- А мой мальчик не разрешает мне надувать шарики и целоваться со взрослыми дядями.
Постепенно (за один вечер), как бы игрушечно, "школьница" постигала с Левутиным десятки способов любви и в конце концов превращалась в ненасытную развратницу.
К пятидесяти годам Даюнова всерьез потянуло в тургеневские времена, он захотел начать все сначала, быть однолюбом, иметь семью, детей, заниматься плаванием и теннисом (поменять свой вид спорта и, наконец, использовать ракетку по назначению).
Теперь он осуждал молодых людей, которые шли по его стопам; правда, они стоили осуждения - их путь был с огромным перевесом в худшую сторону и вел не в тупик, а в пропасть.
- Смотри, что получилось, к чему пришло наше общество, - раздраженно говорил Даюнов единомышленнику по сексуальным делам. - Сплошной наглый разврат, алкоголизм, наркомания, проститутки четырнадцати лет, ругаются матом…
- И никакой культуры секса, - вставлял Левутин.
- А в наше время, вспомни! - продолжал Даюнов. - Пляжи в Серебряном бору, в воздухе легкий флирт. Отношения между людьми были гораздо чище. А теперешнее поколение - люди без совести… И все наши женщины учились, работали, хотели обзавестись семьей, а у теперешних одни "бабки" в голове… А более-менее умные стремятся укатить за границу. Самых красивых увозят в Турцию, Италию, заманивают в варьете, а отдают в публичные дома. Что делается?! Мы теряем генофонд нации!
- Через десяток лет по улицам будут шастать одни уродины, - соглашался Левутин и возмущенно восклицал: - И это в России, которая всегда славилась красивыми бабами!
Самое смешное, в сравнении с молодым поколением, Даюнов в самом деле выглядел всего лишь художником с повышенной чувствительностью к красоте, а Левутин - не больше, чем истинным ценителем женского тела. Не удивительно, что они и сами себя таковыми считали - когда они сравнивали теперешнее положение дел в любовной сфере со своим временем, у них прямо-таки вырастали крылья, они превращались в ангелов и начисто забывали о "разбитых сердцах". Ну, а если вспомнить об этих "сердцах", о тех, кому они причинили немало страданий, то придется констатировать - что бы ни говорили женщины о главных качествах, которые ценят в мужчинах: об уме и таланте, порядочности и доброте, Даюнов блестяще опроверг эти разглагольствования, показав, что все решает умение любить. А Левутин и это опроверг, доказав, что большинство женщин прежде всего ценят в мужчине уверенность в себе и твердость повелителя. Впрочем, и тот и другой заканчивали свою сексуальную карьеру довольно печально.
Через несколько лет Даюнов все-таки познакомился с идеальной женщиной; в ней было все, что он искал в своих многолетних похождениях, но он уже был не тот - мало того, что сдал внешне (и, естественно, физически), потускнела его всегдашняя веселость, юмор оскудел. Они познакомились в компании, уединились на балконе… Даюнов разговаривал с идеальной женщиной, любовался ею; опираясь на свой колоссальный опыт, заранее представлял весь их роман и даже семейную жизнь, и приходил к неутешительному выводу, что на эту главную любовь у него не осталось сил. И женщина это чувствовала, и разговаривала с Даюновым снисходительно-иронично, от чего Даюнов обмякал еще больше.
Левутин в пятьдесят лет встретил потрясающую молодую женщину; внешне она была неотразима - длинноногая, длинноволосая с ярко-синими глазами, когда она шла по улице, мужчины останавливались и восторженно прищелкивали языком. Она была научным сотрудником, объездила весь мир, отлично говорила по-английски и по-французски, и переводила зарубежных поэтов; по уверенности в себе, она напоминала Левутина, но сверх своих талантов и тонкого ума, имела множество добродетелей, о которых сексуальный монстр имел неясное представление. Первый раз в жизни Левутин увидел в женщине не самку, а женщину и был ослеплен ее блеском. Он впервые потерял свою твердую волю и, ради этой необыкновенной женщины, был готов на все.
