Она повела меня в свой сад. Рядом с домом у нее было небольшое подсобное хозяйство - несколько кур, крольчиха, грядки овощей и пряностей. Когда Левин пришел в деревню и был принят в качестве служащего, он пытался выращивать овощи возле своего дома. Но что-то было в его руках такое, что наводило порчу на растения, и любой стебелек, которого он касался, тут же увядал. Сам он ел свои серые помидоры и бледные перцы с большим воодушевлением и даже пытался убедить окружного сельскохозяйственного инструктора, что это новые сорта овощей, которые он сам вывел. Но после его женитьбы на Рахели та взяла на себя заботу об этом огороде, и Левин, всегда мечтавший о крестьянской жизни, начал наконец есть плоды земли своей с настоящим удовольствием. Рахель сажала овощи и цветы, привезла из отцовского дома кусты базилика в ящиках и жестянках, и по ночам люди и животные подходили к их забору, стояли там с закрытыми глазами и глубоко вдыхали.
Сейчас Рахель отрезала несколько сухих побегов от своей живой изгороди и разбросала их по дорожке.
"Смотри, Барух, - сказала она и прошла по ним совершенно беззвучно. - А теперь пройди ты".
Сухие ветки взорвались под моими ногами. Рахель засмеялась.
"В твоем возрасте Эфраим уже ходил по этим веткам, как фланелевая тряпка по столу. Когда ставишь ногу, старайся опускать ее мягко и плоско, и дыши только животом, не грудью".
Она набросала еще немного веток, но мне ничего не помогло.
"Ты ходишь, как старая корова, - вздохнула она. - Придется подождать, пока вернется Эфраим".
Левин приходил обедать домой. Он совсем не был похож на фотографию бабушки - всегда бледный и слабый и не умел ходить тихо, потому что волочил ноги.
"Может, эти Левины все такие, - подумал я, - поэтому бабушка и умерла".
Авраам тоже иногда приглашал меня пообедать. Но я не любил у них есть из-за Ривки. Я предпочитал есть у дедушки, хотя дедушка не умел варить ничего, кроме картошки в мундирах. У Авраама, покончив со своей порцией, я выходил из дома и прокрадывался по бетонной дорожке под кухонное окно подслушать, о чем они говорят между собою.
Ури, въедливый и язвительный, уже тогда любил острые ощущения и всегда ухитрялся испортить им аппетит.
- От чего умерла бабушка? - спрашивал он вдруг.
Я буквально слышал, как мрачнеет лицо Авраама.
- От болезни.
- От какой?
- Не морочь голову, Ури!
- А Нира Либерзон говорит, что это была не болезнь.
- Скажи внучкам Либерзона, пусть занимаются неприятностями своей семьи.
Короткое молчание, потом голос Ривки:
- Это все ваш дедушка, перед которым вы все так преклоняетесь, - это он ее убил. А ты что думал?
Я поднялся и заглянул через подоконник. Ривка яростно скребла клеенку, и ее грудь, живот и бедра колыхались под платьем, как будто там ходило целое стадо жировых складок. Мухи садились на пятна варенья, оставшиеся после завтрака. Авраам ел молча. Его сын Иоси подражал отцу. Они оба нагружали вилки, помогая себе куском хлеба.
- В салате мало соуса, мама, - сказал Иоси. Они с отцом любили макать хлеб в соус.
- Ты сначала реши, что ты хочешь - салат или болото, - ответила Ривка.
- Он прав, - заметил Авраам. - Мы любим соус.
- Ну, конечно, и тогда вы переводите на него буханку хлеба. И так уже растолстели, хуже некуда.
- Чего вдруг он ее убил? - спросил Ури, которому спор о салате казался бессмысленным и безнадежным.
- Она таскала на себе блоки льда, а письма этой русской ее добили, - сказала Ривка.
- Я не думаю, что детям в девять лет стоит слушать все эти россказни, - буркнул Авраам, и борозды на его лбу начали ползать.
