24
После того как Шуламит пришла и увела дедушку в дом престарелых, я стал ходить к Пинесу, чтобы он рассказывал мне истории вместо него. Пинес жил возле водонапорной башни, в маленьком доме, который был окружен совершенно необычным декоративным садом, где росли исключительно цветы пустоши и подлеска. Он сажал там клубни темных цикламен и гигантских анемонов самых разных расцветок, выискивал на Кармеле горный люпин, на ручьях Арбеля выкапывал луковицы восточных гиацинтов, и большие ядовитые семена, прорастая, вспыхивали мазками яркого царственного пурпура. В заболоченных местах возле источника он собирал нарциссы и вероники, а лютики, которые цвели у него в саду, сверкали так, словно столяр Гидеон покрыл их лаком.
"Розы и хризантемы я мог бы выращивать и в галуте", - говорил он.
"Орхидея - это замечательный дикий цветок, испорченный человеком", - строго сказал он мне, когда я пришел в восторг от рассказа шорника Пекера о том, как русский офицер послал его с букетом белых орхидей "уболтать генеральскую дочь-красотку".
"Даже Лютер Бербанк, который разводил и скрещивал розы и хризантемы, заявил, что никогда не притронется к орхидеям. Они - как те несчастные китайские девочки, которым в детстве туго обматывали ступни".
Всякий раз, открывая его зеленую калитку и вступая на каменные плитки, я снова становился "Барухом из четвертой группы", которого каждую неделю отправляли к старому учителю после того, как он побил очередного ученика.
"Иди, пусть Яков тебя успокоит. Может, ему удастся сделать из тебя человека".
Он был Первым Учителем. Он учил мою мать, дядю Эфраима и дядю Авраама, меня, Ури и Иоси. Он учил всех. Одержанное волнение воцарялось в деревне, когда он приступал к показу букв алфавита новому набору малышей, и люди собирались возле школьной изгороди, чтобы услышать детский смех, доносившийся из окон класса. Пинес всегда начинал не с "алеф", а с "хет". Первым, что произносили дети в школе, было "ха-ха-ха". "А сейчас, дети, открытое "хет". Смотрите - ха-ха-ха". Год или два он играл с ними, водил гулять и втирался к ним в доверие, а потом они вдруг понимали, что его седло уже на их спине, а поводья - во рту, и подчинялись ему с любовью и преданностью, которые сохранялись в их сердцах всю дальнейшую жизнь.
Из всех наемных служащих нашей деревни Пинес был единственным, кто пользовался всеобщим уважением. Дети порой смеялись над ним, но, даже когда он ушел на пенсию, во всей деревне не было ребенка, который бы не робел в его присутствии. Он имел привычку входить без стука в класс, говорил смутившемуся учителю и зашумевшим ученикам: "Продолжайте, продолжайте", - садился сбоку и слушал, глядя на детей с любовью и грустью.
В деревню приходили новые учителя, но Пинес никогда не упрекал их в недостатке знаний или идеологической закалки.
"Это как бороться с ветряными мельницами, - говорил он. - "Как гоняются за куропаткою по горам"".
Провинившегося ученика посылали к нему домой. Смутьян медленно приближался к туевой изгороди, открывал зеленую калитку, шел по дорожке из каменных плиток, попадал под струю воды из маленькой поливалки, тарахтевшей в высокой траве, и робко открывал дверь, которая никогда не знала ни крючков, ни запоров. Пинес клал ласковую руку на его вспотевший затылок и вел в маленькую кухню, напоить крепко заваренным чаем и потолковать не спеша - порой о методах осушения заболоченных полей, порой о притче о винограднике из книги пророка Ишаягу а то и о двуполых растениях и о том, какими удивительными способами они избегают самоопыления. И еще долгое время после того, как вернется провинившийся в свой класс с печеньем или конфетой в руке, притихший и раскаявшийся, будет он вспоминать, как тепло принимал его старый учитель и каким сладким был у него чай.
В молодости Пинес погружал двадцать своих учеников - "Поднимайтесь поживее, дети, шевелите ногами, цветы жизни!" - на телегу, запряженную парой мулов, и вывозил их на весеннюю прогулку, которая продолжалась целых две недели.