Для начала он рассказал ей всю правду о себе, поклялся, что полностью изменится и предложил руку и сердце, и заявил, что будет образцовым супругом. Но она отвергла его. Именно эта женщина сказала Левутину выразительную фразу, похожую на жестокую пощечину, и еще добавила:
- …Вы ничтожны, потому что ничего не сделали доброго в жизни, несли одно зло. И в творчестве не стали личностью, и, наверняка, как мужчина плохо сохранились. Под старость останетесь в одиночестве, никому не нужный - это будет расплатой за вашу никчемную жизнь.
После столь жестокого поражения, Левутин на время ударился в религию и даже начал писать поэму, в которой выразил претензии к Богу за то, что тот вселил в женщин "дъявола", но Даюнов раскритиковал творение приятеля:
- Мы с тобой уже не в том возрасте чтобы ссориться с Богом!
И все же многие мужчины, охваченные завистью к бурной жизни Даюнова и Левутина, склонны считать их счастливцами и даже героями, они убеждены - чтобы иметь огромный успех у женщин, нужен особый талант, особый природный дар. Скорее всего, так оно и есть - без особых качеств здесь не обойтись. Вопрос в другом - не разъедают ли эти качества другие, не менее ценные? Как ни крути, а интерес Даюнова и Левутина ко всему, не связанному с женщинами, был недостаточно высок, а точнее, непростительно низок. Но в чем можно не сомневаться - даже будучи старым и немощным, стоя на пороге смерти, Даюнов непременно скажет:
- Эх, влюбиться бы в кого-нибудь!
А Левутин, вполне возможно, в предсмертном завещании распорядиться, чтобы в его гробницу переносили прах всех женщин, которых он встречал в жизни, чтобы на Том Свете стать обладателем большущего гарема.
Зоопарк моего деда
Меня отправили в деревню, чтобы подкормить и чтобы мои родители, как выразился отец, - обрели душевное равновесие. После войны наша большая семья жила в одной комнате, и когда отец с матерью возвращались с завода, их встречали трое полуголодных, успевших повздорить детей. Отец сильно уставал на работе, а за ужином ему приходилось выслушивать наши мелкие ссоры, заниматься примирением. Здоровье у него было неважное и, помнится, он все мечтал пожить в уединении, в тишине, на что мать всегда замечала, что ему нужна тишина не внешняя, а внутренняя, и, чтобы успокоиться, необходимо бросить курить и выпивать, и не волноваться по пустякам. Тогда я был на стороне матери, а теперь думаю, что отец был прав - внутренняя тишина начинается с внешней.
Так вот, отец решил немного разрядить домашнюю атмосферу и меня, как наиболее взбалмошного и истощенного, отправить в деревню к родителям матери. Вдобавок на его решение повлияла и моя неисправимая лень.
- Тебе уже десять лет, и в твоем возрасте пора бы знать, чем хочешь заняться, - заявил он, явно завышая мои способности.
Стояло лето, у школьников были каникулы, и я не понимал, каких занятий отец требует от меня. Я целыми днями гонял во дворе мяч и это мне казалось лучшим занятием на свете. Теперь-то я понимаю, что, отправляя меня в деревню, отец, кроме всего прочего, преследовал и вполне определенную цель - приучить меня к труду, но он совершил тактическую ошибку: забыл, что в деревне дед содержит зоопарк; вернувшись в город, я заполонил нашу комнату полчищем всевозможных животных, и жизнь отцу стала совсем невмоготу.
Деревня лежала среди сосняка с пыльными проселками, наполненными крепкими лесными настоями. Те приволжские земли были плодородными, и люди даже после войны жили, по понятиям горожан, зажиточно: в садах дозревали фрукты, в огородах - изобилие овощей.