Я услышал сильные хлопки. Это Иосин сокол резко захлопал крыльями по оконному стеклу, и я торопливо пригнулся и отполз от стены. Этого красного сокола Иоси вынул из гнезда, когда тот был крохотным, вздыбленным комочком белого пуха, яростно шипящим на всех. Первые три месяца Иоси ловил для своего любимца мышей и ящериц, пока соколенок подрастал и его летательные перья утолщались и набирали достаточную силу. За это время он привязался к хозяину, как собака, и всюду ходил за ним по двору, ковыляя и цепляясь за все когтями, так что в конце концов Иоси отнес его на крышу коровника и сбросил в воздух, чтобы он научился летать. Летать сокол действительно научился, но наш двор не покинул. Он то и дело издавал резкие крики, непрерывно звал Иоси, и нельзя было оставить окно открытым, потому что он тут же влетал внутрь и на радостях рвал занавески и сваливал на пол стеклянные вазы. Все его сородичи уже откочевали, и только он один остался в Стране.
"Большая редкость, - говорил Пинес. - Большая редкость. Красный сокол, оставшийся на зиму в Стране Израиля. Какая верность!"
- Прогони эту сволочную птицу! - заорала Ривка.
Ури рассмеялся.
- Скажи спасибо, что он прилетает сюда, а не к твоему отцу, - сказал Авраам.
Отец Ривки, шорник Танхум Пекер, пришел в восторг, когда его внук завел себе сокола. "Мы сделаем из него охотничью птицу", - сказал он, и его лысина засверкала от предстоящего азарта. В первые годы после основания деревни Танхум Пекер был одним из самых занятых людей. Он шил и чинил уздечки, сбрую, вожжи и ремни упряжи. Его хомуты славились по всей Долине, потому что они никогда не натирали шею животным. Дедушка изображал мне, как Пекер нарезал полосы для кнутов, с силой проводя ножом по большому куску кожи, и при этом вздыхал от напряжения и высовывал кончик языка. "Нож его шел так уверенно, что кончик кнута начинал дрожать уже в ту минуту, когда отделялся от материнского куска". Когда в деревне появились первые тракторы, заработки Пекера упали, но его пальцы и сапоги по-прежнему пахли кожей и седельным дегтем, и тот же запах вытекал из деревянных стен его мастерской.
"Охотничий сокол, - мечтательно сказал Пекер. - Как у помещиков и господ офицеров".
В молодости он был денщиком у кавалерийского офицера в армии русского царя Николая.
"Вот были денечки! - то и дело вспоминал он, раздражая своей тоской других отцов-основателей. - Офицеры в мундирах, с саблями, все в золотых погонах, помещичьи дочки и балы, платья раздуваются, все танцуют, шепчутся в саду…"
Пекер особенно любил рассказывать о новогоднем бале у полицеймейстера в каком-то губернском городе:
- Подали таких здоровенных речных рыб, не то лещей, не то палтусов, и мне тоже дали выпить-закусить, а потом все пошли танцевать…
- И что, жид Пекер тоже танцевал? - презрительно спрашивал Либерзон. - Или только вылизывал хозяйские сапоги?
- Танцевал, - гордо отвечал Танхум Пекер.
- С конюхом майора или с кобылой губернатора?
Пекер не отвечал. Он шил седла и подпруги по заказу людей "а-Шомера" и, попав таким манером на страницы истории, уже удовлетворил потребность увековечиться, терзавшую всех наших стариков. Именной указатель "Книги Стражей" представлялся ему вполне достойным и почетным памятником, и он не ощущал нужды ни в каком ином мемориале.
