"Выходит так", - промолвил Клим и снова развёл руками. Я окинул взглядом свой "кабинет", оторвал прикнопленный над столом план очередного номера, снял цветной календарь, свернул в трубку и сунул в карман. На улице шёл проливной дождь; постояв в подъезде, я швырнул календарь в урну и двинулся в неизвестном направлении.
Summing up, - я испытывал облегчение.
XX
Как ни странно, восстановить иные события легче немного погодя, нежели сразу после случившегося: память переживает нечто вроде обморока, нужен срок, чтобы она пришла в себя. Дождь покончил с бабьим летом. Мы ввалились в уединённый дом, промокшие до нитки. Дождь шумел всю ночь с воскресенья на понедельник, и всю обратную дорогу в город - возвращался я один - стрелы дождя летели навстречу окнам вагона. Это был тот самый понедельник, когда Клим объявил о своём решении. И когда, выйдя из нашей конторы, чтобы никогда больше не увидеться с моим товарищем (позже я узнал, что он в самом деле отбыл, потом вернулся, некоторое время спустя снова уехал, журнал, по слухам, так и не возобновился), когда, стоя в подъезде с ненужным календарём в руках, я думал о том, что непостижимая судьба поворачивает ко мне свой серебряный лик, чтобы сказать мне, что я свободен, наконец-то окончательно и безвозвратно свободен - от всех обязанностей, от всех дел, от рутины, от этих оглобель жизни, - избавился раз и навсегда, - когда я так стоял и размышлял, дождь по-прежнему хлестал по чёрному тротуару и гнал согбенных прохожих, и смывал прошлое, и мимо меня, с могильным сиянием фар, в веерах брызг неслись автомобили. Итак… на чём мы остановились?
Что ж! Мы остановились на том вечере, воистину самом прекрасном из вечеров, по крайней мере, прекрасно начавшемся или, лучше сказать, прекрасно задуманном. Патрицианка, сошедшая с полотна XVII века, указала на ванную. Гость принял душ и, облачившись в дальневосточный халат, словно повелитель, прошествовал в маленькую гостиную.
Я вспомнил, как это делалось в годы нашей юности, в те ослепительно-солнечные дни и морозные, оловянные, свинцовые ночи, когда мы провели однажды каникулы в деревенской избе, вдвоём, с запасом привезённых продуктов и водки, с заснеженным штабелем дров на дворе. Сложил крест-накрест сухие мелко распиленные поленья, между ними щепочки, комок бумаги. Voila! Огонь заплясал в камине. Я проверил тягу, придвинул решётку к очагу, я уселся за стол и ввинтил штопор в бутылку отличного шабли primeur. Хозяйка, маленькая и уютная в тесном оранжевом кимоно, в вязаных носках, внесла тарелки с едой.
Ни единым словом не было упомянуто о том, что произошло на лесной опушке. Мне стало ясно: она спохватилась, она поняла, что совершила оплошность, и благодарна за молчаливое согласие считать не состоявшимся наш дикий разговор. Я похвалил вино, мы наслаждались покоем, сухостью, теплом, божественной музыкой, это был Четвёртый фортепьянный концерт Бетховена, мой любимый, - и сидели, как зачарованные, глядя на язычки огней. Говорят, три свечи - дурное предзнаменование, так, по крайней мере, считалось в России. Здесь же, если не ошибаюсь, они служат знаком и обещанием благополучия. Pax in terra et in hominibus benevolentia.
Вспомнилась эта формула, поход в больницу, покойный пахан-профессор, - как далёк от этого мира был мир, куда я ненароком забрёл! И уж совсем астрономическая дистанция отделяла от них планету, на которой мы жили зимой в заваленной снегом деревне, в избе с дощатым столом, почернелыми иконами и огромной деревянной кроватью, вдвоём, с запасом еды и выпивки, с отсветами огня на железном полу перед печкой. И снова - pax in terra, на земле мир… Я спросил, католичка ли она. Взглянув на меня, она спросила в свою очередь, почему я спрашиваю, я не знал, всё говорилось по наитию, невзначай. Да, конечно, сказала она; как и подобало южной дворянке; потом добавила: "Для меня это большого значения не имеет".
"Религия?"
"Не религия, а вероучение. Существует разница между культом и…"
"И чем?"
"Верой в Бога".
"Вы верите?"
Она снова взглянула на меня и ничего не ответила. "Но вы бываете в церкви".
Должно быть, она подумала, что я намекаю на моё времяпровождение на ступенях св. Непомука и моё разоблачение. Перевела глаза на оранжевые лепестки огней - фаллические цветы - и проговорила:
"Да, бываю".
