Тренированная медицинская память послушно развернула газетные страницы шестилетней давности: измерение черепа, нордический тип, Эйнштейн против ассимиляции… Вспомнил тоскливое лицо Зильбера и собственную смутную вину за то, что он не чувствовал этой тоски, а только раздражение.
Собственное еврейство не тяготило и не заботило Бергмана. Выросший в ассимилированной семье, он учился в немецкой гимназии, затем на медицинском факультете. Мать была поглощена музыкой и книгами, отец к религии относился скептически, но Библию знал и ценил как фольклорный памятник…
Откуда же сегодня этот ступор - ведь не от слов Старого Шульца: "Я отлично их понимаю"? Сказал сочувственно, но отсек эвакуирующихся евреев как чужих, не своих, которых можно, конечно, понять… И его, Бергмана, тем самым пригласил в свои, четко разделив людей еще раз.
Вместе с теми, кто измеряет черепа.
Из-за этих пропусков у патрульных солдат прибавилось работы: первая фабричная смена начинается в пятом часу, а последняя заканчивается после полуночи. Стандартный лаконичный текст, напечатанный на машинке, разбавлен был старательной рукой кадровика, который проставил время и виньетку подписи под числом - кто черными, кто фиолетовыми чернилами. Тонкая бумага от частого прикосновения быстро мнется, под влажными пальцами слезится чернильная подпись, но патруль смотрит на печать: "Можете идти".
Нотариусу пропуск не нужен. Контора работает днем и представлена одной штатной единицей - Натаном Зильбером. Машинистка, тихое создание с кондитерским запахом парфюмерии и всегда удивленным взглядом - два дня назад вышла замуж. Сейчас Зильбер готов был смириться с конфетными духами - одному было тоскливо, тем более при полном отсутствии деятельности. Купля-продажа, оформление завещаний, тяжбы наследников и увлекательные имущественные иски - все потеряло актуальность. Исчезла собственность, и нечего стало продавать, покупать и завещать. Изредка кто-то приходил снять копию с документа или сделать выписку, заверить подпись - одним словом, вялые всплески рутинной суеты, которые едва ли заслуживали названия юридического действа. Барышня привычно снимала по утрам чехол с пишущей машинки, хотя могла бы и не снимать.
В шесть часов он запирает контору. Дорога домой занимает около получаса. Опаленная голая стена дома появляется перед глазами слишком внезапно, и никак не привыкнуть, что он так одинок и не защищен. Невозможно смотреть на то, что было совсем недавно доходным домом, но и взгляд отвести трудно. Дом жил, как живет дерево, но когда разверзлась земля, она не поглотила дом, а расшвыряла его искореженные останки - и оставила. Когда-нибудь кончится война, так уродливо начавшаяся, и люди забудут, что здесь стоял дом, в нем жили люди, лиц которых я сам не знаю и потому не помню, а на этом месте разобьют сквер. Проложат кирпичные дорожки, поставят скамейки. Старики, вроде нас с Бергманом (а мы будем почти стариками), сядут читать газеты и, когда не смотрят дамы, будут тихонько снимать шляпы и вытирать вспотевшие лысины. Няньки покатят коляски, переговариваясь на ходу. Черный ожог на стене к тому времени зарубцуется, перестанет болеть, а то и вовсе исчезнет под какой-нибудь бойкой рекламой пива или - что там рекламируют? - бриолина. Няньки будут приостанавливаться и мечтательно глазеть на красавца с бодливо наклоненной, чтобы показать набриолиненные волосы, головой. По траве будет бегать собака Макса и… стоп: собака может не дожить до конца войны.
А мы - доживем?..
Передислокация стрелкового корпуса, в который Вадим Ганич был зачислен рядовым, назначена на последний день июня. Накануне приходит приказ сверху о частичном его расформировании, а приказы не обсуждают. Да и что там обсуждать, коли ясно сказано: отчислить всех, кто призван после 22-го июня. Оно и понятно - местный народ ненадежен. Одно слово: пятая колонна.
