- Ну, не идиот? - потом кипятился Тарловский. - И с чего?
Но я-то догадывался с чего, ведь за глаза Приходько никому не позволял меня ругать - это он оставлял за собой.
Приходько был человеком невероятной работоспособности. В его комнате негде было присесть: на столе, тахте, стульях - всюду лежали стопки журналов и книг. Он читал все новинки, составлял сборники и писал к ним предисловия, и строчил очерки (часто малоинтересные, затрапезными словечками; на мой взгляд, лучшие - о своих предках); в некоторых очерках его нет-нет, да и заносило на любимую эротическую тему. Бывало, читаешь - все идет более-менее неплохо, но под конец он вдруг ввернет что-то "с клубничкой", и эта дикая приправа все перечеркивает. Такой у него был странный вкусик, такой однобокий талант.
О детских литераторах Приходько писал статьи в журнале "Детская литература", а о их юбилеях непременно сообщал в своей газете, и для каждого находил добрые слова. О себе и своей работе говорил редко и неохотно; я ни разу от него не слышал, что он талант и прочее - ну, то есть он не обольщался на свой счет; даже однажды обезоруживающе просто заметил:
- У меня скромное дарование. (Хотя, по словам Баркова, как-то ему сказал: "Я для Либет написал книжку стихов - закачаешься!").
И никогда в компаниях не читал своих стихов (чужие - часто и с удовольствием, свои - никогда). Это отличало его от многих литераторов, которые так и норовят тебя помучить своими виршами, да еще голосисто, настырно (не станешь слушать, могут и толкнуть в бок). Ну, ладно, на творческих вечерах - пожалуйста, отводи душу перед почитателями, они будут только рады, но пожалей собратьев в компании - им отдохнуть бы от своих писаний, переварить бы свою чехарду слов. И поэты еще куда ни шло, но ведь бывает и прозаики устраивают чтения в литературных компаниях. Недавно на дружеской встрече в журнале "Наша улица" Штокман объявил:
- Прочитаю свой рассказ, - и начал рассусоливать что-то скучное.
Я крепился минут пятнадцать, потом незаметно выскользнул в коридор перекурить, благо сидел у двери; возвращаюсь, а Штокман все гундосит; в помещении шум, один болтает с соседом, другой листает газету, третий откровенно морщится, глядя на чтеца, а тот и не думает закругляться.
- Тихо! - кричит, и держит в руках еще страниц десять.
Впрочем, куда меня занесло? Хотел-то всего лишь отметить профессиональную скромность Приходько. Э-хе-хе! Вроде бы к старости уже пора набраться мудрости и ничему не удивляться, а я все удивляюсь; вроде бы пора понять грань, отделяющую жизнь от смерти, а я все не пойму; никак не могу смириться с тем, что несколько дней назад говорил с человеком, а сегодня его уже нет, и больше мы не увидимся никогда.
Со смертью Приходько я потерял не только товарища, но и заступника, он был одним из немногих, кто хвалил мое писательство (даже считал, что я пишу не хуже Драгунского). За неделю до смерти, в честь приезда Красильникова, он пригласил к себе Мезинова, Тарловского и меня - "устрою мальчишник", - сказал, хотя следовало сказать "старикашник", ведь мы все давно пенсионеры. Он основательно подготовился к встрече: накрутил салатов, накупил дорогой водки (перед этим звонил Тарловскому, дотошно выспрашивал: какую лучше сделать закуску, хватит ли четырех бутылок?); в застолье был весел, трогательно предупредителен:
- Тебе здесь удобно?.. Попробуй вот это и то!..
Как всегда, пытался юморить, экспромтом завязывал наши словечки в строфы (временами удачно), только когда разговор зашел о нашем поколении, вдруг погрустнел:
- …Мы приходим в один мир, а уходим из другого (было не понятно, что имелось в виду - перемены в обществе или наши изменившиеся взгляды).
Позднее, когда мы разошлись, он позвонил Тарловскому и сказал с обидой:
- А за меня так и не выпили!..
