Вперед, безумцы! - Сергеев Леонид Анатольевич 5 стр.


Портретная галерея офицеров и их жен закрепила за мной прочную репутацию "мастера". Слух обо мне прокатился по всей части и достиг командира Мышкина, инфантильного, всегда немного выпившего, но приветливого, улыбчивого полковника.

Наш командир больше всего любил парады. Они устраивались с размахом, под огромный духовой оркестр. Кстати, по стрельбе и общей подготовке наша часть была середнячком в округе, но по выправке неизменно опережала всех. И оркестр наш славился - даже выступал по областному радио. На парадах наш командир оживал: офицеров представлял к наградам, а солдат похлопывал по погонам и называл ласково: "сын мой". Многим тут же, на плацу, давал отпуска. Парады заканчивались в клубе приемом для офицеров и их жен. По слухам, там крепко выпивали и частенько случались стычки на почве ревности, поскольку одичавшие в городке жены офицеров кокетничали со всеми подряд, без всяких границ дозволенного. А вернувшись домой, невинно объясняли мужьям, что строили глазки нарочно, чтобы проверить их чувства. После чего мужья, конечно, успокаивались, но все же не очень.

Однажды полковник Мышкин вызвал меня и сказал:

- Сын мой, мне доложили, что ты мастер по портретам. Написал бы ты портретик моей жены, а?! У нее голубая мечта - иметь свой портрет в красном платье.

Я заикнулся про краски.

- Сын мой, какой разговор?! - командир обнял меня по-отечески. - Мы ж не бедные. Покупай, сколько надо. Сейчас ефрейтор Белкин тебя отвезет в город, потом ко мне. Жена тебе будет позировать… Ты уж постарайся, сын мой. Сам понимаешь - моя жена…

Весенний туманный дождливый день

И наконец в мастерскую нагрянул замполит Тыква.

- Есть задание, - рыкнул он. - Написать портрет моей жены. И надо сделать быстро, до ее дня рождения, а то я буду в цейкноте.

- Есть! - я вытянулся - служба есть служба.

- Но вот в чем дело, - замполит схватил мой любимый фломастер и с ожесточением провел линию на бумаге. - Жену надо написать голой.

- Обнаженной?

- Вот-вот, - замполит с еще большим ожесточением черкнул фломастером какую-то загогулину и мой бедный фломастер, который проводил тонкие, драгоценные линии, превратился чуть ли не в клеевую кисть.

- Разрешите обратиться, товарищ майор? - сказал я, не отрывая взгляда от бедного фломастера, который уже выписывал многочисленные каракули и пришел в полнейшую негодность.

- Оборачивайся! - вздохнул замполит (он так и говорил).

- В какой манере надо написать портрет? В пастозной, чтобы виднелись мазки, или гладкой, как у старых мастеров?

- Вот, вот. Как у старых мастеров.

- Тогда нужны тонкие кисти, лаки…

- Увольнение дам, все будет по уставу. Накладные расходы оплатим, щас дам команду, - он вышел и через пятнадцать минут вернулся, всучил мне увольнительную, деньги и вдруг заговорил неторопливо, растягивая слова:

- Но моя жена это… не хочет раздеваться. Ты ее мысленно разденешь, ясно?

- Так точно, - отчеканил я, испытывая жгучий интерес к предстоящей работе - давно хотел поработать в манере старых мастеров.

- Как все закупишь, поедем ко мне, - продолжал замполит, любуясь своими гортанными перекатами (по слухам, жены офицеров в клубе балдели от его голоса, а некоторые падали в обморок). - Поедем ко мне, чтоб ты, как художник, помог расставить мебель. А ты приглядывайся к моей жене, ясно? И все будет в норме, без цейкнота.

Женой замполита оказалась исполинская блондинка с необъятными формами - в ней было больше двух метров, ее звали Багира. Она выглядела лет на тридцать и имела четырех детей. Пока мы с замполитом как бы "расставляли" мебель, громадина Багира вздымалась за нашими спинами и боковым зрением я видел ее большие колышущиеся груди (почему-то сразу вспомнился Дюма - "бойтесь блондинок!").