Пока одни солдаты гадали, куда отправят, другим было приказано сдать обмундирование, что бывший рядовой Ганич и выполнил незамедлительно.
Ему стоило огромного труда не припустить бегом, как только часть скрылась из виду. Скорей, скорей; неужели так бывает?.. Счастливый дом, улыбнулся дантист, подмигнув благосклонно кивнувшей двойке и спесивой единице; счастливый дом. Он так стремительно взлетел на свой четвертый этаж, что зеркало не успело отразить улыбку.
Со дня прощания прошло всего несколько дней. Больше всех был разочарован сынишка - на папе не было формы. Не понятно, почему они с мамой то молчат, то смеются.
Лариса наотрез отказывалась оставаться в доме, каким бы счастливым он ни был. Более того, она уже нашла маклера, маклер нашел - ну, почти нашел - квартиру, вот завтра поедем вместе смотреть.
Только что избежавший фронта, вернувшийся в милый и родной мир, Вадим не сразу постиг смысл сказанного. А его непрактичная, всегда далекая от жизни жена упорно продолжала:
- Они придут опять, как приходили тогда, но придут за нами. Или за тобой. Заберут на фронт, а я… а мы останемся.
- А немцы? Немцы лучше? - Ганич уже понял, что она права, что в вопросах жизни и смерти женщины всегда правы - они воспринимают мир иначе, и бессмысленно стараться это постичь, нужно просто поверить - и послушаться.
- Когда здесь будут немцы, - резонно ответила Лариса, - тогда и поймем. А большевиков мы уже знаем.
Трудно было поверить, что календарь никто не менял и в июне по-прежнему тридцать дней - так много событий упихано в этот долгий месяц с куцыми ночами. Сказать, что июнь тянется как резина - ничего не сказать. Он безразмерен, как сундук старой девы; бесконечен, как стариковская жалоба. Не месяц, а вместилище потерь. Только-только советская власть успела арестовать и выслать тысячи людей, как подоспела другая - и вытеснила советскую. Депортация - война - передислокация. Вот и флаги - родные, красно-бело-красные - вытесняют ненавистные советские, с серпом и молотом.
Но ничто не длится бесконечно: наступил июль, спокойно и уверенно, как положено, сразу за июнем.
В городе опять чужие солдаты - теперь немецкие. Сорван листок календаря - перелистана страница истории.
Первого июля в доме было тихо и почти пусто.
Тетушка Лайма села в кресло с вязаньем - и задремала.
Дворник чинил балконный замок на площадке третьего этажа.
Зильбер смотрел из окна нотариальной конторы, как патриоты с красно-бело-красными повязками на рукавах сбивают с углового здания табличку "улица Ленина".
Доктор Ганич с женой собирали вещи для переезда на новую квартиру.
Одна в пустой квартире, Леонелла сидела за письменным столом мужа и медленно и бездумно вела полированным ногтем по карте, довольно верно прослеживая, хоть сама о том не подозревала, путь Роберта в том поезде, который названия не имел, а только номер.
Роберт только что скомкал очередное письмо к ней и начал писать новое, такое же длинное и сбивчивое, в безнадежной попытке что-то объяснить.
Ирма и Бруно Строд по очереди держали на руках сынишку, который держал в кулаке волшебный карандаш, а все вместе, как и бывший их сосед, уезжали все дальше и дальше от дома.
Андрей Ильич Шихов выходил из газетного киоска, едва не споткнувшись о приставную лестницу, которую держал какой-то мужчина, в то время как второй, стоя на верхней ступеньке, водружал национальный трехполосный флаг.
Его жена готовила обед.
Господин Мартин сидел за столиком ресторана с господином Реммлером, управляющим банка.
Доктор Бергман мыл аммиачным раствором руки, готовясь к операции.