Я встал, чтобы подбросить дров, вернулся, подлил ей и себе, за что же мы выпьем, спросил я.
"В самом деле, - улыбнулась Света-Мария, подняв бокал, - за что? Может быть, за вас?.."
Она сидела спиной к очагу, прошло невообразимо много времени, что-то происходило, летели искры, рушились рдеющие головни, некогда бывшие юной порослью, стройными стволами, аккуратными поленницами, и за это время прошла вся жизнь, и жизнь была перерублена, когда обстоятельства, о которых не было ни малейшей охоты вспоминать, заставили бросить Катю и опостылевший город, пресловутую родину, а лучше сказать, когда эта родина вышвырнула меня пинком под зад, - но сейчас мне казалось трусливым и лицемерным ссылаться на "обстоятельства". Обстоятельства всегда готовы избавить нас от ответственности. И вот теперь я сижу за столом, в невероятном японском облачении, вернее, сидит моя уцелевшая половина, в доме, где я никогда не был и никогда больше не буду, перед маленькой пышноволосой женщиной, отважно предложившей себя и тотчас отказавшейся от своего проекта, сижу в последний раз, ибо и с ней я больше не увижусь. Мысли, которые и мыслями не назовёшь, картины одна другой притягательней и ужасней проплывали на дне моих глаз; машинально я протянул руку и отпил глоток.
"Конечно, - проговорила она, - и у меня есть проблемы…"
Я перевёл на неё вопросительный взгляд.
"Прежде всего, я nullipara".
"Что это значит?"
"Не рожавшая. Мой врач считает, что есть известный риск…"
Значит, она вовсе не думала отказываться. Весь вечер её мысли вертелись вокруг этого предложения! Значит, то, что в "проекте" должны участвовать двое, что в конце концов у меня есть собственная гордость, - ею вовсе не принималось во внимание.
"Света-Мария…"
"Молчите. Это не ваше дело. Я же говорю - мои проблемы. Я ужасная трусиха. Вы знаете, что мне уже за сорок? К тому же доктор говорит, у меня узкий таз…"
"Вы что, обсуждали всё это с вашим врачом?"
"Конечно, а как же. - Она добавила: - Он абсолютно надёжный человек".
Я молчал, она продолжала:
"Может быть, следовало побеседовать со священником. Но я вам уже говорила… Я, может быть, и верю в Бога. Да, конечно, я верую. Только, знаете, наша церковь как-то не внушает мне доверия".
"Ещё бы", - заметил я, невольно отклоняясь от темы.
"Вы, наверное, православный. Православие - очень строгая религия".
"Её не существует, - сказал я. - В России, во всяком случае".
"Вы хотите сказать, большевики… я слышала, что все храмы были разрушены".
"Причём тут большевики".
"Не понимаю".
"Её нет - одна оболочка. Видимость".
"Вы думаете? - сказала она рассеянно. Она пробормотала: - Иногда мне начинает казаться, что вас мне послал Бог…"
Говоря по правде, меня слегка передёрнуло от этих слов.
Не помню, что я ответил. Мы снова вступили на минное поле. Должен оговориться, что чужой язык имеет свои преимущества. Чужой язык освобождает от запретов. Он кажется безопасней. Слова не так обжигают, как на родном языке. На чужом языке можно говорить о вещах, которые на своём родном невозможны, на чужом языке легче признаться в любви или отвергнуть любовь… одним словом, я не думаю, что мог бы вести разговор с хозяйкой, случись нам беседовать по-русски.
Она умолкла, занятая своими мыслями, предоставив мне заполнить паузу незначащей репликой, вместо этого я вышел из-за стола, выбрал свободное место и, взмахнув руками, встал на голову.
"Что вы делаете?"
"Баронесса, - сказал я с пола, - мне так легче собраться с мыслями".
XXI
Обыкновенно, изъясняясь на языке аборигенов, я непроизвольно начинаю на нём же и думать или по крайней мере приводить в порядок свои мысли, теперь же я заметил, что думаю по-русски. Полагаю, со мной согласятся, если я скажу, что язык родных осин удивительно хорошо приспособлен к тому, чтобы мыслить на нём, находясь в позе, которую я продемонстрировал моей собеседнице.
"И долго вы так будете стоять?"
"Всего три минуты, дорогая", - сказал я. Мы снова сидели за столом, перед оплывшими свечами. Над чёрными руинами в камине плясало призрачное пламя, это была агония. Баронесса встала и вернулась, сияя улыбкой, неся два высоких бокала и в крахмальной салфетке среброголовую бутыль в оранжевом уборе под цвет её кимоно, с портретом бессмертной вдовы.
