Таня кивнула и взяла меня под руку. В нетерпеливом возбуждении я шел быстро; Таня, держась за мою руку, почти бежала, но не просила идти помедленней, только усмехалась:
- Это ты так шутишь? Я стану чемпионкой по бегу.
В "Нескучке" на скамье мы начали жадно целоваться, а когда стемнело, направились к Воробьевым горам (я их так называл на старый манер, как тетка и все коренные москвичи), нашли глухое место и плюхнулись на землю.
- Это ты так шутишь? - шептала Таня.
А я тупо подбирался к ее телу - совсем обалдел от ее кудряшек с откровенным запахом дешевых духов, от украшений и коленок. Там, на Воробьевых горах, я и стал мужчиной. Запоздало, уже отслужив в армии. Было тепло, сухо, тихо - все, что называется летним вечером. Почему-то погода запомнилась больше всего.
С того дня я с невероятной готовностью, без всяких нравственных сомнений, забросил тургеневские идеалы и каждый вечер простаивал около проходной фабрики "Ударница". Таня выходила с подругами, и те хихикали:
- Вон твой солдатик-грузчик стоит.
Она усмехалась и направлялась ко мне. Мы заходили в какую-нибудь столовку, потом катили на Воробьевы горы.
Однажды весь вечер лил дождь и до часа ночи мы с Таней стояли в ее подъезде, потом она тихонько провела меня в коридор своей коммуналки, и под храп соседей мы легли на сундук…
Кажется, тогда впервые, возвращаясь домой, я чувствовал себя каким-то опустошенным, точно меня обокрали. Непроизвольно вспомнилась "мечтательница" с тортом (только прогулка в парке, а не загульная компания у ее подруги). Это было серьезным открытием в моей жизни: я смутно догадывался о существовании физической и духовной близости одновременно, и что это и называется любовью.
Но наутро меня снова потянуло к Тане. Я сильно к ней привязался, и ее не испугал мой натиск - ей просто надоело встречаться с бездомным мужланом.
- Это ты так шутишь? - спросила она после того, как я снова предложил пойти к ней. - Ты меня всю растерзал. Больше эти номера не пройдут!
Больше никаких номеров не было - она бросила меня.
- Эх ты, разиня! - сказала тетка. - Такую девушку потерял!
В конце июля я уволился с работы и подал документы на режиссерский факультет института кинематографии (за прошедшие месяцы мои безумные устремления изменились в сторону еще большего безумия - я вообразил себя режиссером и решил поступать в один из самых престижных вузов, опять-таки без должной подготовки. Вот бестолочь! Предыдущий опыт меня не вразумил). В приемную комиссию представил папку рисунков и две инсценировки рассказов Джека Лондона. Работы приняли; я распрощался с почтальоншей и перебрался в общежитие института, которое находилось на платформе Яуза в пятнадцати минутах езды на электричке от Каланчевской площади. Комендантша прописала меня на месяц, выдала ключи от комнаты, одеяло, подушку.
В общежитии было множество запахов: запах масляной краски от дощатых полов, затхлый запах на черной лестнице, где стояли помойные ведра, бутылки из-под дешевого вина, ящики, в которых хирели какие-то растения, запахи жареной картошки и сохнущего белья на кухне, запах пара в душевой, запах хлорки в туалете - эти запахи много лет преследовали меня.
В нашей комнате стояло пять кроватей, пять тумбочек; над каждой кроватью висели фотографии и картинки, которые обозначали интересы владельца, говорили о его определенной системе ценностей.
Кровать у шкафа занимал Алеша Чухин, "коренной ярославец", поступавший на художественно-оформительский факультет. Среднего роста, светловолосый, с затуманенным взглядом (от сильной светочувствительности глаз), он находился в постоянном напряжении, в нем шла непрерывная работа по запоминанию и дорисовке всего увиденного. С утра вместо гимнастики Алеша делал карандашные наброски; после завтрака писал наши портреты маслом; днем не расставался с блокнотом: идет по улице, заметит сукастое дерево или изысканный балкон, или колоритного старика - сразу брался за карандаш; рисовал в метро, в трамвае, в библиотеке.
