Поклонение Луне (сборник) - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 23 стр.


Он торчал посреди Площади в своих вечных поношенных нечистых тряпках, и его опушенное заячьей щетиной запухшее лицо тихо светилось. Он стоял, разведя руки в стороны, как бы говоря: "Вот как оно вышло, ребята". Пять лучей одной руки, пять лучей другой. Десять пальцев его сияли солнечно. И сам он был весь – солнечный шар, одетый в грязное пальто, в дырявые носки, и свет бил в дыры, вырывался из дыр наружу. И я поняла, что дыры в одежде делаются для того, чтобы из человека смелее и свободнее бил в бедный темный мир пьяный и веселый свет.

Он был очень далеко внизу, и все-таки я увидела его. Я не могла упустить его больше. Я решилась.

– Эй, дядьки, – сказала я быку и волку, что держали меня под руки, чтобы я не упала, – ну-ка быстро кидайте меня вниз. Ну-ка живо.

– Тю-у! – сказали дядьки, осклабившись, – ты дура или кто? Жить не хочешь?..

– Я ваша царица, – крикнула я и тоже оскалилась. – Вы меня сами сюда взгромоздили. А теперь на попятную. Делай, что велю!

– А если нет, кляча?!.. – взвопил бык, больно вцепившись в мой драный локоть.

– А если нет, – ожгла я его кипятком взгляда, – то, когда я стану править, я первого тебя разыщу и убью сама. За то, что смел ослушаться меня. Твою владычицу. Я на тебя ногой наступала.

И я размахнулась и свободной рукой влепила ему в зубы. Он понял, зажмурился, закричал: "Подсоби, приятель!.." – они с волком взяли меня, один за ноги, другой за плечи, раскачали и с гиком и свистом бросили вниз, на камни Площади, и летела я долго, долго, всю жизнь.

И когда я разлепила стылые глаза и почуяла, что все у меня поломано и кровит – ноги, руки, колени, ребра, лопатки, затылок, – что моя нищая сукровь течет из-под меня, выбирается на волю, как ледоходная грязная вода из-под тяжелой медвежьей льдины, что течет из меня густое варево жизни, выпрастывается, выбегает, чтобы никогда не вернуться, – я увидела близко от своего лба чистые и светлые глаза, две стекляшки или две льдины, и подняла я палец и потрогала еще живым пальцем эти глаза, за которыми шла и в метель и в слякоть.

Он молчал и улыбался мне заросшим ртом. Щеки у него свисали опухло, как у хомяка, под губой блестел среди гнилых зубов серебряный зуб, и я поняла, что меня к нему пустили. Меня допустили к нему. А вокруг веселые сумасшедшие люди орали: "Восстание!.. Восстание!.. Вперед!.. Вперед!.." – и мимо нас бежали дикие толпы, орды с копьями и самострелами, с обрезами и винтовками, бежали убивать и убивать – во имя жизни.

А он смотрел на меня, ухмыляясь. Я могла сосчитать его зубы, так их у него во рту было мало.

Язык мой холодел. Я, еле ворочая языком, спросила:

– Скажи мне, кто мы?

Он молчал. Улыбался.

Вокруг сиял снег, сверкало Солнце, текла кровь. В небесах пели птицы. Люди шли убивать, чтобы любить потом.

– А ты?.. Ты-то кто?.. – цепенеющей глоткой выдавила я, и он пожалел меня, мое страдание, вздохнул и сказал:

– Ты сама знаешь кто. Настрадался я. Настрадался. Настрадался. Больше не могу. А ведь еще настрадаюсь. Настрадаюсь еще. Настрадаюсь.

Я впервые услышала так близко его голос. Он напоминал прикосновение лапки голубя.

– Нострадамий, – спросила я, в то время как ноги мои коченели на восстанном ветру, – скажи, Нострадамий, а дальше что с нами будет?..

– Все будет, – сказал Нострадамий, вытянул из кармана цигарку и прикурил, чиркнув спичкой о засаленную штанину. В солнечных лучах его рук ярко сверкнул его красивый серебряный зуб. – Будет тебе белка, будет и свистелка. Глад, мор и землетрясения по местам. А тебя нарисуют в храме дынном и лимонном. На стене. На голой и грязной стене. В виде Царицы Небесной. Ты будешь идти по облакам. И смеяться. А в руке твоей будет свисать до облачных кудрей свиток, и на нем будет написано: "МИЛЫЕ ЛЮДИ. Я ВАС ЛЮБЛЮ И ВСЕ РАВНО ВАМ ВСЕ ПРОЩАЮ".