Дедушка терпеть не мог Пекера, потому что во время первой войны, когда члены "Трудовой бригады" пасли овец, люди из "а-Шомера" преследовали их, уводили у них стада и оговаривали перед турецкими чиновниками. Денег им тогда не платили, свою единственную пару обуви они отдали Фейге, голод и болезни исполосовали их шрамами. Циркин часами наигрывал на мандолине, глотая ртом ее отрывистые звуки, чтобы заглушить бурчание в желудке. Кожа Фейги была покрыта нарывами, но она упрямо тащила свое костлявое, сожженное солнцем тело и усталой рукой гладила своих друзей по головам.
"Мальчики мои! - говорила она. - Любимые мои!"
Ее мальчики обворачивали ноги тряпками. Они уже не летали по воздуху. Их кожа огрубела и стала жесткой, а голод придавливал их к земле. Когда они не двигались, я вообще не мог их увидеть, даже зажмурив глаза, потому что они становились похожими на огромные застывшие глыбы. Каждый второй день Циркин варил им клейкое варево из кукурузы и бобов в жестяной печи, которую он построил в яме, приспособив под трубу поломанный глиняный кувшин.
Даже многие годы спустя, когда дымный вкус той печи давно улетучился из их ртов и волос, дедушка и его друзья все еще хранили обиду на людей "а-Шомера", и дедушка обычно ронял в их адрес: "Сатрапы, которые только и мечтали, что основать в Галилее коммуну арабских кобыл".
"Охотничий сокол", - сказал Пекер, достал из своей коробки старые шила и кривые иглы и уселся на свою шорничью скамью, оборудованную большими деревянными тисками. Иоси, Ури и я сидели рядом, завороженные мудростью его пальцев и приятным запахом его работы. Он смазал толстые нитки воском, поплевал на ноготь большого коричневого пальца, прочертил им линии для ножа, а потом сметал несколько кусков тонкой мягкой кожи в наглазник для сокола. "Когда птице прикрывают глаза, она сидит, как младенец, и не шевелится", - объяснил он.
Он вырезал отверстие для кривого клюва, а из более толстой кожи сшил себе большую перчатку, длиной до локтя. "Это перчатка, чтобы поберечь руку, иначе сокол разорвет ее на куски. Смотри, какие у него когти".
К тому времени сокол уже начал охотиться, но, услышав свист Иоси, тут же торопился вернуться к хозяйским ногам.
"Это хорошо, что он возвращается. Теперь мы научим его сидеть на руке, а через две недели, вот увидишь, Иоси, он принесет нам на обед зайца".
"Красный сокол слишком мал. Самое большее, он принесет тебе мышь, - разрушил Пинес эти надежды. - Для охоты нужен ястреб. А кроме того, Иоси, охота с помощью хищных птиц - не что иное, как отвратительное развлечение паразитирующего и загнивающего слоя, который жил за счет эксплуатации".
"Скажи своему учителю, чтоб не забывал охотиться по ночам на своих лягушек", - презрительно пробурчал шорник Пекер, когда Иоси с опаской передал ему слова Пинеса.
Иоси с Пекером понесли сокола в поле. Меня и Ури они попросили идти сзади, чтобы не мешать. Сокол послушно сел на руку старого шорника - белые когти вцепились в перчатку, застывшая точеная головка накрыта кожаной маской. Пекер выбрал подходящее место, смочил слюной палец и проверил направление ветра, а потом снял наглазник и подбросил сокола в воздух. Великолепная птица взмыла вверх, ее красный живот с коричневыми полосами по бокам так и сверкал в прозрачном воздухе.
"А ну, свистни ему!"
Иоси сунул в рот два пальца и свистнул. Сокол остановился в воздухе, развернул перья хвоста, как веер, и на мгновенье завис неподвижно, а потом спикировал наискосок с наполовину сложенными крыльями. Старый шорник протянул к нему руку, защищенную перчаткой. Сокол раздвинул ноги, замедляя свою посадку, но поднятая рука шорника ему помешала. Он заколотил крыльями по воздуху и сел прямо на лысую голову Пекера.
