много раз Коваль говорил мне:
- Надо тебя окрестить. У меня есть знакомый батюшка в церкви на Соколе (повторяю, Коваль в какой-то степени стремился отгородиться от своих еврейских корней и принял православие).
Коваль подарил мне крестик, но я все оттягивал момент приобщения к религии, говорил, что окончательно к Богу не пришел, "не пробился" - мямлил что-то невразумительное.
- Не мне, а тебе в Аду жариться на сковороде, - смеялся Коваль. - Учти, я свои грехи замолил, а ты, е… мать, никак не хочешь свои замолить. Ну никак. Я, конечно, за тебя походатайствую перед апостолами, но здесь, сам понимаешь, мои возможности крайне ограничены. Посему, пока не поздно пойдем в церковь. Слушай, что я говорю…
Старина Коваль был моим другом, единомышленником и постоянным собутыльником. Не припомню случая, чтобы после моего звонка он не отложил бы свои дела, и не встретился бы со мной. И когда бы ни позвонил он, я спешил к нему на встречу. Да, собственно, последние годы нам и созваниваться было не нужно - расставаясь, мы просто оговаривали время встречи на следующий день. Обычно, встречались в ЦДЛ, а когда его летом закрывали - в открытом кафе у Никитских ворот. То кафе представляло собой обычную забегаловку на четыре столика под деревьями и палатку, где наливали водку, давали горячие сосиски и сигареты. В летние дни кафе пустовало, ну разве что два-три интеллигентных алкаша или влюбленная парочка восседали на стульях. Мы приближались к шестидесятилетнему возрасту, но не сдавались - жестко отзывались на все события, поносили нововведения в ЦДЛ и "новых русских", и, само собой, обсуждали каждую проходящую женщину. Те наши выпивки в кафе "под небом" - последнее, что я вспоминаю о друге.
Только два раза мы с Ковалем не встретились (по моей вине), и теперь, когда Коваля нет, я сильно жалею об этом.
Первый раз он позвонил из Малеевки.
- Приезжай, а то и поговорить не с кем. Переночуешь у меня.
- А собак с кем оставлю? Без них не могу приехать. А с собаками, сам знаешь, нельзя, да и они плохо переносят дорогу.
Через час он перезвонил:
- Приезжай! Договорился. Сажай Челкаша и Дыма в свою машинешку, и приезжай.
- Юрк, говорю же тебе - собаки плохо переносят дорогу. Дым-то ничего, а Челкаш, сам знаешь, совсем старый. До своего участка и то два-три раза останавливаюсь, вывожу его отдышаться, а тут Малеевка!
И чего не поехал, идиот? Ну вышел бы с собаками лишних два раза.
Спустя года три-четыре я не поехал с ним на Нерль. Его машина была в ремонте, и он просил отвезти его в деревню.
- …Пока едем, поговорим, - уговаривал меня. - Сам знаешь, наши с тобой разговоры - существенная часть нашей жизни.
Причина у меня была уважительная: мой старый драндулет совсем разваливался и без мелкой поломки я редко доезжал до своего участка (70 км), а тут предстояли 250 км только в один конец, но все-таки, рискнуть стоило. Ну сломались бы, ну дотянули бы нас на тросе - лишнее приключение даже скрасило бы поездку, ведь стояла отличная погода, а общение с Ковалем всегда было необыкновенным.
Теперь-то я отправился бы с ним и старым Дымом даже пешком. И не только на Нерль, а и дальше.
"Таежный волк"
Неподражаемый друг мой Геннадий Снегирев на одной фотографии молодой, в экипировке таежника, стоит у лодки; за плечом - ружье, в руке - спиннинг; на небритой физиономии - ухмылка. На другом снимке Снегирев старый, обрюзгший, мордатый, с мешками под глазами и улыбкой во все… три зуба. Хотя какой улыбки?! Он никогда не улыбался, только скалился. И, само собой, никогда не смеялся, поскольку вечно пребывал в нервной раздражительности (у него было только два выражения лица: сумрачности и ожесточения). От него, безрассудного, опасного чудака, все постоянно ожидали какой-нибудь выходки. И зануда он был, каких поискать - всех чихвостил, одергивал - так что, дружба с ним являлась сплошной мукой. В лице Снегирева было определенное благородство, но оно никак не проявлялось; наоборот - он имел замашки бомжа, поведение полоумного, словарь уголовника.
Со Снегиревым я познакомился - ужас как давно - полвека назад, в середине пятидесятых годов, в период скитаний по Москве, в поисках жилья и работы (мы с ним сразу сошлись на любви к гончаровскому "Фрегату Паллада"). Внешне Снегирев от меня, бродяги, мало чем отличался (выглядел таким же оборванцем), но, кто бы мог подумать - уже достиг невероятных высот: препарировал чучела птиц в Зоологическом музее и страшно гордился, что бросив школу после шестого класса, несмотря на отсутствие полноценного образования, уже издал книжку о животных (как мне казалось, это была аккуратная, прямо-таки дистиллированная проза с подтекстом головоломкой).