- Не могу не работать, - говорил. - Хорошо или плохо получается, пусть судят другие, но я все делаю по-своему.
Рисование было его призванием, даром; и этот его талант всячески поддерживали родители, простые рабочие: отец механик и мать посудомойка.
"Валетом" к Алеше располагалось ложе общительного Сашки Орлова, высокого, спортивного парня, с отличной, прямо-таки вылепленной фигурой и четко поставленным голосом. Сашка поступал на актерский. По утрам, ополоснувшись под душем, он входил в комнату и, эффектно растирая тело полотенцем, распевался - пробовал голос, а нам бросал:
- Как смотрюсь? Полный порядок?! Выше нос, провинциалы! Не тушуйтесь! Само собой, Москва, это вам не Рязань и не Казань, но для западника - та же большая деревня… Но мне заграница до лампочки. Я был в Венгрии, Польше. Там все подстрижено, прилизано, как на подарочной открытке - все ненатуральное. В Москву вернулся - все свое, родное, пусть обшарпанное, корявое, неухоженное, но живое.
Днем Сашка расхаживал по коридорам в майке и тренировочных брюках - хвастался сложением; от девчонок у него не было отбоя.
- В мире не хватит духов для подарков девчонкам, которых я любил, - как-то небрежно бросил он.
Сын тренера второй сборной по футболу, он запросто называл знаменитых футболистов "Яшками" и "Вовками". Перед экзаменами все корпели над учебниками, а Сашка спокойно отправлялся на футбол. Он жил в Москве и в общаге поселился, чтобы избавиться от мамашиной опеки и свободно встречаться с девчонками, а нам твердил:
- Не спрашивайте меня, как поступить, не говорите, что все решает блат, взятки, не убеждайте меня ни в чем, верьте в свои силы, - и дальше по нарастающей: - Провинциалы, вам повезло! За мной! Нас ждет великое будущее! (в чем нам повезло, никто не знал, возможно, что познакомились с ним, идеологом).
Закуток у окна обживал здоровяк из Баку Борис Сааков, сутуловатый, с головой, втянутой в плечи, с оттопыренными ушами и приплюснутым носом; бакинец ступал тяжело, основательно; не упускал случая поучаствовать в драках; он уже поработал на производстве, имел направление на сценарный факультет и был спокоен за свое будущее, потому и держался с нами добродушно-покровительственно, то и дело отпускал безобидные замечания: глупости называл "человеческими слабостями", а умничания - "божественными фразами".
Впритык к моей кровати обитал Володя Серебряков, застенчивый, веснушчатый паренек из уральской деревни. Один из учителей в деревенской школе серьезно занимался фотографией и научил фотоделу учеников. Володя оказался способнее всех. После окончания школы ему всей деревней собирали деньги на хорошую камеру и поездку в Москву для учебы на кинооператора. Володя вставал раньше всех, заряжал камеру и уходил снимать. Днем он торчал в музеях, а по вечерам - в библиотеках; приходил поздно и сразу в гладильную - проявлять пленку. По ночам Володя писал длинные трогательные письма невесте в деревню и украдкой заливался мучительными слезами.
Пять человек, пять судеб! За месяц подготовки к экзаменам мы сильно сдружились; вместе ходили на консультации, сообщали все, что удавалось выведать у многоопытных абитуриентов: пристрастия преподавателей, вопросы, которые задают, как писать экзаменационные работы - то есть каждому определяли диапазон действия. По вечерам вскладчину готовили ужин и до полуночи болтали об искусстве. Мы не были конкурентами и наверно поэтому совершенно искренне желали удачи каждому, кто оправлялся на экзамен.
Первой опустела кровать Володи. Его отсеяли еще на собеседовании. Вторым уехал Алеша. Он сдал все по специальности, но срезался на сочинении. Третьим собрал свои вещи Сашка. Он не прошел третий тур, но через год я встретил его - он все же учился в институте кинематографии.