Старый, вечно скептичный Зайцер как-то попросился в одну из последних таких поездок Пинеса. Он вернулся усталый и взволнованный, весь пахнущий дымом костров, растоптанными листьями и диким чесноком, рассказал, что было очень интересно, и заключил, что "сегодня уже нет таких учителей".
На горе Гильбоа Пинес разучивал с учениками плач Давида, в Иорданской долине рассказывал им об истории Рабочего движения, в Эйн-Доре читал им стихи Черниховского. Он показывал нам пахучие отметки оленей, семенные ловушки медовой орхидеи и липкие сети крестового паука, растянутые между кустами ладанника. Его маленькие посланцы собирали черепки древней посуды на курганах, яйца ящериц в полях, окаменелости в слоях известняка на холмах. Он сортировал все эти находки, составлял их каталог, раскладывал по коробкам и посылал профессорам в Иерусалим и Лондон. Ночами он выводил нас в поля, под усеянное звездами небо, чтобы дать послушать "пение жаб" и показать "небесные тела".
"Фейга умирала медленно, - рассказывал он, угощая меня чаем с коржиками. Потом с опасением посмотрел на меня, как будто сомневался, понял ли я. - Она была больна. Она перетрудилась. Не все могли вынести те условия. В те дни не всем было под силу выжить. А она еще и родила нескольких детей подряд. После Авраама - Эфраима, а на следующий год - твою мать Эстер. Организм не может так много напрягаться".
Я рассказал ему, как Циркин-Мандолина смотрел на фотографию бабушки.
- Они все трое ее любили, - вздохнул он. - Поклонялись ей и носили ее на руках. Но не так, как мужчина любит женщину.
- Фаня говорит, что они были как трое братьев и маленькая сестра.
- Скорее, как трое братьев и маленький брат, - задумчиво сказал Пинес. - Маленький брат, которого все обожают. Ты понимаешь, о чем я говорю?
- Понимаю, - ответил я.
Есть в строении моего грузного и плотного тела что-то такое, из-за чего людям кажется, что я немного туповат.
- Я знаю, как ты привязан к дедушке. Он действительно человек незаурядный. И я знаю, как тебе тяжело сейчас, без него. Но он любил другую женщину, и ждал ее, и воевал с ней всю свою жизнь. Сейчас ты уже и сам это знаешь.
- А почему тогда он женился на бабушке?
- Малыш, - улыбнулся Пинес, - это было решение "Трудовой бригады имени Фейги". Сегодня это выглядит как очередной их розыгрыш, но тогда - тогда даже такие вопросы решались голосованием. Когда я был в кибуце в Иорданской долине, мы решали на общем собрании, кому и когда разрешается забеременеть, и именно тогда я ушел из этой коммуны со своей Леей и двумя близнятками, которых она носила в животе. А в соседнем кибуце был большой спор, должны кибуцники говорить друг другу "доброе утро" и "добрый вечер" или это буржуазный пережиток.
Может быть, они боялись отдать ее кому-нибудь чужому. Или не продумали до конца. Да и она сама тоже не понимала тех отношений, которые у них сложились. Ведь они купались все вместе голышом в Киннерете. Этого никто не может понять, даже сами участники, даже наш большой специалист Мешулам Циркин. "Знаешь ли ты время, когда рождают дикие козы на скалах? Нисходил ли ты во глубину моря? Из чьего чрева выходит лед, и иней небесный, - кто рождает его? - Он перенес руку на мой затылок. - Странный ты парень, - сказал он. - Иоси у нас просто маленький мужик, Ури всем напоминает Эфраима, а ты - сын стариков, миркинский сирота. Пошли, Малыш, я тебя использую. Пошли, поможешь мне в саду".
Эфраим ушел с цирковой группой Зейтуни, неся на плечах Жана Вальжана. Это произошло по окончании семидневного траура по моим родителям. Арабская граната, брошенная в наш дом, покатилась под мою кровать с шипеньем и дымом. Треск разлетевшегося оконного стекла разбудил моего отца, но, прежде чем он почуял запах тлеющего фитиля, понял, что происходит, и зажег свет, прошли драгоценные секунды. "Рыловский йеке" сгреб меня одним движением, которое закутало меня в одеяло, швырнуло в воздух и выбросило, как сверток, через окно, а потом всем телом упал на мою мать, которая во сне обняла его руками и ногами и улыбнулась.