Вернусь к Тарловскому, к его жизни в Куйбышеве. Он начал писать рассказы еще в институте (подражал М. Твену), а продолжил в армии, где служил со своим студенческим дружком Евгением Лазаревым. Служба у них была райская - они работали в областной газете, пописывали рассказики и время от времени забегали к родителям Тарловского, благо те жили в трех остановках трамвая.
Лазарев был немного старше Тарловского, уже издал книжку прозы и считался профессиональным литератором; именно он сыграл ключевую роль в судьбе нашего героя - не только благословил на литературные опыты, но и дал ценные советы по технике письма, а позднее помог издать книжку.
С подачи Лазарева первые рассказы Тарловского попали в "Литературную газету" к Кушаку; тот их напечатал и прислал гонорар (невиданный для солдатика) и восторженное письмо. Когда Тарловский появился в Москве (отец, путем сложной комбинации, добился перевода в столицу и стал заметным деятелем в радиокомитете), Кушак встретил его по-братски, познакомил с Кассилем (тот и пробил Тарловскому книгу в "Детгизе" и впихнул в Союз писателей).
И в дальнейшем Кушак всячески поддерживал нашего героя: отдал его рассказы Приходько, который работал в "Вожатом", познакомил с "нужными" людьми… Даже когда Тарловский забросил сочинительство, Кушак говорил ему:
- Я единственный, кто в тебя верит.
С годами Кушак продолжал опекать Тарловского (ценил его, как обработчика чужих текстов), но уже не верил, что тот напишет что-то свое:
- Марк был безумно талантлив, но теперь только пересказчик. А ведь был творцом.
Книжку Тарловского "Вперед, мушкетеры!" нахваливали многие литераторы (горячее всех мы с Кушаком), только Сергиенко выдал автору небрежно:
- Ну, что я могу сказать? Ты умеешь грамотно складывать слова (в те дни Сергиенко упивался успехом своего "Оврага", который наводнил книжные прилавки, и он не собирался ни с кем делиться славой).
Понятно, столь снисходительный отзыв нешуточно возмутил Тарловского (он его запомнил на всю жизнь). Спустя несколько лет после смерти Сергиенко, сказал:
- Костя был страшно самолюбив, это мешало ему объективно оценивать работы других.
К сожалению, "Мушкетеры" первая и последняя книжка Тарловского - его головокружительный взлет, после которого у моего друга угас творческий запал. Он ссылается на семейные обстоятельства, изолированную жизнь с больной матерью, но каждому ясно, что это отговорка, ведь художник и в трагедии черпает материал для работы (пожалуй, писателю даже необходимы беды и поражения).
Долгое время я был уверен - мой друг втайне катает роман, но потом выяснилось - он, бездельник, не писал даже рассказа. Надо смотреть правде в глаза - по сути дела у Тарловского творческий резервуар оказался маловат. Конечно, и одна хорошая книжка стоит десятка средних, но как-то обидно, что он больше ничего не написал. Уж кто-кто, а он должен был.
Вообще-то он пытался. Боясь повторить "Мушкетеров", пытался что-то сделать в другом ключе; вначале рассказы, потом пьесу, но так ничего и не закончил. Временами читал классиков, чтобы возбудиться, встряхнуться, но ничего не помогало; в конце концов наш первосортный фрукт перезрел и завял. В дальнейшем он только работал литературным мастером: правил чужие слабые рукописи, делал адаптацию классики. Например, из объемистой книги "Принц и Нищий" - тонюсенькую брошюрку - такое бережное отношение к любимому писателю!
Как-то, разговаривая с ним по телефону, я возмутился:
- Как можно так кромсать классику?
А он:
- О чем ты говоришь?! Там есть вода.
- Так в этой воде и все дело!
Он не поленился, прикатил ко мне, привез Марка Твена и свою адаптацию.