"Я считаю, нам нужно отпраздновать нашу свадьбу!"
"Вы ещё не получили согласие жениха", - сказал я холодно.
"Ах да, согласие… - Меня смерили длинным взглядом. - Я считаю, - внятно сказала она, - что мы должны отпраздновать нашу свадьбу".
Я отколупнул станиоль, снял проволочный предохранитель. Медленно, угрожающе вращая куполообразную пробку, сдерживая напор газа, я смотрел в глаза моей сообщнице, это был поединок зрачков; я почувствовал, как дёрнулась моя щека, слабый хлопок, словно отдалённый взрыв, нарушил молчание, лёгкое облачко курилось над горлышком, ледяной напиток полился в бокалы. Стоя мы ждали, когда уляжется кипенье. Мы напоминали дипломатов двух враждующих государств. Медленно, с опаской были вознесены кубки. "Zum Wohl!" - и она назвала меня по имени.
"Zum Wohl"
Я спросил, подняв брови: не подкинуть ли ещё дров в камин? Она покачала головой.
"Между прочим, - холод шампанского почувствовался в её голосе, - отвернуться от дамы, когда она бросает вам цветок, это… по меньшей мере невежливо. Знаешь что… Ведь мы теперь на ты, не правда ли. Я не настолько тупа, чтобы не понимать, что так просто это не делается… Не надо сейчас об этом думать. Предоставь вещам итти своим естественным ходом".
"Естественным?"
"Конечно. Разве это не естественно, если мужчина и женщина остаются наедине, и… ясно, что дальнейшее неизбежно?"
"Неизбежно?"
"Да".
"Мне кажется, - сказал я, - в нашей ситуации есть что-то комичное".
"Может быть… Отнесись к этому легче. Русские из всего делают проблему. В конце концов, это действительно забавно: представь себе, что у тебя интрижка с дамой из хорошего общества. Нет, нет, - она опустила голову, - я говорю не то. Совсем не то. Лучше помолчим. Представь себе, что…"
Она подвинула мне свой бокал.
"Бывают неудачи", - заметил я, берясь за бутылку. Она обвела меня искоса ироническим взглядом.
"Вот что тебя волнует", - сказала она.
Мы вновь осушили рюмки. Я бы даже сказал, бодро осушили. Возможно, вдова Клико была виной тому, что диалог стал принимать игривый характер. В конце концов, выносить пафос можно лишь в небольших дозах. И мы попытались найти убежище во фривольности.
"Не то чтобы волнует, но… Всё бывает".
"Ты хочешь сказать: не всё бывает. Странный разговор… накануне брачной ночи. В конце концов, впрыснуть два миллилитра - или сколько там - мужского семени, разве это так сложно? О, извини, - сказала она, смеясь. - Сама не знаю, что говорю!"
"Ты говоришь то, что думаешь".
"Может быть, но слова всё искажают. Я думаю обо всём сразу. О самом простом и самом сложном… самом непонятном. Это судьба… Ты веришь в судьбу?"
Я пожал плечами.
"Ты находишь меня недостаточно привлекательной?"
"Я этого не говорил".
"Хорошо, тогда я сама скажу. Сначала налей мне… только немного… это вредно для ребёнка. Ты говорил, что я похожа на портрет Дюрера. Другие тоже говорят. Но ведь эта дама, согласись, не так уж уродлива! Да… да… - говорила она, теперь уже глядя не на меня, а в пространство между нами, - я не юная девушка. Но позволь тебе напомнить: жёны, не слишком влюблённые в своих мужей, хорошо сохраняются, это давно замечено. Они не засыхают, как старые девы, и это понятно: результат регулярного полового контакта. Но и не расходуют почём зря свои силы. А я к тому же ещё была добродетельной супругой".
"Света-Мария… зачем ты мне всё это говоришь?"
"Дай мне договорить… Ты недурно сложен, для мужчины это самое главное. Залог полноценного отцовства. Но ты, возможно, не обратил внимания… должного внимания, что и я… Мои платья не дают ясного представления… Уверяю тебя, я сложена на диво. Ничего лишнего! У меня в меру широкие бёдра. Мой зад выступает ровно настолько, насколько это требуется. Живот без складок, живот нерожавшей женщины. У меня грудь, которой позавидует любая девчонка. У меня маленькие, немного расставленные, прекрасно сформированные железы с розовыми сосками. Хочешь, чтобы я продолжила это описание? Плесни мне ещё немного… капельку".