Люди услышали взрыв, находясь в Народном доме, где все собрались на общее собрание. Обсуждался вопрос о замене нескольких центральных поливальных труб, и страсти кипели. Все разом вырвались из дверей здания и бросились на звук удаляющегося громового раската, на треск пылающих стен и на запах паленого мяса.
Когда они добежали до рыловского двора, все уже затихло. Коровы перестали реветь и вернулись к своим кормушкам. Дым развеялся. Далеко оттуда, в Берлине, так я себе представляю, неутомимый мститель Даниэль Либерзон проснулся, разбуженный ночным кошмаром, и закричал так громко, что его было слышно издалека. "Домой!" - вопил он, как ребенок, загадил брюки, сосал палец и ползал, как ящерица, по своей постели. Друзья закутали его в чистую простыню и убаюкали, покачав кровать, а наутро пришли двое шотландцев, которые знали множество языков и тайных дорог, чтобы сопровождать его в долгом возвращении в Палестину.
Кожаные тирольские штаны, свадебное платье, письма Эфраима к Биньямину - все сгорело. "Только обиженный плач ребенка слышался в темноте. Мы посветили фонарями и нашли тебя. Ты ползал полуголый по траве и весь был покрыт большими мотыльками".
Мне было тогда два года.
"Мы вырастим его вместе с Ури и Иоси", - сказал Авраам.
Но дедушка закутал меня в одеяло и взял к себе во времянку. Всю ночь он снимал с моего тела сажу и обжигающую пыльцу сожженных мотыльковых крыльев и вытаскивал осколки стекла из моей кожи, а наутро одел меня, и мы вместе пошли, чтобы стоять возле гробов, которые уже были выставлены в Народном доме, покрытые национальными флагами и черной тканью.
Рылов стоял у гробов ошеломленный, терзаемый чувством поражения. "Во всяком случае, они умерли в своей постели", - было единственным утешением, которое ему удалось хрипло выдавить из своих мозгов. Дедушка слабо улыбнулся.
"Да, Рылов, ты прав, в своей постели", - сказал он и похлопал великого стража деревни по плечу, в том месте, где ремень винтовки пропахал зарубцевавшуюся уже борозду.
"Рылов - идиот! - сказал Ури. - Это у них семейное. Чего еще ожидать от человека, чей дедушка был единственным в России евреем, который насиловал казачек?!"
"Миркин хочет вырастить еще одного сироту", - говорили в деревне. Шломо и Рахель Левины пришли приготовить обед и снова предложили свою помощь. Но дедушка сказал: "Авраам будет вести хозяйство, а этого мальчика я выращу сам".
Жан Вальжан терся о кипарисовые деревья, ограждавшие деревенское кладбище, Эфраим и Авраам сгребали землю в могилы моих родителей. Руководители ишува и Рабочего движения произнесли положенные речи. Дедушка держал меня на руках, Циркин и Либерзон стояли, как два портрета, по обе стороны от него.
Потом люди разбрелись по кладбищу маленькими группками и, по обычаю, клали цветы и камешки на могильные плиты.
"Пошли, Барух, - сказал дедушка. - Шнель, шнель!"
"Ты засмеялся, потому что знал эти слова из родительского дома". - И дедушка поднял меня и посадил себе на плечи.
Деревня справилась с бедой. "Мы были сделаны из прочного материала". В деревне не нашлось бы дома, в котором не было своих мертвецов. Кто умер от лихорадки, кто от пули, тот от копыта взбесившегося мула, а этот - от собственной руки. "Кто по зову народа, а кто по велению идеи и Движения".
"Евреи проливают кровь и в галуте, - писал Либерзон о моих родителях в деревенском листке. - Но там нет смысла в их смерти, так же как нет смысла в их жизни. Здесь и у жизни, и у смерти есть смысл, потому что нам светят родина и свобода. Пусть скорбь удвоит нашу волю. Кто выбрал жизнь - жить, жить будет он!"
25
Рука Случая, как убежденно завершил Пинес одну из наших бесед по теории эволюции, только Рука Случая снова привела Зейтуни в нашу деревню как раз после смерти моих родителей.