- Вначале зачислили вольнослушателем, а потом и студентом, - откровенно признался Сашка. - Понимаешь, старик, мы думали, что экзамены - лотерея, а это совсем не лотерея…
Я держался дольше этих парней, но не потому, что оказался самым способным, просто экзамены на режиссерский факультет проходили позднее. Я не добрал одного балла и, разумеется, в списке поступивших своей фамилии не нашел.
Приняли только Бориса; когда я уходил из общаги, он одиноко стоял среди пустых кроватей, стоял и смущенно улыбался - вроде, ему было неловко, что зарубили тех, кто был не менее способным, чем он.
История повторилась - как и два года назад, я очутился на улице. Вначале ругал приемную комиссию, потом себя за бездарность. Помнится, точно отверженный, брел по городу и думал: "Куда ж теперь приткнуться? Мое состояние бездомности становится хроническим. Сколько можно носить ореол мученика? Что за безумный бег на месте?". И вдруг, как утешительный подарок, судьба посылает мне Вильку Рейшвица. Я задержался у доски объявлений на Кировской, решил поискать работу.
- Одна лажа, - махнул рукой парень, стоящий рядом. - Ясное дело, сюда пишут, когда уж никто не идет.
Он угостил меня сигаретой. Мы пошли в сторону Сретенки.
- Сам-то чем занимаешься? - спросил парень. - Где придется? Плоховато. А чего не учишься? Не поступил? Ясненько. Я вот тоже, вроде тебя, два раза поступал на журфак. Не прошел. Теперь пляшу на обломках своих знаний.
Этот Вилька, незнакомый парень, притащил меня к себе домой, накормил, оставил ночевать.
- Вообще-то я тяжело схожусь с людьми, - сказал. - Я колючий, иглокожий, у меня к человеку или безудержная симпатия или жесткое противоборство. К тебе, честно скажу, сразу возникла симпатия.
Он жил с отцом в полуподвальной комнате, изъеденной сыростью, в ней даже в жаркие дни стены покрывала мучнистая влага, а из земли перед окном тянулась тонкая белая трава. В комнате стоял драный диван, тахта с торчащими пружинами, облезлый шкаф и стол, заваленный книгами и лоскутами материи. Вилькин отец, старый портной, целыми днями строчил на машинке. Они на три дня приютили меня. За это время мы с Вилькой оформили стенд на заводе, рвали в лесу цветы и отдавали их на рынке продавцам за полцены. Потом я соврал, что прописался у тетки и ушел от них, чтобы не злоупотреблять гостеприимством. Когда мы с Вилькой прощались, он не поморщившись, отдал мне последний рубль:
- Вернешь, когда сможешь. И всех благ тебе.
Где-то на улице я познакомился с Толькой Губаревым, худым, болезненным парнем с выпученными глазами. Толька обучал ребят в каком-то спортобществе игре в настольный теннис и писал стихи под Есенина - был помешан на стихах. Он жил в десятиметровой комнате в доме с коридорной системой (в квартире обитало двенадцать семей; на двери красовались надписи: "К Ивановым два с половиной звонка", "Петровой звонить семь раз"; Тольке следовало давать пять с половиной звонков). Через день к Тольке приезжала мать пенсионерка, стирала, готовила обед.
Не занятый тяжелой работой и земными хлопотами, Толька вставал, когда вздумается, и целыми днями писал стихи (в основном интимные, альбомные). Неделю я ночевал у него, и всю неделю у меня трещала голова: все ночи напролет мы пили черный кофе, курили до одури, и Толька неистово жестикулируя читал стихи (он накатал их целый чемодан).
Толька был обладателем сокровища - пишущей машинки. Я с волнением закладывал в нее лист бумаги, нажимал на клавиши и смотрел, как появляются слова, одно к одному, и, как ребенок с новой игрушкой, испытывал особый восторг. Я отстучал родным целых три письма и вызвал в Казани немалый переполох - отец с матерью никак не могли взять в толк - с чего это я перешел на столь официальные послания.
Главными поклонниками Толькиных произведений были соседи, "неразлучные поддавальщики", два фотографа, два Володи - Стрелков и Самолюк. Выпив, они заходили к Тольке и многоступенчато "балдели". Начинали издалека:
- Толян, почитай что-нибудь, а?