Замполит относился к жене коленопреклоненно, называл "Багочка" - что слышалось "Бабочкой" и воспринималось как насмешка. Но, жена замполита, я это заметил точно, на мужа даже не смотрела и отвечала ему односложно, безразлично - с ее лица не сходила печаль, длинною во все тридцать лет. По слухам, в клубе жена замполита расточала многообещающие улыбки, но офицеры не отваживались за ней ухаживать, побаивались Тыкву - он был ревнив до чертиков.

Я сразу усек конструкцию Багиры и сказал замполиту:

- Нужно еще увольнение. Надо посмотреть мастеров в городском музее, надо обратиться к их опыту, прочувствовать стиль, складки одежды, локоны. Творчество - это учеба, которая длится всю жизнь.

Замполит не понял моих слов, но согласно кивнул.

- Будет! Но учти, я в цейкноте.

Когда я изучил на картинах мастеров складки одежды, локоны, тени, замполит принес фото жены в купальнике и лет на десять моложе.

- Вот, - сказал. - Напиши это… райские кущи, ручей, а она чтоб была русалкой… Хвост по бедра в воде. И груди сделай побольше.

- Куда уж больше? - опрометчиво бросил я.

- Сделай, сделай! - нахмурился замполит. - Так надо.

Над портретом я работал долго; изобразил Багиру томной русалкой, которая лениво, и потому особенно зажигательно, потягивалась в воде. Она нежилась в чистом, прозрачном ручье, среди изысканных душистых трав вперемешку с цветами. Это была филигранная работа и по отзывам лейтенантов, которые заходили в мастерскую ежедневно и ахали, причмокивали, перемигивались, в ней я достиг божественной высоты и глубины одновременно.

Сам замполит не приходил, но при встрече возбужденно спрашивал:

- Как, скоро сделаешь?

Закончив портрет, я почувствовал себя вдрызг измочаленным; принес ключи от мастерской замполиту и сказал:

- Идите, забирайте. А я цейктноте - спешу в казарму, ждать звонка командира. День рождения жены его брата. Надо писать ее портрет.

Какой-то сигнал вроде нового заказа был, но очень туманный сигнал, как собственно и тот день - весенний, дождливый, туманный. И туман почему-то был плотный, ядовито-желтый. Впрочем, может мне это казалось - я слишком устал, и хотел отбрыкаться от лишних вопросов замполита.

По пути в казарму, я встретил сержанта Подцветова. Он обнял меня ручищами-рычагами.

- Пойдем-ка ко мне в каптерку. Я твой должник за портрет акварелью. Ты неплохо меня изобразил, но надо было со штангой или гирей, чтоб чувствовалась моя душа. Ты как относишься к гиревому спорту?

С Подцветовым мы раздавили бутылку самогона и легли спать, и мгновенно отключились - известное дело, под монотонный шум дождя особенно крепко спится… Нас разбудил дикий грохот в дверь.

- Тыква! - вскочил Подцветов. - Сейчас, ненормальный, устроит погром!

Я тоже вскочил, предчувствуя какую-то расправу.

- Что ты наделал?! - взревел замполит, распахнув дверь и уставившись на меня. - Что ты наделал?!

- Что? - еле выдохнул я.

- Что ты сделал со мной?! Цейкнот! - он уронил голову. - Я второй раз в жену… влюбился! - он круто развернулся и, хлопнув дверью, выбежал из каптерки.

- Бредятина! - закатил глаза Подцветов, а я почему-то подумал: "Сегодня замполит устроит варфоломеевскую ночь всей части". Потом представил, как он, пока его жена спит, оборудует угол в комнате: поставит вокруг портрета какие-нибудь кудлатые цветы в горшках и, затаившись, будет ждать пробуждения своей гигантской благоверной; как она с первыми лучами солнца (дождь уже стих и туман рассеялся) лениво взглянет на портрет… - что будет дальше представить не успел, так как снова отключился.