- Вот смотри, здесь это явно лишнее, замедляет повествование, можно спокойно сократить…
- В этом лишнем все дело, - взъерепенился я. - Что происходит?! То Шварц и Горин перекраивали чужие вещи, потому что своего ничего не могли написать, теперь ты с Яхниным. Пересказы, адаптации надо запретить, оставить все произведения в оригинале. Ни один автор не согласится, чтобы его кромсали. Оставьте классиков в покое, пишите свое. Вы что, творческие импотенты?!
Тарловский тоже разошелся, привел примеры:
- …Алексей Толстой сделал шедевр из "Пиноккио", у Чуковского "Айболит" лучше "Доктора Дулитла", Волков прекрасно сократил "Волшебника из страны Оз", - и пошел, и поехал…
Я настаивал на своем - не перелопачивать чужие произведения, какими бы несовременными они не казались:
- …Ведь переписывать картины никому не приходит в голову!.. А сейчас доходит до идиотизма - корежат пьесы Чехова, "осовременивают", перекладывают на новые ритмы старые (наши любимые) песни, придают дикие формы Р. Корсакову, Чайковскому!.. Помню, когда еще работал в театре Маяковского, сделали оптимистическую концовку в пьесе "Трамвай желание". Уильямс прибил бы постановщиков!..
Тарловский доказывал свое, говорил о "Бароне Мюнхаузене", "Робинзоне Крузе", не понимал, что Толстой и Чуковский все-таки были выдающимися мастерами, а чтобы ему, Яхнину и всяким Гориным прикасаться к текстам классики, надо быть достойными их - ну, чтобы не пачкать красивые вещи. Короче, я твердо стоял на консервативных позициях, и мы никак не могли договориться. Кстати, насчет адаптаций "выжимок" самый веский аргумент, убивший бы моего друга наповал, я, туго соображающий, придумал, когда Тарловский уже уехал - следовало бы ему сказать: "А что ты запоешь, если я из твоих "Мушкетеров" сделаю три страницы?!".
Ну, в общем, тогда я считал себя абсолютно правым, но недавно все же одной ногой встал на позицию Тарловского (даже не ногой - одним пальцем). Я приехал к нему и он, между делом, показал мне страницу подстрочника какой-то иностранной сказки. Текст был совершенно беспомощным. Собственно, его и текстом-то нельзя назвать - на бумаге были просто обозначены герои - я никогда ничего не смог бы выжать из этого набора слов, а мой друг протянул мне страницу своего пересказа - и я ахнул. Честное слово, это была волшебная страница.
В искусстве я много раз сталкивался с чудом. Первый раз еще в детстве, когда рассматривал репродукции с картин: Куинджи "Ночь на Днепре" - луна светилась! И "Неизвестная" Крамского - с какой бы стороны к ней не подходил, красавица смотрела мне прямо в глаза! (позднее я узнал, что это известные факты).
Перебравшись в Москву, я часто бывал в Третьяковке и музее Пушкина, где десятки картин так будоражили меня, что временами я чувствовал озноб. А великая музыка, которую в то время я крайне редко, но все же слушал, чуть ли не доводила меня до слез и спасала в минуты отчаяния. В те же годы меня потрясли некоторые фильмы итальянских неореалистов и, само собой, наши классики литературы, которых я открывал в "Ленинке". Ну, а потом я работал в театрах и чудеса на меня так и сыпались, как яблоки с дерева: это и Ю. Яковлев в "Идиоте" (после этой роли он попал в больницу с нервным истощением), и Е. Леонов в "Детях Ванюшина", и балет "Спартак"…
Что касается современных художников и писателей, то их в полной мере я смог оценить только когда сам начал иллюстрировать, а затем и писать детские книжки - у современников была масса потрясающих, диковинных вещей, которые вызывали изумление и восторг. Но с годами моя восторженность сильно приугасла - я стал въедливо копаться в произведениях современных авторов и все реже видеть чудо. Но иногда все-таки видел. Приведу первое, что приходит в голову.