Толька самым серьезным образом читал стихи, фотографы раскачивались, одобрительно кивали, а после каждого стихотворения вздыхали:
- Ты, Толян, настоящий поэт. Прям суть схватываешь. Все как есть. Почитай еще что-нибудь, а?
После десяти стихотворений фотографы уже вытирали ладонью глаза.
- Великий ты поэт, Толян! Таких щас нет… Прям за душу берет, прошибает…. Надо ж, черт, как сочиняет! Почитай еще, а?
Толька читал еще, фотографы всхлипывали, прочувственно бормотали:
- Это ж надо! Так сочиняет! Гений ты, Толян, гений! Береги себя, ты должен долго жить…
- Недостойная цель для мужчины, - ухмылялся Толька. - К тому же все гении умирали рано, - и чтобы творчески углубить процесс чтения, предлагал скинуться на бутылку.
Дядька Тольки работал бухгалтером на цементном заводе; Толька направил меня к нему с "поэтической запиской".
Завод - огромное грохочущее сооружение - был белесым от пыли; толстым слоем цементная пыль покрывала цеха, эстакаду и все механизмы; рабочие носили на лице марлевые повязки, в обед бесплатно получали молоко - за вредность. На заводе не хватало рабочих рук и меня оформили без прописки - с ней обещали посодействовать, и обещали через три года дать комнату, а пока предоставили общежитие… Несколько дней я проработал на цементном монстре: в "наморднике" шуровал совковой лопатой, таскал тяжеленные мешки - ишачил жутко и как ни отмывался в душе, по пути в общагу ощущал цемент на всем теле, даже во рту, а его запах травил меня и во сне. "Своя комната - заманчивая штука, но через три года мне понадобится не комната, а инвалидная коляска", - рассудил я, и к концу недели взял расчет.
- Ничего страшного, - сказал Толька. - Нельзя в жизни делать только то, что нравится. Поскитайся. Творческому человеку это на пользу. Для творчества в душе должно быть беспокойство, то есть неблагополучная жизнь на пользу. В твоем безрадостном положении крупные удачи и не нужны - может случиться эмоциональный срыв. Это все равно, что нищему сразу отвалить пару миллионов. Он не переживет, схватит инфаркт. К успеху надо идти постепенно. И к счастью тоже.
Серия случайных знакомств продолжалась - их перечислю как приветы тем, кто меня, возможно, помнит.
В начале зимы у доски объявлений познакомился с аферистом, вызывающе уверенным в себе Эдькой Горячкиным. Весельчак в пиджаке с иголочки и отглаженных брюках, манеры свободные, напевает арии из оперетт - он мне понравился сразу.
- Ничего стоящего, верно, солдат? - подмигнул и расплылся. - Полная невезуха… У тебя как со временем? Здесь в одном месте предлагают сбросить снег с крыш, говорят не обидят… Тебя как звать-то?
Разговаривая со мной, он теребил пуговицу на моем бушлате (единственную из оставшихся), снял нитку с моего рукава - то есть сразу установил атмосферу дружеского расположения. В тот же день мы четыре часа деревянными лопатами скидывали снег с восьмиэтажного дома. Вначале привязывались веревками к дымоходным трубам, держались за проржавелые расшатанные поручни, потом освоились и на другой день уже без всякой страховки сбрасывали снег и сбивали сосульки с десятиэтажного дома… Заплатили нам хорошо и сразу наличными. Это была плата за страх, зато потом мы пировали в кафе от души, с "зубровкой", "рябиновкой", "можжевеловкой"… Подзаправившись, Эдька закуривал, откидывался на стуле, напевал.