Достойно внимания дальнейшее. Через несколько дней замполит пришел в мастерскую и сказал:

- Портрет обмоем когда демобилизуешься, а пока… ответственное задание. Подходит юбилей наших вооруженный сил. Надо отделать комнату исторической славы и потолок расписать. Нарисовать все: от тачанок до ракет. Полагаю, тебе пять дней хватит, а дальше - цейкнот.

- Что-о?! - я содрогнулся точно от удара. - Да, ведь надо строить леса, смывать побелку, грунтовать! Вы это берете в расчет?! Вы - профан, ничего в этом не понимаете! Надо делать эскизы на картоне, которые должны утверждать командир и… вы, - я польстил ему, увидев, что его глаза вылезли наружу от ярости; он явно растерялся от моего натиска, но быстро пришел в себя:

- Как разговариваешь?! Смирно! Я сгною тебя в линейных войсках! И отправлю письмо директору твоего училища, чему они там учат?! Что за попустительство, если за пять дней художник не может… Тебе не отвертеться, так и знай!

- Письмо перешлют в Министерство обороны, - стараясь быть спокойным, заявил я. - И вам не поздоровится…

Несколько секунд замполит осмысливал мои слова, потом кинул примирительным тоном:

- Ладно! Две недели срока на историческую комнату! - и вышел с проклятиями.

Разумеется, я корячился под потолком целый месяц. Заходили солдаты, офицеры; последние приводили жен, детей; посетители подбадривали меня, скрашивали мое одиночество.

Когда я, наконец, разделался с потолком, замполиту втемяшилась в голову новая идея - сделать некий витраж - установить посреди комнаты звезду из плексигласа с подсветкой, а на оконечностях звезды приклеить фотографии всех командиров части. "Начинается новая полоса идиотизма, - заключил я про себя. - Впрочем, меня это уже не касается, это будут делать электрики".

- Представляешь?! - делился со мной замполит. - В темноте звезда светится, а я читаю приказ главнокомандующего о создании наших трубных войск! Цейкнот, да и только!

Юбилей вооруженных сил отмечали пышно, как никогда. Парад закатили часа на полтора, палили холостыми снарядами из орудий, потом начальство осматривало плац. На окраине плаца протекала не ахти какая речка и там, в камышах, притаились два солдата в лодке - как бы рыболовы с богатым уловом (рыбу заранее купили на рынке). По замыслу Тыквы в нужный момент солдатам давали отмашку, они подплывали к берегу и, как бы невзначай, шли навстречу начальству и, разумеется, преподносили дар высоким гостям.

После обильного застолья, начальство осматривало комнату исторической славы.

- Хорошие у вас художники, - поразился представитель штаба округа, рассматривая потолок.

- Есть один мастер своего дела, - гордо заявил полковник Мышкин, имея в виду меня. - Он и портреты хорошо выполняет. Портреты жен офицеров.

- Надо бы его в штаб забрать, - с намеком произнес представитель. - У нас тоже работы полно и мы тоже женатые… У меня лично к художникам любовь без границ.

На следующий день Мышкин издал приказ о моем переводе в штаб округа. Таким образом, до конца службы работой я был обеспечен, и, понятно, рассказывать об армии больше нечего.

Чердаки и подвалы

В Москве я выглядел неприкаянным дремучим провинциалом; ходил по улицам и смотрел на все разинув рот. Поражало шумное многолюдье, просторные станции метро, фонтаны в скверах, музеи, мосты, но больше всего - художественные выставки, где можно было совершить настоящее эстетическое путешествие. Я догадывался, что в столице полно художников, но не думал, что их - пруд пруди; были даже целые дома, где жили одни художники. Вообразить многоэтажный дом, полный художников, я никак не мог!