Лет пятнадцать назад, когда я жил на Кронштадтском бульваре, у меня появилась знакомая, художник анималист "Мультфильма" Катя Залетаева. Молодая, чрезвычайно талантливая, она по памяти рисовала абсолютно всех животных (даже экзотических) и в различных позах. Она только взглянула на моих собак, взяла огрызок карандаша, обмакнула в тушь и прямо на обоях, не оборачиваясь и больше не посматривая на моих лохматых друзей, размашистыми штрихами изобразила их в натуральную величину и каждого со своим взглядом, своим характером. Я разинул рот - второй раз столкнулся с такой зрительной памятью (первый раз в юности, когда художник Саша Камышов рисовал людей по памяти). С тех пор кто бы из художников ко мне не заходил, все ахали. О не художниках и говорить нечего. Позднее, съезжая с квартиры, я вырезал собачьи портреты.
В те же годы в ЦДЛ я часто общался с Отто Голубенко, губастым толстяком с седой шевелюрой и прозрачными глазами, у которого сильно болели ноги - он ходил вразвалку. Пыхтя и отдуваясь, Голубенко подходил к нашему столу и сиплым голосом сразу по-деловому выдавал:
- Водку пить будете? - и доставал пузырек с настойкой из каких-то трав.
Он когда-то учился в Гнесинке, считался полулитератором, полуфилософом, дотошным книжным червем, который откапывал какие-то сенсационные материалы, вроде того, что Левитан нанял каких-то хулиганов, которые избили Чехова, после чего в дневнике записал сколько заплатил, чтобы "поколотили Антошку". Подобными историями Голубенко был напичкан под завязку и преподносил их без всякого оживления, как рядовые случаи, вот только рассказывал неважно (его дикция оставляла желать лучшего, некоторые слова я разбирал с трудом).
Голубенко жил одиноко в полуподвальной квартире на Беговой; время от времени заводил любовниц, но жениться не собирался "ради душевного спокойствия". Иногда, чтобы продолжить пьянку, мы из ЦДЛ заваливались к Голубенко и он почти из ничего (пары сосисок, луковицы, нескольких картофелин) приготовлял полную сковороду роскошной закуски, при этом, все его действия, как у каждого истинного профессионала, были удивительно просты и красивы. В середине застолья наш хозяин брал гитару, и мы становились свидетелями чуда - он виртуозно играл великих композиторов Латинской Америки, и все пьесы в огненном ритме самбо. Помню точно, слушая его, я всегда испытывал восторг, мое сердце готово было выпрыгнуть из груди (без всякой скидки на алкоголь) - так сильно он играл.
Недавно мы встретились вновь. Голубенко сообщил мне, что последние вещи Паустовского писала его жена, что Горбачев и Ельцин в Америке стали масонами, показал новые философские трактаты, которые собирался издавать за свой счет; на мой вопрос "играет ли?", надул губы и покачал головой:
- Не играю. Живот мешает.
Он в самом деле стал еще толще - как бочка на сорок ведер.
За последние годы я почти не сталкивался с чудом - ну может два-три раза, да вот еще страница Тарловского, из-за которой, собственно, и развел эту тягомотину. Ясно - он не чудотворец, но налицо превращение рахитичного текста в отличное произведение.
К сожалению, через несколько месяцев Тарловский дал мне прочитать пару страниц своего пересказа "Приключения Нильса" и там в каждом абзаце был явный ляп; когда я об этом заикнулся, мой друг стал выкручиваться, рьяно доказывать, что все нормально и лучше сделать невозможно. В таких вещах он не "унылый", а упрямый осел. Однажды Мазнин сказал ему:
- Ты мог бы стать большим писателем, но у тебя одни отзывы, а порывов нет. (Между тем, у него есть порывы, и довольно бурные - в спорах с друзьями).
Заканчивая о писательстве Тарловского, надо сказать - по большому счету мы с ним одинаково понимаем литературу, здесь у нас почти всегда полное единодушие; да и на многое другое мы смотрим одними глазами. Например, на религию:
- Неверующим сложнее, чем верующим, - говорит мой друг, - ведь в библии есть ответы на все вопросы. (И я безоговорочно соглашаюсь с ним).