И он, не вынимая изо рта окурка, наклонился ко мне близко и коснулся своим горячим лбом моего холодного лба, и я, хоть и умерла уже, впервые ощутила его касание. Оно напомнило мне касание голубиного крыла.

Меня обхватили руки, потные пальцы, грязные ладони. Я билась, вырывалась. Сучила крыльями. Клекотала. Норовила клюнуть. Косила красным глазом. Но он все-таки вынул, вырвал меня из-за пазухи, из-за пахнущей сладким потом посконной рубахи, выдернул и бросил, гикнув и свистнув оглушительно – в свет, в воздух, в ветер, в свободное синее небо.

Донжуанский список

"Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…"

А. С. Пушкин

Меня окружают холодные доски. Мерзлые доски, как в нетопленом зимовье, куда внезапно, идя на лыжах по тайге, с собакой, забредают, радуются, что нашли пристанище, – а может, и дровишки оставлены под лавкой, может, и чайник захован в подпечье, чайку согреть?.. – а дровишек нет как нет, и чайника тоже нет, и ты сидишь на гладко оструганной лавке, собака рядом, ты гладишь собаку по голове, а холод снаружи подступает, и ты начинаешь – исподволь, изнутри – мерзнуть, дрожать, подло замерзать. Сидишь час, два, три. Никто не идет на подмогу из тайги. Всю жизнь сидишь. Всю смерть. Ты уже мертвый сидишь и даже не осознаешь, что ты умер. А от собаки один скелет остался. И доска твоей лавки, на которой ты целый век сидишь, и бревна горницы покрылись иглистым голубым инеем. И тебе давно не хочется ни чаю, ни варенья. Ни хлеба. Ни любви. Ты мертв.

Вот такие же мерзлые доски и окружают меня, Сильвио. Твоя Клелия – просто засохший, забытый века назад на столе ломоть; добрые хозяева его находят, смахивают поганой тряпкой в отхожее ведро, а вместо этого, может, его надо было птичкам раскрошить да на снег кинуть. Склевали бы. Он, черственький, вкусней для клюва, если размочить да растолочь хорошенько. Почему, Сильвио, я выбрала тебя для того, чтобы написать тебе про всех моих возлюбленных? Сама не знаю. Я не знаю, что такое любовь. Вернее, я это знала прежде; но здесь, в мерзлом зимовье, я уже этого не знаю, хоть плачь, хоть режь меня на куски. Не потому я о тебе вспомнила, что любила тебя сильнее, глубже, неистовее как-то там, или нежнее, или ПАМЯТНЕЕ, чем других; просто я вспомнила однажды, как ты мне козу показывал, весело (может, выпил ты тогда?..) дразнил меня, подначивал, ну, я и взяла твою руку с "козой" обеими руками, к лицу поднесла и поцеловала пальцы твои – сначала указательный, потом мизинец. А на мизинце твоем был ноготь длинный, длинный; ты звал его – "пушкинский ноготь". Ты им краску, как мастихином, счищал с холста, если тебе что было не по нраву. И потом, ты сильно напоминал мне отца.

Если, тоскуя, человек подыхает от тоски – значит, она настоящая. Морозом схваченные доски окружают, давят меня, Сильвио. И все же, решившись на исповедь, я тонко, изящно улыбаюсь, смеюсь сама над собой: а не посмеемся ли мы вместе с тобой над этим венком сонетов, над этим полевым букетом, где кашки да ромашки? Как тут понять, где правда, а где ложь? У меня все так перевралось в голове, я запросто путаю имена и даты, пират мне кажется теперь ласковым горностаем, а прядь нежных, русых волос – жгуче-черной, наглой. Зачем я это делаю? Для того, чтобы хоть как-то, жалко, бедно, каплей, нищей крохой оставить себя для потомков? Да сгодится ли все это им – им, у которых будет своя драгоценная жизнь, и сдалась им моя, как собаке пятая нога? Для тебя? Я – не развлечение твое. Я жизнь, соприкоснувшаяся с твоей жизнью. Почему, Сильвио, ты не… женился на мне? Я часто видела себя твоею женой. Но я не солгу тебе, если скажу, что я видела себя – в мыслях – женой всех, кого любила, каждого, да-да. А я знаю, почему ты не женился. Ты был молод тогда, молод, силен и спесив, и тебе казалось, что у тебя будет еще немало женщин впереди, и ежели ты женишься на мне, то зачеркнешь свое будущее. Обделишь себя. А ты был чудовищно, волчьи, жаден, жадно кусал и грыз кусок природы.