Естественно, конкурс в институте Кинематографии, куда я поступал, демобилизовавшись из армии, был пятнадцать человек на место. Экзамены на режиссерский факультет я сдал вполне прилично (в моей громоздкой композиции угадывалось величие замысла, богатство идей), набрал проходные баллы, но этого оказалось недостаточно. Зачислили имеющих направления от республик и "позвоночников" - сыновей известных деятелей кино, которые шли "по звонку". "Диких", вроде меня, не приняли ни одного. Понятно, у многих это вызвало бурное возмущение (кое у кого и омерзение) - в вестибюле, где оглашались списки, поднялся огненный шторм.

Курс набирал Михаил Ромм. Когда я смотрел на хищный крючковатый нос знаменитого режиссера, мне почему-то вспоминался Гоголевский Вий. От него исходила не просто неприкрытая злость, но и какая-то нечисть. Позднее я понял в чем дело - этот приспособленец жил двойной жизнью: ненавидел Советскую власть и прославлял ее, ради благополучия и наград.

Потерпев чувствительное поражение в институте, я некоторое время ощущал себя пассажиром корабля, который на огромной скорости несся на скалы, но вскоре взял себя в руки и с провинциальным упрямством подумал: "Ничего, не тупиковая ситуация, просто неудачно стартовал, не пропаду, это не собьет меня с пути, как-нибудь пробьюсь".

Сняв комнату за городом (пристройку к дому), я несколько месяцев мыкался в поисках оформительской работы, но все места были заняты; пришлось устроиться грузчиком на железнодорожный склад: таскал ящики с подшипниками, сухую штукатурку, сетку-рабицу. Вскоре я освоил профессию почтового агента, затем - фотографа, а через полгода, закончив курсы шоферов, стал водить пикап. Живописью почти не занимался, зато за два-три года сполна обогатил свое "творческое пространство" сильнейшими впечатлениями, особенно когда "шоферил" - у меня появилось безграничное зрение - жизнь всего города как на ладони. Но главное, у меня появилось немало знакомых, в том числе и среди художников.

Надо сказать, в то время в Москве процветало оптимистичное искусство, отражающее трудовой энтузиазм. Музыка бодрила, звала и куда-то уводила, в стихах все ширилось, росло и цвело, картины выставлялись помпезные, лакировочные, где все были счастливыми, и жили в городах и поселках, где никогда не заходило солнце. Но, как известно, в жизни идет вечное противоборство добра и зла. Можно избегать негативных эмоций, делать вид, что зла нет, но от этого оно не исчезнет. Оно есть, и немалое (оно нагло заявляет о себе, в отличие от добра, которое обычно неприметно). И настоящий художник не может его не видеть. А поскольку искусство (по моему убеждению) - это стремление к идеалам, настоящий художник делает все, что в его силах, чтобы в жизни было как можно меньше зла. Показывая мрачные стороны жизни, он как бы выражает свой протест, и тем самым несет очистительную миссию.

Среди моих новых знакомых были такие художники. Целое созвездие талантов. Они обитали на чердаках и в подвалах, одевались во что придется, питались - хуже нельзя, не вылезали их долгов, но несмотря ни на что, упорно отстаивали свой путь в творчестве. Познакомившись с ними, я почувствовал - моя морская душа попала на остров сокровищ. Теперь многие из этих художников известные, признанные, осыпанные похвалой мастера, и я горжусь давнишней дружбой с ними. В их чердаках и подвалах я закончил целую Академию художеств.

На чердаке Игоря Снегура была коллекция ключей, консервных банок, болтов и гаек. Все эти предметы Снегур рассматривал как символы нашего времени и располагал их на полотнах.

- Художник, поэт живет в вертикальном срезе жизни: в прошлом, настоящем и будущем! - вещал он уверенным голосом. - Для художника время спрессовано в коротком отрезке.

- Нет! - возражал "подвальщик" Валентин Коновалов, азартный, долговязый, внешне похожий на Дон Кихота (и с его же благородными мыслями в голове). - Художник, поэт живет в пространстве между не-бом и землей, между реальностью и воображением, интуицией и фактом. А ты пленник своего ограниченного метода.