Дом деда, огромную избу, окружал палисадник - как я узнал позднее, это были владения бабки. После того, как на фронте погибли ее сыновья, работу по хозяйству она выполняла без всякого интереса и каждую свободную минуту проводила в палисаднике, где что-то бормотала, смахивая слезы.
В доме все вещи были простыми и добротными. В сенях стояла лавка с ведрами чистой колодезной воды, бочка, таз, черпак, садовый и огородный инструмент, горшки, корзины. Середину избы занимала побеленная печь с набором кухонной утвари; в маленькой комнате за ситцевой занавеской стояли две кровати, застеленные покрывалами из разноцветных лоскутов; на кроватях лежали подушки с кружевными накидками. В большой комнате размещался старый буфет с фарфоровой посудой, отполированные временем стол и стулья, на подоконнике красовался медный самовар, в углу стояла бабкина прялка.
За домом находился сарай, к которому примыкала пристройка-мастерская, где дед ремонтировал инструмент и занимался гончарным делом. Дед слыл хорошим мастером, за его глиняными изделиями приезжали даже из соседних деревень. До сих пор так и вижу, как дед тщательно перемешивает глину в корыте, как крутит ногой круг и под его мокрыми узловатыми пальцами кусок глины пластично выгибается и вытягивается в прямо-таки глянцевый кувшин; дед чуть изменит положение ладони, и кувшин на глазах оседает, превращаясь в широкий сосуд; не останавливая вращения, дед помочит руку в ведре с водой и одним пальцем еле заметным движением придаст сосуду законченную форму горшка. Меня поражало, что за работой дед не делал ничего лишнего: каждое его движение было неторопливо, экономно, точно рассчитано, выверено опытом.
Все изделия дед обжигал в печи и, уже прозрачные и звонкие, выставлял в сени. Тогда горшки деда на меня не производили особого впечатления - мне нравилась алюминиевая посуда, - но теперь-то в скупых и точных формах горшков я вижу настоящее совершенство, ведь как ни рассуждай, а красота вещей в их полезности. Дед не раз говорил мне, что в глине есть спокойствие, что глина - самый податливый и надежный материал, что его горшки "дышат"; то есть пропускают воздух, но держат воду. Теперь где бы я ни увидел горшки, я всегда вспоминаю деда и чувствую потребность заняться гончарным делом, тем более, что дед успел мне передать кое-какие секреты своего мастерства, хотя и говорил:
- Нет никаких секретов, есть любовь к ремеслу.
В то время дед рядом с дряблой, заговаривающейся бабкой выглядел плотным крепким стариком, немногословным, с глуховатым голосом и добрым, внимательным взглядом.
- Так вот ты какой стал! - встретил он меня. - Ишь, вымахал. Совсем стал молодец. Пойдем-ка, кое-что тебе покажу.
Дед распахнул передо мной калитку в сад и подтолкнул вперед. В саду росли яблони и сливы, а в глубине за прямыми, как свечи, березами, виднелся затянутый ряской пруд.
Не успел я сделать и двух шагов, как к нам радостно бросилась маленькая, облезлая от линьки, собачонка с черной кляксой на ухе. Дед познакомил нас, назвав собаку Куклой, и пояснил:
- Кукла умница. Следит за порядком в саду. Всех кур знает в лицо, а чужих не подпускает. Я не могу распознать, какие свои, какие чужие, а она различает… И куры ее любят. Когда она спит, прямо садятся на нее, а цыплята - те прямо в шерсть к ней забиваются.
Поняв, что о ней говорят, Кукла завиляла хвостом и стала прислушиваться, что творится в саду, как бы подтверждая слова деда о своей ответственности за все происходящее там, среди деревьев. Откуда-то из-под ног собаки вынырнул огромный серый кот. Он потянулся, выпустив когти из мягких лап, и стал тереться о дедов ботинок.
- Васька, - сообщил дед, наклонился, погладил кота, и тот зажмурился, выгнул спину, замурлыкал.