А тут я – тут как тут! – преданная, веселая, с яркими губами и большими глазами, и, хоть старше (ух, старуха!..) на целых десять лет – а год нынче идет, один, за червонец, и, значит, – на целых сто! – но столько во мне силы и радости, что этой разницы не то чтобы не чувствуется, а напротив, везде, где мы бываем, шепчут нам в спину: "Вот пришла юная Клелия со своим старым бирюком".

Да уж, ты был бирюк, барсук, и, когда тебе надо было спрятать лицо от людей или от меня, ты курил, и дым заволакивал тебя, делая похожим на призрака.

Сильвио! Ты научил меня курить. Тебя нет рядом давно, а я, видишь, тянусь к сигарете. Когда я курю, я, одинокая баба, чую в себе и вне себя мужской дух. Человек – дуал, яйцо с двумя желтками. Ему всегда себя мало. Отсюда и все беды. Глупое слово – "самодостаточность". Самодовольное. Как толстопузый купец: сидит за столом на палубе парохода, пьет чай, закусывает блином с икрой, отдувается. А я, Сильвио, тоже люблю блины с икрой, да меня никто ими не кормит. Думаю я, оттого-то и происходят все беды человека: он всю жизнь, как нахлыстанный конь, гонится за призраками, за призраком ПАРЫ. Парная упряжка! Коренник и пристяжная! А можно и цугом! А можно – хвост к хвосту, и поскакали в разные стороны!.. Этим все и кончается. Хорошо, если этим: слезами, воплями, болью, разлукой, памятью. А в жизни, на самом-то деле, все кончается ничем.

И я, Сильвио, гналась. Я еще почище гналась, чем все остальные: из моей описи, из реестра моего ты все досконально узнаешь. Я вот поймала себя сейчас на мысли, что я делаю это, чтоб не перед тобою исповедаться или обелиться или чтоб обрести какое-то там смешное бессмертие. Или чтоб себя простить, Многогрешную, за Многия Грехи. Нет. Я это делаю для того, чтобы обелить, возвеличить и оставить – их. Ведь они все умрут, Сильвио. Все умрут. И, может, кто-то из них умрет в одиночестве, без детей и наследников. И мир забудет о них, как бы их и не было вовсе. Представь этот ужас. Никакой ад с этим не сравнится. А так – будет хоть какая-то, маленькая память. Вот и ты уйдешь, Сильвио, и тебя заколотят в краснобархатный или простецкий, грубо оструганный, гроб. Придут потомки рыться в твоих шкафах. Найдут мой невнятный рассказ. Ну, посмеются! – нам же смешно, в каких шляпах-парусах жена Бунина, бедная Верочка, ходила на французском юге, какой у Софьи Андреевны Толстой был на заду, на юбке, оттопыренный набалдашник из множества бантов и кружев. Банты, кружева – чепуха! Они отбросят это. Они пойдут дальше, в глубь тока крови. И они поймут, как счастливы были эти люди, что любили меня, и как я была счастлива, что их любила.

Сильвио. Почему ты не женился на мне?! Почему?!

Пепел. Пепел и безудержно-зеленый амазонит на моем худом пальце. Его мне подарил поэт Гварабио на прощанье и сказал: "В сем перстне запекся яд бешеной собаки. Берегись".

А теперь я сама собака. Скелет собаки. Ты мой охотник. Зимовье. Ледяные доски. Бельма окон. Подержи руку на моем гладком белом череп. Подержи. Не снимай.