- Не знаю, где вы живете, а я живу в обычной коммуналке, - встревал в спор толстяк с острым прищуром Николай Воробьев и смеялся так, что тряслись щеки.

Живописец, прекрасно владеющий цветом, большой знаток Пушкина, ссобиратель икон и прялок, Воробьев крепко врос в землю, глубоко пустил корни.

- Они, мои дружки, только хотят взлететь, а я раз! - и привяжу к их ногам гири… чтобы не отрывались от земли, - объяснил мне Воробьев наедине. - Для меня искусство - та же реальность, но немного смещенная для большей выразительности.

Этих художников связывала въедливая симпатия, сердечное несогласие, и в некотором роде они были чудаками. Кроме фигуративной живописи, Снегур писал все некрасивое: подрезанные деревья, поломанную технику, инвалидов, горбунов, которые как бы появлялись из мира теней.

Коновалов писал абстрактные картины с щадящей деформацией предметов, и сюрреалистические картины, где реальные вещи находились в нереальной обстановке.

В противовес Снегуру и Коновалову, на картинах Воробьева был полный покой и гармония предметов и героев с окружающим миром - рыбаки, отдыхающие на берегу после улова, мать над колыбелью ребенка, деревни, спрятанные в снегу… Воробьев имел свой стиль и свою цветовую гамму: лимонно-белую, малиново-синюю, сине-фиолетовую; во время работы он разговаривал с картиной, что-то шептал, посмеивался.

- Сейчас в работах модна всякая истерия, - говорил он. - Но злая мысль несет злую энергетику, которая ударяет по людям. А возьмите мастеров Возрождения! Их картины светятся, обладают чудодейственными свойствами - излучают добро. Люди смотрят на них и заражаются радостью… Ко всему, - смеясь добавлял Воробьев, - художники доброго настроя и философского склада ума живут долго, а те, кто полыхают, имеют разрушительный настрой - быстро загибаются…

Воробьев выращивал на балконе маки; плодов не получал, но цветение было обильным - этакий благоухающий, пылающий разноцветьем балкон.

Они были счастливчиками; жили кто где: в вертикальном срезе, между небом и землей, в коммуналке; жили полнокровной жизнью и занимались любимым делом, их окружал воздух, залитый солнцем, а я существовал, меня окружал серый воздух; я работал только для того, чтобы платить за комнату и ходить в столовую. Мое золотое время бесцельно утекало, как песок в песочных часах, а лучше сказать - моя цветущая молодость увядала прямо на глазах. На живопись у меня не оставалось времени. Очень редко по воскресеньям я открывал этюдник.

- Что ж так мало машешь кистью? - спросил меня как-то Снегур, который в то время с невероятной экспрессией писал "бутылочную" серию натюрмортов, с каждой работой наращивая сюжетный накал, а за городом строил дачу из стеклотары (цементировал бутылки и банки), стены получались светлые и хорошо держали тепло.

- Что ж так мало работаешь? - повторил Снегур, который всегда придирчиво меня критиковал за любой промах, а мои заурядные наброски разбирал так, что от них летели пух и перья, правда всегда добавлял:

- Впрочем, как говорится, твоя селедка, ты и крась.

- Вот заимею свой угол, тогда и засяду, - отвечал я Снегуру.

- Ну ты даешь! С тобой обхохочешься! Вот тогда ничего и не сделаешь, если сейчас не делаешь. Такая простая ошибка. Кувыркайся как хочешь в нашем сумасшедшем мире, но работай. У одних общество виновато, у других семья! Все зависит от себя. Борись с трудностями! Работать надо в любых условиях. Во время трудностей даже лучше работается. Обостряются все чувства, появляется хорошая творческая злость. Неудачи закаляют. А в благополучии расслабляешься. Здесь уже нужна самодисциплина, - с этими словами Снегур сделал красивый жест - подарил мне любимую кисть, как основную принадлежность для творчества.

Назад Дальше