Солдаты как солдаты, размышляет дом, а все же… другие. Ничего угрожающего в них не видно, и сами они спокойны. Не смотрят настороженно в небо, как те, в пропотевших гимнастерках. Да, эти солдаты другие. И дело не в форме, хотя форма не похожа на красноармейскую, а скорее напоминает ту, что носила Национальная Гвардия. Зеркало безоговорочно соглашается. Неужели они совсем серые, спрашивает оно у доски. Колонна проходит так, что зеркалу видны только спины, освещенные солнцем, отчего они выглядят совсем обесцвеченными. Серые, подтверждает доска; серые как мыши.
Они прошагали мимо серого дома, уверенные и деловые, точно на работу пришли.
Из приюта никто не вышел, как не вышла из дома и тетушка Лайма, хотя стук сапог по брусчатке ее разбудил. Она постояла у окна, пока серые солдаты не скрылись из виду, и вернулась к вязанью, однако петля то и дело соскакивала со спицы.
…В любой войне, помимо воюющих сторон, существует третья категория: мирные жители. Эпитет "мирные" определяет не их безмятежный характер, а неучастие в военных действиях. Мирные жители встречают солдат-завоевателей по-разному - достаточно вспомнить приход советских танков: настороженные взгляды одних - и букеты, брошенные другими.
Первого июля 41-го года в городе появились немецкие танки. Большая часть мирного населения ликовала так, словно война не началась, а кончилась. Не желающие ликовать хмуриться тоже избегали, что можно понять: солдаты приходят и уходят, а мирные жители остаются лицом к лицу друг с другом. Солдаты приветливо улыбаются - особенно, когда их приветствуют женщины, все как одна симпатичные, и бросают изящные букетики: одна белая гвоздика и две пунцовые. Люди торопливо вывешивают родные национальные флаги - две пунцовые полосы и одна белая - и оживленно спорят, кто войдет в новое правительство, которое вот-вот будет сформировано, а как же иначе? Никто не подозревает, что уже назначен рейхскомиссариат для управления оккупированной территорией, а в рейхскомиссариат никому из мирного населения, будь он хоть семи пядей во лбу, хода нет. Политическая самостоятельность местных жителей, гласит берлинский меморандум, должна быть сведена к нулю.
В принципе Третий Рейх рассматривает местное население благосклонно: будучи "нордическим типом", оно является подходящим материалом для онемечивания. Процесс это сложный и длительный, и пока он не доведен до конца, немцы должны держать местных жителей на расстоянии от себя; об этом тоже говорится в меморандуме.
Политика творится в высших эшелонах; что касается солдат, то им будет чертовски трудно держать на расстоянии такое хорошенькое местное население.
Перемены не заставили себя ждать. Бывшая улица Ленина, не успев или не осмелившись вернуть себе прежнее название улицы Свободы, переименовывается в улицу Адольфа Гитлера. Флаги, вывешенные вчера, сегодня приказано снять. На всех главных зданиях, где размещается немецкая администрация, развеваются ненавистные местному населению красные, но вместо серпа и молота на них свастика. Повсюду расклеиваются приказы, которые надлежит читать внимательно, ибо в них сформулированы правила игры новой власти с мирным населением. Кто не выучил, новая власть не виновата, и наказывает виновных по законам военного времени.
Бумаги с корявым пауком свастики появляются в доме прямо под доской с фамилиями жильцов. Шепелявая барышня из домкома не приходит - и никогда больше не придет, о чем сообщил свисающий с каштана горелый лоскут в горошек, недавно бывший ее платьем, - поэтому дворник вывешивает сам и читает вслух, чтобы слышно было жене. В приказах перечисляются все нарушения, которые караются смертной казнью. Такое уже было год назад, припоминает дом, когда оглашались приказы и казни приводились в исполнение. Гранитная облицовка дома становится похожа на кожу, покрытую мурашками.
А вот и учитель! Он по привычке шаркает у парадного сухими подошвами: ших-ших, останавливается и тоже читает, но про себя, и недоверчиво покачивает головой. По-видимому, его совершенно не смущают слова вроде гебитскомиссариат. Он стучится к дворнику, и они о чем-то разговаривают.