Он жил у трех грохочущих вокзалов у первой жены, взбалмошной особы, которая свою грязную, захламленную квартиру называла "богемным клубом". Поскольку я не подходил под категорию богемных, но прилепился к Снегиреву, она считала меня чем-то вроде балласта, черного спутника их семьи, и, по-моему, не знала, как от меня отделаться (она всех мужчин делила на "с полетом" и "без полета"; Снегирева считала "с большим полетом", а меня - "вообще не способным летать"). Отношения у супругов были диковатые. Как-то прихожу, а они составляют списки: кто больше имел любовных связей - вот сумасшедшая парочка!
- У меня в два раза больше! - торжествующе объявляет жена Снегирева, дуреха.
Видимо Снегирев не пережил такого позора, потому что вскоре разошелся с женой, но к этому времени выпустил еще пару книжек и от Союза писателей получил квартиру на Малой Грузинской.
Снегирева считали шизиком, человеком, которым движет таинственная болезнь и он находится у нее в полном подчинении. Подобный образ нашего героя не смущал, наоборот - он постоянно раздувал свою славу "чудака с большим приветом". К примеру, корчил из себя законченного алкаша и наркомана; врывался в "Детгиз" и, запыхаясь, бормотал молодым редакторшам:
- Старухи, налейте стакан!
Его успокаивали, но он морщился, хлопал дверью; в редакции шептались:
- Гений! Гений!..
Снегирев то и дело придумывал всякие мифы: рассказывал странные, маловероятные истории, вроде той, как он в комнате устроил аквариум: зацементировал пол и стал напускать воду, но перекрытия не выдержали, и вода затопила нижнюю квартиру. Ему предстояло раскошелиться на нешуточный ремонт, но когда пришли из жэка подсчитывать ущерб, выяснилось, что в затопленной квартире проживала директор антикварного магазина, которая сильно проворовалась. Ну и понятно, его, Снегирева, не только освободили от ремонта, но и дали денежную премию "за содействие в раскрытии злостного преступления".
С годами ловчила Снегирев все больше входил в образ сумасшедшего, даже через знакомого психиатра умудрился выбить инвалидность третьей группы и пенсию.
- Лишние деньги не помешают, - объявил мне, моментально справляясь со своим таинственным недугом. - Но главное, не загребут, когда поливаю власть.
Вот так. Такой расчет, такая хитрость. Что касается власти - он только и думал, как бы ей насолить, хотя та власть печатала его, как никого другого (у него были миллионные тиражи), давала ему квартиры, выделяла стипендии, оплачивала командировки.
Однажды звонит:
- Приходи, дело есть!
Дверь мне открыла совершенно голая девица с полусонным взглядом. Я попятился, подумал ошибся квартирой, но нагая барышня повернулась, вильнула задницей и спокойно бросила:
- Проходите, Гена вас ждет.
Снегирев сидел на шкафу в халате, и курил кальян - трубку, величиной с саксофон. Увидев меня, слез со шкафа, и, с наигранной бодростью, протянул сосуд с зельем:
- Затянись!
- Да ну тебя к черту! - отмахнулся я. - К черту!
- Чего ты заладил! Затянись, говорю. Легкая травка-дурка.
Я затянулся.
- Ну, как? - спрашивает Снегирев.
- Никак. Немного в голову ударило и все.
- Вот-вот. То, что надо. Картины красивые видишь?
- Ничего не вижу.
- Сейчас увидишь. Только пригуби вот это, - он протянул одеколон "Кармен". - Чукчи его называют "Коньяк-баба".
- Вот еще! Как это можно пить?!
- А ты попробуй! - с похмельной настойчивостью повысил голос Снегирев. - Евтушенко и тот пил.
Я глотнул и поморщился. А Снегирев, довольный, развалился в кресле, и обнял девицу, которая, надо отдать ей должное, уже что-то накинула на себя.
Повторяю, подобные штучки Снегирев выкидывал, чтобы произвести определенное впечатление и упрочить слух о своем помешательстве, но, забегая вперед, скажу: в конце концов он, голубчик, доигрался - под старость, в самом деле, немного спятил - всерьез возомнил себя экстрасенсом и шаманом.