Он был на три года старше меня, приехал из Вильнюса, некоторое время работал таксистом, прописку имел за городом по Павелецкой дороге, у проводницы поездов Москва - Вильнюс; за прописку расплачивался "любовью". Эдька относился к жизни бездумно и весело, не предавался мечтам, его не волновали глубинные причины происходящего, казалось, он считает, что вокруг все правильно и справедливо, и мир существует только для того, чтобы интересно проводить время; он шел по жизни размашисто, щедро разбрасывая шутки, комплименты, обещания - я привязался к нему, оптимисту. Случалось, ожидая его, простаивал в промерзших сенях проводницы, пока он "отрабатывал прописку", получал за него посылки из Вильнюса, выполнял разные его поручения. Однажды у нас с ним совсем не было денег, и Эдька легко так, между делом, предложил зайти в ресторан, заказать обед, а потом сбежать. Я был против этой затеи, но Эдька махнул рукой, изобразив праведный гнев:
- Ты вот что, чувак, брось дурака валять. У нас же уважительная причина - полнейшее безденежье, пустые карманы. Кого ты боишься? Да они и не заметят. Это ж наша печальная необходимость. Подумаешь, мы немного поедим. Да они в день зашибают - ого сколько! Облапошивают всех подряд.
Мы зашли в "Арагви" (Эдька был в пиджаке и при галстуке, а я выглядел как его телохранитель), сели поближе к выходу, и Эдька протянул мне меню. Я откровенно трусил:
- Может, не стоит, Эдь?
- Выбирай, тебе говорят. Начни с хорошей закуски, а там посмотрим. И улыбайся! Обаяние - верный путь к успеху.
Эдька выхватил у меня меню, заказал закуску, бутылку вина; когда мы все умяли, бросил:
- Я первый смоюсь, как бы в туалет. Ты за мной, понял? Встретимся на Маяковке у метро. Волокешь? И, чувак, главное - не пори горячку.
Я кивнул, и он вышел. Только потом до меня дошло, что первому уйти проще простого, и как более опытный, он должен был остаться.
Прошло минуты две, я уже хотел подниматься, вдруг вижу - к столу направляется официант.
- Еще что-нибудь хотите заказать?
- Нет.
- Тогда рассчитаемся?
- Сейчас подойдет мой приятель.
Официант кивнул, отошел, стал болтать с приятелем, но косился на наш стол. И все-таки на минуту он отвернулся. Я поднялся и, учащая шаг, двинул к выходу; на улице, не оглядываясь, торопливо перешел на другую сторону и вдруг услышал сзади:
- Вон он, держи!
Припустившись со всех ног, я свернул в переулок, потом еще в один. Бегал я быстро, да и в такой момент у любого появится второе дыхание. Когда опасность миновала, зашел в сквер отдышаться. Это было мое первое "падение", и я чувствовал себя отвратительно. "Больше на такие дела Эдька меня не подобьет! - зло бормотал я, вышагивая к Маяковке. - Сейчас ему выдам, как следует. Сейчас он у меня получит".
Но у метро Эдьки не было. Я прождал его полтора часа. Он обманул меня в мелочи, но я догадывался, что он может надуть и в крупном.
На всякий случай мы держали связь через мою тетку - он оставлял у нее записки, в которых назначал место встречи. Когда мы встретились, я высказал ему все: и про его предательство, и про ненасытный эгоизм.
- Правильно говоришь, чувак, - хлопнул он меня по плечу. - Неудачный ход. В следующий раз буду умнее, - и улыбнулся своей обезоруживающей улыбкой. - Но ты не полыхай, сохраняй нервы, - и вдруг оживился: - Ты вот что, чувак, слушай внимательно, есть дело. Дело, чувак, стоящее. Тут договорился с напарником ставить молниеотвод на одной шарашке, а он приболел. Труба невысокая, дня за два управимся. Ты как?
Эдька подмигнул и долго любовался моей реакцией на свое сообщение, потом решительным образом взял меня под руку и повел к удаче.
Три дня мы ставили молниеотвод на кирпичную трубу. Надевали страховочные пояса. Лазили по скобам на самую верхотуру. Там покачивало, и ветер посвистывал, а внутри труба сильно гудела. Шлямбуром выбивали в кирпиче дырки, вставляли пробки, протягивали стальной прут, закрепляли костылями. Получили прилично - целых сто рублей и долго наслаждались этой цифрой. Эдька купил новые брюки, я - свитер.