ГРЕГ

Холодный пол, холодный пол. Я лежу животом на полу, и щека примерзает к половице. Где-то я уже видела это кино. А! Было дело. Всю ночь пролежала на крашеных голых досках. Я еще девчонкой была. А у пацанки на уме что? – белое платье, храм, брак, золотые кольца, и вот он, муж, в креслице поутру, и вот я тяну ему через укрытый камчатной скатеркой стол чашку кофе со сливками. Недосягаемое, земное счастье. Как его добыть? Из Времени? Но Время не ракушка, не живая перловица с плотно сжатыми створками. Их ломай не ломай, отдирай друг от друга, чтобы изъять, выдрать изнутри вкусную еду и дорогую жемчужину, – только кровь из-под ногтей выступит, и все. А ты как был несолоно хлебавши, так и пребудешь.

Я плыла тогда в море музыки, я еще училась, в Высшей Школе Музыки нам уроки давали за деньги, и приходилось подрабатывать в парикмахерской близ общежитской казармы: я рано утром и поздно вечером подметала чужие волосы, а мне давали за это плату. Ее хватало, чтобы ходить в класс органа. Я владела фортепиано, гитарой, клавесином и еще черт-те чем. Орган был для меня полем битвы. Я с ним боролась и побеждала его. Редко. Чаще он побеждал меня. Тогда я дыханием гасила на пульте свечи, подбегала к окну, распахивала его и кричала вниз, в свет: "Я все равно вам всем покажу, инструменты проклятые! Все равно живой человек сильнее вас, машины несчастные!.." Орган скалил на меня зубы. Я ощеривалась ему в серебряное лицо тоже. Ты представить себе не можешь, Сильвио, как я над ним издевалась. Я была бессильна против него. Я была и против себя бессильна. Кровь гудела во мне синим снегом. Я была готова себе самой в душу плюнуть. Даже не в душу, а в то место, где все желает и жаждет иного: вспарывания, мучения, разрыва. Я ложилась на холодный пол класса. Я клала туда свою руку. "Я чудовище", – шептала я себе, улыбаясь тихо, как мадонна. Я не боялась, что кто-то может войти: стояли ночи, глубокие, как колодец, зимние ночи. Потом я усаживалась за хохочущий надо мною инструмент и играла тяжелую, мрачную пассакалию.

А этот Грег? А, он! Он был чепухой. Так, джокером из общей колоды. У него была своя машина, он работал ночным таксистом, он любил пиво: познакомились мы с ним именно в пивном баре, в густом табачном дыму, я в бар зашла из любопытства – почему там всегда так плохо пахнет?!.. – а зайдя, обнаружила, что там к пиву огромных раков дают, оранжевых и жирных, ну я и взяла кружку пива и порцию раков, как все тут мужики, не удержалась, а тут и он подоспел, так вся эта ерунда и началась. Он был библейским древним человеком, а быть может, Ангелом, чернокудрым, горбоносым, большеглазым еврейским юношей из хорошей столичной еврейской семьи, и к тому же он самодельно играл на гобое – чудная восточная дудка, нежная и томная, как его глаза. Он подсел ко мне за столик в дымном пивном баре и заказал мне еще раков. "Вы любите раков, девочка?" – "Еще бы!.." – "Ну ешьте, ешьте. Вы музыкантша?.. Пальцы у вас такие…" – "Вроде как да. Учусь". – "Я в некотором роде тоже. Я сыграю вам потом на гобое. Я так его люблю". – "А я люблю вас", – сказала я смешно и внезапно, поедая раков, обсасывая их розовые клешни и шейки. Он так и открыл рот. "Вы так… всех любите?.." – "Всех, – шпарила я без запинки. – Но вас особенно". – "А за что, позвольте спросить?.." – "За красивые глаза", – выронила я совсем уж обычную, кружевную фразу. И правда, глаза у него были очень красивые. Очень. Как у Деборы. Как у Сисары. Как у царя Давида со старой иконы.

Он стал приходить в мою общежитскую каморку. Приводил своих друзей таксистов. Простые парни, неученые. Квадратные, в клетчатых рубахах. От них пахло лошадиным потом и машинным маслом. Мы играли в карты на деньги. Деньги, Сильвио, были смешные. Пятнадцать копеек, двадцать. Однажды я выиграла рубль. Меня чествовали, как королеву!

Грег играл мне на гобое. Он фальшивил кое-где, но я боялась его изругать. Я садилась за обшарпанное казенное пианино и подыгрывала ему, чтобы он не обижался и не плакал. Из таких красивых глаз должны были литься красивые слезы. Или падать жемчуга. Он был счастлив, когда я музицировала вместе с ним. "Со мной никто никогда не играл. Матушка уши зажимает, стоит мне начать дудеть".