XXII
Пауза. Я намерен сделать паузу. Я огляделся: сколько уже было в моей жизни таких пристанищ, голых обшарпанных стен, подтёков на потолке. Всё, что я забираю с собой, несколько книг, зимнее пальто и, само собой, моё профессиональное обмундирование - штаны, балахон, древняя касторовая шляпа, к которой я питаю суеверную привязанность, - частью сложено в чемодан, частью висит на стуле. Прочее мне не принадлежит. Я не собираюсь присесть напоследок, по русскому обычаю. Я сюда уже не вернусь. В положенный срок внесена квартирная плата, ключи лежат на столе, я предупредил жилищную компанию о том, что освобождаю комнату. Не комнату, а конуру. Они требовали, чтобы я произвёл ремонт, но с меня, как говорится, взятки гладки. Не буду рассказывать о формальностях, о сидении в коридорах всем нам знакомого учреждения, где, кстати, произошла у меня встреча со старым приятелем. В дальнем конце воздвиглась, валкой походочкой мимо обсевших все стулья, похожих на тени просителей приблизилась фигура Вальдемара. "Алала!" - услышал я древнегреческое приветствие. Теперь он был в длинной седой бороде, которую, я думаю, специально отбеливал; есть такие снадобья.
"Ты чего здесь торчишь?"
"Да вот, - сказал я, - сижу…"
"За пособием пришёл, что ль?"
"В этом роде".
Вальди выразил удивление, что давно не видел меня на рабочем месте.
"Если ты имеешь в виду редакцию, - сказал я, - то её больше не существует".
"Накрылась?"
"В этом роде".
"Ну и хрен с ней. Я не об этом. Кстати: за тобой должок!"
"После отдам", - сказал я.
"Когда это, после?"
Мы ещё немного потолковали. Прохвост сумел-таки после смерти нашего пахана окончательно закрепить за собою его прерогативы. Не знаю только, счёл ли своим долгом взять на себя его заботу о нас. В это время на табло появился мой номер, замигал огонёк над дверью.
"Я тебя везде найду!" - крикнул он вслед.
Выйдя из кабинета, я огляделся: коридор был по-прежнему полон страждущих, Вальдемар исчез; я спустился по лестнице в вестибюль, вышел на улицу, поглядел в обе стороны, дорога в мир была открыта. На углу я сунул три монеты в щель автомата, снял трубку и набрал номер. Я брёл мимо вывесок и витрин, распахнутых дверей кафе, кое-где столики снова стояли снаружи, за стёклами сияли шестиугольные звёзды, близилось Рождество, была оттепель, всё ещё продолжалось неопределённое время года. Навстречу мне постукивали каблуками женщины, маршировали мужчины в плащах нараспашку, плелись старухи, и на всех лицах играла, как солнце на поверхности вод, обманчивая весна; я шёл без цели и направления, - по крайней мере, так мне хотелось думать, в известном смысле так оно и было: без всякой цели; шёл, почти весёлый, свободный, вот что главное, и беззаботный, как этот город, по которому некогда брёл юноша-монах в чёрном плаще с капюшоном и видел в небе над дворцами огненный меч возмездия, но до огня и пепла было ещё далеко. В самом деле, времени было хоть отбавляй. Я вышел к скверу и удобно устроился на скамейке. Спиной ко мне, на постаменте, окружённом цепями, сидел позеленевший бронзовый король.
Известно ли ей, кто это, спросил я Марью Фёдоровну, когда она опустилась на скамью рядом со мной.
Она покачала головой.
"Надо знать историю нашей новой родины", - сказал я наставительно, принял из её рук аккуратно завёрнутый бутерброд, банку кока-колы, прочёл, жуя и прихлёбывая из отверстия, учёную лекцию.
Жестянка полетела в урну. Бледное солнце выглянуло из марли облаков. Я хлопнул себя по коленям. После этого началось длинное путешествие. Мимо старых особняков, чугунных решёток и маленьких львов, сидящих, точно дети на горшках, на своих постаментах, мимо аккуратных безликих зданий, построенных на месте сгоревших и разбомблённых кварталов, мимо голых деревьев, где высоко на суках висели похожие на гнёзда растения-приживалы, где сидели, задумавшись, чёрно-лиловые птицы, по мокрым песчаным дорожкам, где мальчишки мчались на карликовых велосипедах, с красными флажками на длинных качающихся жердях бамбука за спиной, словно конные самураи.
Сыр-бор разгорелся из-за того, что люди епископа собирали дань с купцов из южных земель, а герцогу ничего не доставалось, продолжал я, и тогда герцог велел разрушить переправу и выстроил собственный мост выше по реке, откуда всё и пошло. Зависть, сказал я, породила этот привольный город. Держась за руки, мы спустились по каменным ступенькам к воде. Мост гремел высоко над нашими головами.