- Вот как, - грустно удивляется Андрей Ильич, узнав, что семья дантиста съехала, - скоро дом совсем опустеет.
Дом не согласен. Как - "опустеет", ведь дядюшка Ян никуда не собирается? И доктор с собакой, и дама с пятого этажа, и Зильбер с завивающейся походкой - они еще здесь! Вот ведь и Шихов вернулся!..
Учитель посмотрел на опечатанную дверь, перевел взгляд на дворника и, прежде чем тот успел протянуть нож, рванул сургуч.
Он не может задерживаться надолго - Тамара просила взять кое-что из вещей и возвращаться, однако торопиться не хочется. В квартире все еще июнь. Повсюду следы поспешного обыска; почему-то сорвана портьера в гостиной. Учитель распахивает окна, балкон и торопливо собирает с полу разбросанные книги. Что они искали? И грустно усмехается: нас. Уличный шум долетает до третьего этажа. Что там, народные гулянья? Он рассеянно поднимает с пола толстый том: "Курс лекций по римскому праву". Очень актуально: кто-то из коммунистов две недели назад интересовался римским правом, а сегодня все коммунисты и евреи объявлены вне закона. Каждая власть приносит свое право, в котором вечно не хватает места для кого-то неугодного, и этот неугодный объявляется вне всякого права, даже и римского; для простоты. Немцам не угодны большевики и евреи, а большевики ни для кого не делали предпочтений: вне закона мог оказаться любой, что и было доказано не раз.
На улицах много энергичных веселых мужчин с национальными повязками на рукавах; кто-то пьян. Андрей Ильич бросает взгляд на бывшую гимназию. Откроют ли? И что здесь будет - немецкая гимназия?
…Теперь по ночам ходит немецкий патруль. Солдаты никаких пропусков не спрашивают и никого не останавливают: идут почти прогулочным шагом и неторопливо осматриваются - привыкают. На оживленных местных жителей посматривают снисходительно, негромко переговариваясь между собой.
Пьяных действительно много - не только от обретенной свободы, но и от водки, хотя это еще вопрос, что действует сильнее. Двое идут по Палисадной и останавливаются напротив бывшего доходного дома.
- Жалко, фонарей мало, - озабоченно говорит один и закуривает.
- Тебе темно? - удивляется спутник. - Газету собрался читать?
- Я бы на каждом фонаре повесил жида, - мечтательно продолжает первый, - пускай висит и светится…
- Фонарей не хватит, - товарищ пожал плечами. - Вот как надо, - он показал рукой с папиросой на развалины, - бац! Всех сразу. А фонари и без жидов хорошо светят.
Увидев приближающийся патруль, оба бросили, как по команде, папиросы и подтянулись. Один приветливо вскинул руку. Крайний солдат чуть повернул голову и лениво скользнул взглядом. Улица опустела.
Настроение у мирных жителей приподнятое, деловое и воинственное, как и полагается в военное время. Совсем юная (когда только успели напечатать?), но бойкая газетка выступила с пылким лозунгом: "НАВЕДЕМ ПОРЯДОК В СВОЕМ ДОМЕ!" Организованные, а также стихийно вспыхивающие митинги призывали к тому же, что и газета. Ораторы с горящими от энтузиазма и июльского солнца лицами взывали к национальному достоинству. Плакаты разной степени аляповатости наглядно демонстрировали, как избавиться от жидобольшевистской заразы. В магазинах, на улицах и в трамваях самым популярным стало слово "долой", за которым последовало другое - страшное, как обвал, и сладкое, как объятие: "облава".
Жидобольшевики - слово неудобное; где искать этот гибрид? Тем более что большевиков прогнали немцы-освободители. Осталось засучить рукава и взяться за жидов - и проще, и короче: навести порядок в своем доме.
А не общий ли это дом? Не все ли вместе строили город, эту вавилонскую башню? Вместе таскали бревна, передавали друг другу кирпичи и раствор, делились папиросами и городскими сплетнями, говорили на разных языках, но всегда понимали один другого, потому что работали с любовью - строили свой город, как строят дом.