Мы вошли в сад, и я увидел петуха и десяток кур. Когда я приблизился, петуха охватило неясное волнение, он подскочил на месте, словно его подбросила пружина, громко закудахтал, принял вызывающую позу и бросил в мою сторону грозный, могущественный взгляд. Заслышав петушиный крик, куры сбежались к своему повелителю и с рабской покорностью стали заглядывать ему в глаза. Одна из кур замешкалась и подбежала к петуху несколько запоздало. Петух оттопырил крыло, недовольно потоптался и клюнул нерасторопу.
Тогда я подумал, что петух попросту безжалостный тиран, но на следующий день заметил, как одна из его легковесных дам подлезла под изгородь и стала красоваться перед соседским петухом, а когда вернулась, петух деда проявил удивительное милосердие: не стал ее клевать, а только поучительно побурчал, как бы давая возможность исправиться.
А еще через несколько дней я сделал открытие, что куры вовсе и не трепещут перед петухом, а спешат на его голос, думая, что он зовет их на праздник, который у них, в силу слабоумия, сводился только к найденным зернам. Лишь та ветреная курица не прислушивалась к голосу петуха и, проявляя независимый нрав, время от времени убегала к соседскому петуху. По-видимому, она единственная обладала мало-мальскими мыслительными способностями.
Дед подвел меня к отгороженному сеткой выгону, где кролики грызли капустные кочерыжки, рассказал, как в прошлом году крольчата подкопали выгон и разбежались по саду и как он ловил их сачком среди высокой травы. Выгон был достаточно просторным, в одном углу виднелся навес с кормом, в другом - клетки с настеленной соломой. Наевшись кочерыжек, некоторые кролики завалились на спину и стали передними лапами разглаживать уши, а задними болтать в воздухе - явно показывали, что вполне довольны своей жизнью.
Мы стояли около выгона, смотрели на кроликов, как вдруг сзади я услышал топот и сопение. Обернулся - передо мной стоит бычок, а из-за его спины выглядывает лосенок.
- Неразлучные друзья, - сказал дед и почесал бычка за ухом, а лосенка потрепал по загривку. - Петьку, лосенка, я подобрал весной. Вытащил из болота. Уже захлебывался. Еще сосунком был. Слабый, еле стоял на ногах, но пошел за мной. Видно, мать потерял. Так и пришли в деревню: я впереди, он за мной. Выходил его, отвел в лес, а он вернулся. Вот уж третий месяц живет. С Борькой подружился.
Вначале я подумал, что у телят крепкая дружба: пока дед их ласкал, они стояли, прижавшись, бок о бок, но стоило деду достать из кармана ломоть хлеба, как начали отталкивать друг друга, причем, напористый Борька явно теснил своего длинноногого собрата. Здесь надо отдать должное деду - он разделил лакомство поровну и Петьке первому протянул кусок, придав этому жесту определенное воспитательное значение, как бы поощряя скромность и пресекая настырность.
Но через несколько дней я оценил глубину дружбы этих телят. Я вывел их попастись на окраину деревни и внезапно Петьку начал облаивать какой-то пес; Борька тут же подбежал и выставил навстречу собаке лоб с вздувшимися бугорками.
В нескольких шагах от выгона за деревьями возвышался сарай; когда мы к нему подошли, с крыши прямо деду на плечо прыгнула ворона. Истошно прокаркав, она стала клювом тихонько пощипывать дедово ухо, прямо говорила: "Обо мне не забудь!" Дед достал из кармана тыквенные семечки и рассыпал их перед сараем. Ворона спрыгнула на землю и, прижав одно семечко лапой, начала его размашисто долбить.