Он недосыпал из-за таксистской работы. Возил разных людей, и преступники попадались. Я спрашивала: не страшно? Вдруг убьют? "Ну, убьют – похоронишь", – отговаривался он. Это была его добыча, его калым. Он покупал мне в подарок торт, шоколадку, колготки. Мне льстило, что у меня есть поклонник, и с деньгами. Боже, какая я была маленькая зубастая лисичка! Я ела, пила его угощенья, пялила его новые колготки, спала в его ночных рубашках, отороченных дешевыми кружевами. Я ничего не соображала. Ничего. Кроме того, что он мой поклонник, а я его девушка.

Девушка?.. То-то и оно!.. Мы не поцеловались ни разу. Ни разу он не протянул ко мне ищущую руку, не прижал меня к стене, не повалил на кровать. Он дарил мне подарки, да, но я смутно чувствовала, что значу для него не больше шоколадки или трусиков, что он всучивает мне с белозубою улыбкой. Тогда зачем?! Зачем?!

Я взбунтовалась. Я ждала! Напрасно. Несколько раз он заявился ко мне пьяный. Сидел, молчал. От него пахло водкой, пивом и коньяком сразу. "Тебе скверно, Грег?" – "Дай мне соленой рыбы, прошу тебя. Дай мне соленой рыбы". Соленой рыбы у меня не было, я налила в кружку воды из-под крана и сначала дала ему попить, потом вылила остатки ему за шиворот. Он блаженно вздрогнул и послал мне пьяный воздушный поцелуй.

Сильвио. Я была страшная юная дура. Я не знала, что все это значит. Я бросилась за помощью к подругам. Высокая худая Изольда, игравшая на тромбоне, значительно и важно сказала: "Я тебе посоветую. Надо сшить белое блестящее платье. Надеть на голое тело. Больше ничего не надевай – ни лифчика, ни штанишек. Купить бутылку шампанского в магазине. Ни в коем случае не покупай с рук, с рук они могут тебе знаешь что туда налить. Купить свечки и рюмки. Расставить все это на столе. Пригласить его. Он сам всего хочет. Но боится. Ты знаешь, мужчины все такие трусы. Они всегда боятся. А им это надо совсем не часто. Ну, раз в две, в три недели. Вот замани его ночью. Поздно. Представь: ты в белом платьишке. Красотка. Волосы распусти! Вы выпьете. Лучше без закуски. Опьянеете быстро и красиво. И ты его поцелуй. Сама! А то он еще сто лет прождет. Я-то мужчин знаю. Все. Действуй. Денег на белую ткань дать?.." Я послушно кивала на все речи Изольды. Мне казалось, она дело говорила.

До сих пор помню эту гладкую, скользкую, как устрица, белую материю. Отрез с растрепанными, как кисти полотенца, краями. Я шила платье на руках и колола себе пальцы иглой. Ножниц не было – перекусывала нитку зубами. Жизнь бы мне так перекусить.

А что было дальше, лучше бы мне забыть.

Грег явился поздно вечером, кудрявый, мрачный. "Как тебя пустили сторожа?.." – "Я им фигу показал". От него снова воняло водкой. Он уселся в изодранное кресло и закрыл глаза. Я подошла к нему. Меня трясло. Он все понял. Я склонилась и припала детскими губами к его красиво изогнутому восточному рту. Он поморщился и оттолкнул меня. В его пьяных глаза плясало бешенство ошибки. Он ошибся со мной, оступился. Не туда попал. "Клелия, ты хочешь меня, – выдавил он грубо и просто. – Но я-то тебя не хочу. Я тебя… не люблю". Во мне все взорвалось. "Как! Не люблю?!.. А зачем же шастаешь?! Зачем все эти подачки, – я кидала ему в лицо подвернувшиеся под руку, выдернутые из-под подушки, уже дырявые чулочки, – зачем?!" Я чуть не вцепилась ему в черные локоны. "Я тебя не покупал, – устало выдохнул. – Я тебя за девочку считал. Хотел порадовать. А ты… вот ты какая". И ядовитая, многозубая усмешка.

Да, вот ты какая, падшая женщинка, лисичка, шваброчка общественная. Он к тебе как к сестричке, а ты ему – нате меня на блюдечке. На подносике. С угощеньицем.

Назад Дальше