Строили?! Не строили - взорвали! Подожгли! Башня полыхала огнем, исходила черным дымом, да не какая-то вавилонская, а Соборная башня Старого Города.
В последние дни июня, когда бомбы сыпались на город, как картошка из рваного мешка, когда рухнул мост, многие здания разделили участь доходного дома. Старый Город, изящный городок в табакерке, - покойный антиквар охотно приобщил бы его к своей коллекции диковинок, - пострадал при первых же артобстрелах. Тридцатого июня несколькими снарядами была разрушена Соборная башня, самая высокая в Европе.
Позвольте, но ведь это же немцы, немецкая бомбежка! - Не-е-ет, немцы здесь ни при чем; жидобольшевики подожгли. Жиды то есть. Как, кто сказал?.. - В газете написано, а газеты врать не будут.
Газетную новость растиражировали листовки: "Улепетывающие жидобольшевики пустили своего последнего красного петуха, надругавшись над самым дорогим для каждого из нас. Наша христианская святыня - Соборная башня - взывает к мщению…"
Так мать, войдя в комнату и увидев осколки любимой чашки, гневно поворачивается к детям: "Кто?!" Уже не так важна сама чашка - или башня, - как поиски виновного.
А жертва, как известно, всегда рядом.
И восстал брат на брата… У библейского брата были какие-то колебания - не зря поникло лицо его. Братья из местного населения были избавлены от сомнений, тем более что они являли собой "нордический тип", и вопрос о братстве с жидами отпадал сам собой. Это окончательно развязало руки, которые давно чесались отомстить ненавистному племени за все; получай.
За башню - сначала вавилонскую, теперь Соборную.
За то, что картавишь.
За большевистскую власть.
За швейцарские часы у тебя на руке.
За то, что говоришь на нашем языке.
За то, что живешь в одном доме с нами.
За то, что живешь.
…что смеешь жить.
Дома так же, как и люди, привыкают видеть вокруг одни и те же фасады и торцы - лица и профили других домов. Дом прекрасно знал своих соседей. Теперь трудно было привыкнуть, что справа пустота. Строго говоря, груду развалин нельзя назвать пустотой: не пустота - останки. Могила дома, который принимал на себя резкий ветер и февральскую пургу. Слева - вечно пустующий, а значит, тоже мертвый дом. Приют для сирых и убогих, слава богу, на месте, но так скрыт за буйной июльской зеленью, что о его присутствии можно только догадываться. Вот пролился дождь, и заблестела крыша: жив курилка! Веселый, хохочущий июльский дождь оживил сонные улицы, облил стены, крыши и уже под прищуренным солнцем продолжал рассеянно клевать булыжник мостовой.
Внизу, где Палисадная упирается в начало Гоголевской, стоит широкоплечий четырехэтажный верзила. Розовая краска цвета дамского белья совсем ему не к лицу; дом конфузится. Дождь на время затушевал неприличную розовость. Весь первый этаж тесно засижен лавками: тут бакалея, хлеб, деликатесы и вино. На самом углу, почти напротив сквера, независимо раскачивается вывеска парикмахерской. Дверь приоткрыта. На пороге стоит парикмахер в полурасстегнутом халате и ковыряет в зубах расколотой спичкой. От сквера широкой дугой идет длинная Романовская улица, где находится Русская гимназия. Ее светло-сизые стены потемнели от дождя. Водосточные желоба фыркают, выплевывая воду. Солнечные зайчики прыгают по мокрым блестящим карнизам.
Больше всего народу на Гоголевской, у синагоги. Это серое здание, строгое и элегантное: высокие окна, у входа колонны; несколько входных дверей, а под крышей тоже окна, только круглые; зачем бы? Что такое синагога, дом толком не знает, но не признаваться же… С деликатесами проще - оттуда несутся запахи, а у дверей теперь всегда очереди. Около синагоги очереди нет, просто все заходят внутрь, а зачем - неизвестно; и кто там живет, тоже неведомо…