Подобно тем наглым, распутным возгласам, что время от времени раздавались с водонапорной башни, подобно повторяющимся визитам гиены, ежегодным прилетам русских пеликанов или возвращению Шуламит к дедушке - так суждено было этому жалкому акробату снова появиться в полях нашей деревни. Две высоких, тощих лошади тащили убогий фургон, покрытый брезентовым полотнищем. Прицепленная к нему, дребезжала сзади ржавая клетка со старым медведем. Запах жженого ракитника, мазей для грима, для обмана глаз и для ловкости рук поднимался над маленьким караваном.
Зейтуни был хасид из Тверии, потерявший семью и дом в одном из наводнений. Рахель Левин, которая знала Зейтуни еще там, рассказывала, что после несчастья он сбрил бороду, швырнул свою кипу и талитв мутные коричневые потоки, смывшие всю его прежнюю жизнь, продал книги Торы, которые передавались в его семье из поколения в поколение, и начал странствовать со своей труппой между Дамаском и Иерусалимом, Хевроном и Бейрутом.
Так он добрался и до нашей Долины. Если бы не то наводнение, мы бы никогда не увидели его и Эфраим не ушел бы с ним из деревни. Но дедушка не верил в случаи и предзнаменования, равно как и в людей, влекомых навстречу судьбе, а только в отверженных и исчезнувших, и потому был уверен, что Эфраим ушел бы все равно и виною тому - наши деревенские, а не Зейтуни.
"Похорони меня на моей земле", - было написано в одной из записок. Он знал, что я разыскиваю его записки. Свою месть он планировал с ясной и расчетливой точностью, помечая уязвимые места и находя мягкие подбрюшья.
Поначалу Зейтуни зарабатывал на жизнь мелким воровством и примитивными чудесами, которые помнил со времен своего хасидского ученичества. Он продавал латунные амулеты бесплодным женщинам, лечил оспу с помощью гематрии, зажигал кучи сырых поленьев силой хитрых заклинаний и вызывал местный дождь произнесением Тайного Имени. Эти деяния вызывали восторг во многих местах Страны, но у нас в Долине жалкие чудеса Зейтуни вызвали лишь раздражение и жалость. "Достаточно мы насмотрелись этих бредней в хасидских дворах на Украине", - провозгласил Элиезер Либерзон, и все отцы-основатели согласно покачали головами.
Во время своего предыдущего появления, в первый год после основания деревни, Зейтуни удостоился лишь самых скромных аплодисментов. По окончании представления к нему подошел веселый молодой парень по имени Циркин-Мандолина, род которого со стороны матери восходил к известной семье адморов, а со стороны отца - к большевистской верхушке, поднял мотыгу и вонзил ее в землю. Чем дальше углублялась мотыга, тем сильнее стонала земля, а когда ее острие коснулось загнанного под землю болота, прямо из-под ног Зейтуни вырвались острые края камышовых листьев в окружении страшной тучи комаров, и рассекли его нежную кожу. Из грязи выползали мускулистые пиявки, вцепляясь в его тощие икры, а бледные черви пытались стащить его к себе в глубины. Он стоял и выкрикивал все известные ему молитвы, пока наконец Рылов не заставил его пропеть нашу любимую песенку: "Я друг лягушки", а потом бросил ему конец своего бича и вытащил из ямы.
"Чародейство и фокусы - постыдное занятие, - заключил Пинес. - Нынче здесь, завтра там. Обман, бродяжничество и непроизводительный труд".
Всю ту неделю Эфраим провел на холме возле свежих могил моих родителей и был так тих, что даже Фейга, Эстер, Биньямин и другие мертвецы не почувствовали его присутствия. Жан Вальжан мирно щипал сочную траву меж могилами и сгребал своим большим языком лежавшие на памятниках цветы. Но Эфраим не укорял его. Сам он пил из кладбищенской поливалки, ел плоды большой ююбы, которая росла на соседнем холме, и жарил куропаток, которые так и не узнали, кто схватил их - дикая кошка, хорек или ястреб. По ночам он смотрел, как старый сыч, стоящий на кладбищенской ограде, кланяется ему, непрерывно падая ниц, и смотрит на него блюдечками своих сияющих глаз.
На седьмой день, когда мой дядя встал, чтобы идти домой, из тени эвкалиптовой рощи вышел караван Зейтуни, медленно пересек давний след британских зениток и остановился подле источника. Спустя недолгое время маленький огонь заплясал под железными горшками, и приятный запах похлебки и жаркого поднялся тонким дымком, который неторопливо поплыл в сторону Эфраима и вполз в его разорванные ноздри.