Ну, что еще сказать о моем странном друге? О его литературных способностях я уже говорил - они очевидны, а физические (внешне) - еще очевидней. Что еще? Может быть то, что его образ зависит от окружающей среды. Сам по себе он чистый меланхолик, но когда впадает в депрессуху, становится флегматиком; с друзьями он чаще всего сангвиник, а с девицами бывает и холериком. Вот такое многообразие, такая буря переживаний, чувств и всего такого… О себе он говорит:
- У меня высокая возбудимость, после которой наступает апатия, тягостное состояние.
Литературные заказы Тарловский выполняет медленно: долго раскачивается, настраивается на работу, ведет тяжелую борьбу со словами, мучается, что ради денег перелопачивает безграмотные тексты, роется в библиографии, но прекрасно знает - даже если бы у него была куча денег, он не принялся бы за сочинительство, поскольку давно потерял уверенность в себе, как писатель. Да и как уйти в сочинительство, когда не дает покоя потерянность, изломанная личная жизнь, когда отчаяние уже давно стало хроническим, ведь с каждым годом все меньше остается времени, чтобы изменить свою ущербную участь. И соответственно все чаще он, издерганный, закомплексованный, впадает в уныние.
Я тереблю его изо всех сил: без него не хожу ни в какую компанию (познакомил его с сотней знакомых), не уезжаю на участок, где особо не поваляешься в гамаке (надо вкалывать хотя бы для проживания: носить воду, запасать дрова, топить печь, готовить, чинить старую машину, чтобы обратно добраться до города) - и Тарловский не отлынивает, корячится вместе со мной. Теперь он не выглядит белой вороной, и на участке не только загорает на раскладушке, и вообще смотрится не как изнеженный цветок, а как нормальный мужик (особенно, если там присутствуют женщины). Без всякой похвальбы скажу: я заземлил Тарловского больше, чем все его дружки вместе взятые.
- Он духовно взбодрился, у него даже появилось православное мышление, - сказал Мезинов (такой интересный фактик; пусть его попробуют опровергнуть Кушак, Яхнин и другие).
Ну, а сам я приобрел искреннюю мужскую дружбу, более искреннюю и крепкую, чем с другими, перечисленными здесь писателями. Во всяком случае, повторюсь, такой ее считаю и, хочется верить, такой ее считает и Тарловский. Я знаю, когда дам дуба, многие начнут меня проклинать и оплевывать, но знаю также - Тарловский меня защитит; пусть немного и осторожно, но защитит.
Само собой, в нашей компании мы не только пикировались, но и, в подпитии, расточали друг другу похвалу; не стану кривить душой, я тоже кое-что приятное слышал. Недавно, прилично нагрузившись, мы вышли из ЦДЛ, еще добавили в стекляшке у Баррикадной, потом гурьбой вошли в метро и на платформе стали прощаться. Мы с Тарловским, обнявшись, отошли в сторону и я сказал ему, что-то в том роде, что люблю его нерасторопного чудака; в ответ он выдавил что-то в том же духе, и добавил:
- …Мы сами еще не знаем, сколько ты для нас значишь.
Все это можно считать побочными эффектами пьянки, точнее - бреднями, но по пути к дому я почувствовал себя фигурой - задрал голову и стал считать звезды; бог меня наказал - я врезался в какой-то пень, шмякнулся, разбил локоть и колено.
Мы с Тарловским особенно сдружились несколько лет назад, когда на моем старом "Жигуленке" развозили книги по торговым точкам, когда "демократы" со своим разбойничьим капитализмом разрушили все, что можно, и нас перестали печатать… Мы встречались по утрам у издательств, загружали пачки книг и катили в Дом художника на набережной - там оставляли половину книг, остальные везли в Киноцентр на Пресне или на Поклонную Гору, или еще куда-нибудь, куда направят наши работодатели.