- Кворушка, - улыбнулся дед. - Очень смышленая птица: сухарик в воде размочит, ежели сыта - отнесет в укромное местечко, прикроет пучками травы, про запас… Купаться любит в пруду. На гусят покрикивает, ежели те расшалятся, помогает Кукле следить за порядком… А под сараем у погреба живет еж, - продолжал дед, когда мы отошли. - Он здесь вместо кошки. Прижился, потому что в сарае мышей полно. Наш Васька-то старый, мышей уже не ловит… Еж и пчел пугает. Подбежит к соседскому улью и начнет топать задними лапами да еще сопит и фыркает, а то и дует в леток. Осерчают пчелы, набросятся на него, а он - хитрый. Свернется и ждет, пока их побольше усядется на иголки. Потом и стряхнет всех в пыль и начнет на них кататься, проказник. Раз я застал его за этим занятием, отругал как следует.
Посреди сада мы повстречали поросенка Мишку: он лежал в свежевырытой прохладной яме и блаженно дремал. Он проявил потрясающую невежливость: когда мы подошли, даже не привстал, только хрюкнул и перевалился на бок, чтобы его почесали.
Позднее я заметил, что Мишка вообще закоренелый лентяй с простодушно веселым характером. Большую часть суток он спал, просыпался только когда бабка выносила ему таз с отрубями; налопавшись, переворачивал таз и пытался на него прилечь, как бы оповещая всех, что с едой покончено, настроение у него отличное и он не прочь повалять дурака. Желающих поиграть с Мишкой не находилось, тогда он сам начинал ко всем приставать: то подбегал к телятам и мощным рывком своего пятака обсыпал их землей, то, дружелюбно похрюкивая, лез с нежностями к курам. Эти неуклюжие заигрывания заканчивались тем, что к нему подкрадывалась Кукла и оскалившись показывала, что может куснуть всякого, кто выходит за рамки приличия и делает все, что ему заблагорассудится.
Около пруда отдыхал гусак со своим семейством; весь его вид выражал гордое высокомерие. Как и петух, заметив наше приближение, гусак принял устрашающий вид, зашипел и нахально пошел на меня. Это не ускользнуло от внимания Куклы, которая сопровождала нас; она на минуту онемела от возмущения, потом рявкнула на негостеприимного гусака, и тот сразу стушевался.
Кукла вообще оказалась на редкость сообразительной собакой с высокоразвитым чувством долга. После того, как мы с дедом обошли все его владения и дед рассказал мне о каждом дереве и каждом кусте, и познакомил со всеми обитателями сада, Кукла легла у сарая в тень и сделала вид, что спит, но искоса, одним глазом, присматривала за всей живностью. Стоило бычку с лосенком затеять беготню, как Кукла вскочила, рыкнула и от негодования начала копать землю лапой. Только петух нахохлился на гусака, как Кукла подбежала и отогнала драчуна.
Наверняка, животные видели в Кукле строгого надзирателя с мелочным характером, но разве они могли ее оценить! Мы-то с ней сразу стали друзьями. Она не блистала родословной, но в дальнейшем ежедневно доказывала мне образцовое мужество и преданность.
В тот вечер, переполненный впечатлениями, я долго не мог уснуть, но дед разбудил меня чуть свет, и сразу же после завтрака мы начали разносить животным корм и воду, потом чистили крольчатник, убирали помет в саду, подправляли изгородь. После обеда пилили дрова, раскалывали чурбаки и складывали поленья в сарай; перед заходом солнца поливали фруктовые деревья. Устал я жутко - во время ужина чуть не уснул за столом, а дед только отдувался и растирал натруженные руки. Он никогда не сидел без дела: то за одно принимался, то за другое и ни разу не остановился, не передохнул.
Недавно до меня дошло запоздалое открытие, что жизнь в сущности довольно короткая штука, и я стал лихорадочно оглядываться назад, прикидывать, что успел сделать, а потом подумал: "Раз подвожу итог, значит, остановился, а вот дед до конца своих дней двигался вперед".
Первое время в деревне я с трудом ходил босиком, постоянно сбивал пальцы и прыгал, как цапля, поджимая то одну, то другую ногу. Местные ребята надо мной смеялись до коликов в животе, но уже через неделю мои подошвы так загрубели, что я мог спокойно ходить даже по шлаку.