"Это было ужасно, - сказал Пекер врачу, который зашивал ему череп. - Я думал, что мне пришел конец".
Пытаясь ухватиться за гладкую голову, сокол вновь и вновь вспарывал ему кожу своими острыми, как шило, когтями. На лицо Пекера хлынула кровь, он упал без сознания прямо посреди поля. "Сволочная птица" с испугом взлетела, а мы помчались домой, чтобы позвать на помощь. В доме не было никого, только старый Зайцер, который работал во дворе. Он вернулся с нами в поле. Зеленые мухи уже обсели голову Пекера, часть скальпа была оторвана и свисала с костей черепа. Мы помогли Зайцеру взвалить раненого на спину и повезли его в деревенскую амбулаторию.
Через несколько дней, когда выяснилось, что Танхум Пекер выздоравливает и уже расхаживает по двору амбулатории с огромным марлевым тюрбаном на голове, в деревне стали придумывать для него прозвища - "Ястребиный глаз", "Нимрод" и "султан Абд эль-Хамид", - а Либерзон написал в деревенском листке, что хотя наше общество действительно стремится вернуться к природе, но никак не для того, чтобы "эксплуатировать инстинкты диких птиц ради удовлетворения примитивных страстей человека".
"Животное охотится от голода, а человек - в погоне за извращенным удовольствием", - провозгласил Пинес в школе и прочел нам подходящий к случаю отрывок из "Книги джунглей" Редьярда Киплинга, который был "хотя и колонизатор, но умный человек".
Я поднялся, схватил камень и разбил окно. Осколки засыпали стол Авраама и Ривки.
- Дедушка не убивал ее! - крикнул я непримиримо.
- Достойный внук своего деда, - издевательски сказала Ривка. - Выгони его отсюда, пока я сама его не убила.
- Прекрати сейчас же! - сказал Авраам
- Пусть твой отец сейчас же уплатит за окно!
- Успокойся немедленно!
- Ты еще увидишь, старик умрет, и этот вот начнет воевать с нашими детьми за наследство, - огрызнулась Ривка.
- Хватит! - крикнул Авраам.
Он поднялся, вышел из дома и подошел ко мне.
- Не обращай на нее внимания, Барух, - сказал мне дядя Авраам. - Она переработала. Ты можешь всегда оставаться у нас. Я не выброшу сына моей сестры из дома.
Я посмотрел на него. Мелкий шаг, изборожденный лоб и покатость плеч окружали его непроницаемой стеной, которая двигалась вместе с ним, как панцирь черепахи. Иногда он брал меня и своих близнецов на сеновал и подзуживал нас побороться на соломе. Я не знал, нравится ему или злит, что я всегда укладываю его сыновей на лопатки. Ури обычно набрасывался на меня неожиданно и сзади, и на него нападал судорожный смех, когда я поднимал его в воздух. Иоси, обиженный и униженный, бежал к матери со слезами.
Авраам взял меня за руку. Я любил его прикосновение. Уже тогда я смутно понимал, что среди членов нашей семьи есть такие, которым достался общий кусок боли. В деревне рассказывали, будто в детстве Авраам напал на чужую женщину, которая пришла к нам в гости, бил ее по ногам, визжал и кусал в живот, пока оплеуха Рылова не повалила его на землю. Но я знал, что мой дядя был замечательный фермер, читал много специальной литературы, и его не раз звали к соседям, чтобы помочь ветеринару в диагнозе. Он вел тщательный дневник своего коровника. У каждой из его коров была детально расписанная родословная, на каждую велись записи удоя, жирности молока, осеменений, родов, выкидышей и времени, когда они переставали рожать. Эта фермерская книга была необыкновенно подробной, в особенности тот ее раздел, где он записывал точные даты расставания коров с их телятами, которых отправляли на убой.