Что в Снегиреве действительно выглядело странным, так это двуликость, ведь шокирующие выходки он позволял себе только среди друзей, а на собраниях и в редакциях вел себя, ушлая лиса, как надо, нормальнее многих. Я не раз был свидетелем его перевоплощений: только что размахивал руками, цедил блатные словечки ("шакал рваный!", "замочу суку!"; иногда выдавал и длинные матерные выражения - минуты на две), и вдруг - спокойный голос, почти интеллигентная речь (почти - потому что слово "интеллигентность" к нему, расхлябанному, не подходило ни с какого бока, да и он терпеть его не мог и слыл борцом "с интеллигентами" - ненавидел в людях то, чего ему не хватало. Кстати, он носил обтрепанную одежду не столько от безденежья, сколько ради протеста всякой элегантности, эстетству, а в застолье частенько устраивал свистопляску - в пику "разным помешанным на правилах этикета". Эти перевоплощения были не отдельными всплесками, они являлись его образом жизни).
Кто-то из художников сказал:
- Снегирев как Мандельштам. Тот тоже слыл чокнутым, но галоши в дождь надевать не забывал.
А. Барков и вовсе считал его "пробивным" - "пробивал свои рукописи, дай бог как!".
Женившись вторично на серьезной женщине, Снегирев перешел на менее зрелищные номера: продавал друзьям настойки - как бы из золотого корня.
- Вылечивает все, - говорил, - от шизухи до импотенции.
А мне, мошенник, признавался:
- Главное внушить. Наливаю воды, кладу любую ветку и готово - помогает. Все вот от чего, - он стучал по голове.
И действительно "помогало" - об этом говорили Я. Аким, А. Митяев, художник Перцов.
Позднее Снегирев "освоил" более сложное врачевание и уже корчил из себя лекаря широкого профиля. Когда у меня открылась язва желудка, он, кретин, взялся за лечение "современным методом": выпучив глаза стал махать перед моим носом руками и, похоже, сместил мое энергетическое поле; во всяком случае, стены вокруг меня покосились. Не успел я прийти в себя, как он врезал мне в поддых. Я скорчился от боли, а он авторитетно заявил:
- Теперь пройдет!
Но язва не прошла. Зато в другой раз он спас меня от радикулита: обхватил сзади под ребрами, приподнял и, встряхнув, повалил на пол. Я ушиб колено и локоть, но боль в спине прошла.
Прочитав мои первые очерки, Снегирев похвалил их и, как бы активизируя мои способности, забубнил:
- Пиши, это доброе дело… Ты как пишешь? Я начинаю и не знаю, чем закончу, куда вынесет (прямо как Бунин). Главное, с самого начала взять верный тон, а дальше все может повернуться неизвестно как, как Богу угодно… Неси свои рассказы в "Детгиз". Они там все суки, всего боятся, слишком советские (он-то всегда был на позициях диссидентов. Как и Коваль, кстати). Но меня печатают. И ты отнеси им рассказы, скажи мне понравилось. Если надо, напишу рецензию (я не просил, сам предложил и это звучало многообещающе).
Я пришел в издательство (еще задолго до того, как меня стали печатать в "Мурзилке"), оставил очерки и передал слова Снегирева, но когда через месяц явился вновь, меня встретили усмешкой:
- Снегирев сказал, что не знает такого.
Вот так обстояли дела, так у меня сразу выбили почву из-под ног. Кто-то нормальный, кто-то ненормальный, но этот трюк Снегирева выглядел гнусновато - да что там! - он оказался редкостным гадом, просто плюнул мне в душу. Естественно, он не увидел во мне потенциального конкурента - еще чего! Какой там конкурент! Он уже известный, а я всего лишь бумагомаратель. Просто на кой черт ему кому-то покровительствовать, за кого-то ручаться, брать на себя ответственность, но какого хрена послал меня в издательство? Спьяна, что ли? При встрече он, хитрюга, жалко юлил, выкручивался, изображал почетное отступление: ссылался на "затмение", "разыгравшуюся шизуху", "напился с Глоцером" (мерзкий тип из радиокомитета), молол еще что-то, но понятно, чем многословней ложь, тем меньше в нее веришь. В конце концов он бросился к столу, на каком-то листке написал хорошие слова о моих очерках, "завтра отнесу", - сказал (и, вроде, действительно отнес), но трещина между нами долго не затягивалась.
Снегирев выпивал со всеми подряд (в их районе его знала каждая собака). У него на кухне можно было встретить профессора и водопроводчика, актера и нищего - и эта кутерьма не затихала, один персонаж сменял другого, соседи называли его квартиру "проходной двор". По словам Снегирева, он был знаком со всеми знаменитостями и даже с "ворами в законе". Только что не говорил, что дружит с Папой Римским. А на стенах его комнаты висели фотографии: он с патриархом, с Паустовским, Маршаком, Чуковским… И снимки: он на верблюде, на олене, у собачьей упряжки, у чума, у костра…
Снегиреву давали командировки в Туву, на Командорские острова, Камчатку; он много знал о таежных рыбаках и охотниках, и для нас был вторым Пржевальским. Всех, кто напрашивался к нему в спутники, он безжалостно отвергал.