Моя мать погибла, Эфраим исчез, и дядя Авраам был единственным ребенком бабушки Фейги, который еще оставался в доме. Все эти годы он продолжал посещать ее могилу. Мы с Ури часто видели, как он взбирается на деревенское кладбище, что на холме, на тяжелом велосипеде "Геркулес", который остался после Эфраима.
"Едет поговорить с бабушкой, - говорил Ури. - Он рассказывает ей все, что происходит в нашем хозяйстве".
"Твоя мама тоже там лежит", - намекал он, но я не реагировал.
Только один раз в год, со страхом и дрожью, я приходил с дедушкой к могилам своих родителей. Время в деревне двигалось по спиральным маршрутам дождевых облаков, измерялось месяцами беременности коров, общей длиной вспаханных борозд и таинственными, необратимыми процессами гниения, и я не соглашался измерять его днями памяти. Годы спустя, уже превратившись из мальчика в профессионального могильщика, я приобрел способность слышать, как под землей с яростным треском взрываются разбухшие животы мертвецов, но тогда я просто сидел рядом с дедушкой у памятников моим родителям, а потом сопровождал его к памятнику бабушке Фейге, всегда ухоженному и сверкающему белизной. Бетонная впадина у ее ног ярко сияла желтовато-белым обилием нарциссов и фиолетово-зеленоватыми соцветиями базилика.
"Мой отец посадил эти нарциссы, - сказал Ури, - чтобы ему было легче плакать".
28
Когда нам было одиннадцать лет, Пинес организовал одну из своих последних экскурсий.
"Как в добрые старые времена, - объявил он нам. - На телеге, запряженной лошадями".
В молодости он, бывало, забирался со своими учениками даже на Голаны и в Хуран, и эти экспедиции порой затягивались на целых три недели. Они сушили цветы, ловили насекомых, ели и спали в мошавах, в кибуцах и в тех арабских деревнях, которые им рекомендовал Рылов. Возмущенные родители жаловались, что Пинес отрывает молодежь от работы в самый горячий сезон, когда они больше всего нужны в хозяйстве, но Пинес, выступая на специальном заседании Комитета, посвященном этому вопросу, заявил, что "в деле воспитания горячи все сезоны".
"Семена, которые школа сеет сегодня, вы пожнете через десять лет, - сказал он. - Терпение, товарищи".
На этот раз он запланировал поход сроком всего на три дня.
"Увы, дети мои. Ваши родители могут рассказать вам о больших походах, но мои силы уже не те, что раньше. Пройти туда и обратно я уже не смогу. Мы сможем дойти только до ручья Кишон и древнего Бейт-Шеарима".
На рассвете дедушка привел меня в дом учителя.
"Присмотри за моим Малышом, Яков", - сказал он.
В одиннадцать лет я был такого же роста, как дедушка. Пинес засмеялся и сказал, что, скорее, уж это я должен присматривать за ним.
В качестве сопровождающего с нами отправился Даниэль Либерзон. Он гарцевал верхом на лошади, вооруженный винтовкой и кнутом. Его взгляд сдирал с меня кожу, ища на моем лбу утерянные знаки. Возле русла Кишона мы остановились, вытащили из рюкзаков карманные книжки Танаха с красными корешками и стали читать высокими взволнованными голосами: "Пришли цари, сразились, / тогда сразились цари Ханаанские / в Фанаахе у вод Мегиддонских… / С неба сражались, звезды / с путей своих сражались с Сисарою. / Поток Киссон увлек их, / поток Кедумим, поток Киссон".
Пинес, раскачиваясь в ритме древних слов, с осуждением рассказал нам о старейшинах Мероза, "которые укрылись от воинской повинности на городской свалке". Потом он сказал:
- У кнаанитов было девятьсот колесниц, и они неслись по Долине, а мы прятались меж дубами горы Тавор. - Его палец прочертил широкие линии в воздухе, голос зазвенел от восторга. - И тут пошел дождь. А что происходит у нас в Долине, когда идет дождь?
- Происходит грязь, - крикнули мы.
- Сколько грязи?