Гнилой рассвет, Латгалия, январь 17-го. Вдоль белого пространства - ряды колючей проволоки, черные траншеи. Германский снаряд взорвался в трех метрах от землянки - пронесло!
Стояли, разминались, курили офицеры. Солдаты - те развели костер невдалеке, возились с какой-то дичью, пренебрегая осторожностью. Приблизился солдат Батурин и, криво ухмыляясь, сказал: "Слышь, ваше благородие, тут наши того, поймали свинью".
"Свинью большую, сейчас в кустах разделывают. Вы не дадите вашу бритву, чтоб кровь пустить? А то столовый нож - он не берет… какая-то особо жирная, буржуйская зараза…"
- Подлец! - хотел сказать, но вместо этого спокойно произнес: - Сейчас, постой минутку. - Я вынес из землянки бритву, которой не успел побриться, отдал Батурину. И, движим любопытством, двинулся за ним.
Там, на опушке, за колючими кустами, солдаты держали, навалившись, громадную свинью какой-то неведомой голландской али аглицкой породы, поросшую иссиня-черным волосом, и безуспешно пытались вонзить столовый нож в ее откормленное тело.
Солдат Батурин присел с отменным бритвенным прибором и первым же движением провел большую полосу в районе горла. Раскрылись большие складки внутреннего жира, еще одно движение, и из надрезанного горла хлещет кровь. Свинья кричит истошно, в ответ на этот крик - до одуренья каркают вороны… Седая изморозь Прибалтики, январь семнадцатого, я с тошнотою в сердце удаляюсь. - Куда же вы? - кричит Батурин, - а сало? - я удаляюсь.
Достал из маленькой планшетки томик Блока, сел на пенек, пытаясь отвлечься мыслью о Прекрасной Даме, однако в жилу не пошло. Вся эта глупость 1-й Мировой и чувство, что Империя идет на дно, лежали на сердце леденящим бременем. Из тягостного размышленья меня выводит крик: "Аероплан!"
Оттуда, из-за леса, с немецкой стороны, взлетает маленький зеленый "фоккер". Он покружил над лесом, почихал, потом пошел на русские позиции. Товарищи в окопах глядели, затаив дыханье, как эта мошка росла в размерах. Проклятый "фоккер" ближе, ближе… и вот он вошел в пике над самой нашей головой. Я увидал усатое лицо пилота: тот улыбнулся, сделал знак пальцем, потом нажал на что-то. Две бомбы отделились от самолета, пошли к земле.
- Назад, в землянку! - офицеры попрыгали, но мало кто успел. Снаружи грохнуло, столбы огня и дыма взметнулись над брустверами. Всех разметало, бревна вздыбились, со всех сторон посыпалась земля. Могучая дубовая подпорка пришлепнула меня. Могучая дубовая пришлепнула меня, я слышу крик - наверно, свой.
Какая тишина! - чудовищным усилием я выбираюсь из-под бревна. Перед землянкой - бруствер. На нем лежит, сжимая револьвер, поручик Белецкий, с открытыми глазами. Густая капля крови застыла на его виске. Другие - лежат вповалку, раскинув ноги в сапогах. Заснеженное поле. Ряды колючей проволоки. Сосновый лес, над ним взлетает воронье. Что значит это все?
Рука ползет за пазуху, вытаскиваю фляжку с коньяком, вставляю в онемевший рот и булькаю до дна. По жилам потекло горячее. Приободрился: "Судьба - индейка, а что такое жизнь?"
Солдат не видно. На самой опушке леса лежит с куском полусырой свинины солдат Батурин. Вокруг - воронки от снарядов. Солдат нема. Так, значит, смылись, так значит, их успели разагитировать большевики!
Покачиваясь, подхожу к телеге. В ней - ящики с патронами, буханка хлеба. Пузатая кобыла Шурка стоит и дышит тяжело, прозрачная слеза на безучастной морде. Я забираюсь, беру поводья, чмокаю: "Ну, сивка-бурка, поехали!"
Сквозь лес. Настороженный, мрачный. Латгальский лес. Безмолвные столбы деревьев, и тихий ужас пробирают душу: что это, значит, за пейзаж?
Чу, вот и позади! Дорога стала шире. На выезде из леса - одинокий дом. Подъехал, увидел надпись: "Дом офицера".
ДОМ ОФИЦЕРА
Я - офицер! Лейб-гвардии штабс-капитан Шибаев. И потому мой долг - воспользоваться. Тем шансом, что дает судьба несчастному по надобности вблизи передовой.
Вошел. Оставив на привязи кобылу-бедолагу (я знал, что скоро, очень скоро смешную Шурку освежуют любители конины). Бедняга грустно заржала на прощанье. Сик транзит…
Итак, вошел. Протер разъеденные порохом глаза и в полумраке увидал: пустые столики, безжизненный буфет. Я ощутил: пары не так давно имевших место офицерских возлияний. Сапог, одеколона, коньяка.
- Чего изволите-с? - ко мне бочком приблизился полугорбатый половой. - Извольте выпить, посидеть аль отдохнуть?
- Давай-ка, братец, номер. Я отдохнуть хочу. - Извольте принести ваш чемодан? - Да все мои пожитки - в этой вот планшетке, - поправив планшетку на плече, проследовал за этим мужичонкой, Иванасом, как он себя назвал.
По коридору, скрипучему и затхлому, проследовал за ним. Он нес чадящий керосиновый фонарь. Заржавленным ключом он отпер номер: в углу - кровать, посередине - стол, крючок на стенке, окно без занавески во двор - вот вся, знай, обстановка.
- Надолго к нам пожаловали? - спросил Иванас. - На ночь.
- А дальше куда изволите? - Пожалуй что и в Питер. - Иванас призадумался, потом сказал, разглядывая давно не стриженые ногти. - Желаете бутылочку? - А не отрава? - Да как же можно-с… - Тогда давай неси. - А девочку к бутылке?
- Позволь, откуда? Ведь рядом фронт! - был мой дурацкий полувопрос. - А есть тут одна латгалка. Снарядов не боится. Берет, заметьте, как молодой теленок. И очень опрятна-с.
- Ну ладно, давай латгалку.
Улегшись в форме и сапогах поверх несвежих простынь, я призадумался… Да, занесло… Чего это меня сюда? Как тошно, господа… Мне надоело мотаться по Советскому Союзу, по хлябям долбаной Евразии, а тут - еще одно дрянное место в хронотопе… Я вспомнил, чем славен январь 17-го… после убийства Распутина вся царская семья ушла от дел… развал на фронте, полки бегут домой… Бардак, извечно русское броженье.
- К вам можно? - в дверь громко постучались. - Войдите!
- Вошла "она" - приземистая, толстопузая, в народном каком-то одеянье - к тому же еще и в чепчике и белых вязаных чулках. Однако лицо ее исполнено таинственной и вожделенной похоти, крестьянского лукавства. Наверное, ее тут табунами валили на сеновале ямщики, солдаты по пути на фронт и прочие, кому не лень. В руке она держала бутылку самогона, любезно досланную половым Иванасом.
- Зовут-то тебя как, красавица? - Красавица осклабилась в большой улыбке и низким голосом произнесла: "Гудруна". - Ну сядь поближе, Гудруна. - Она подсела, и я расшнуровал корсет ее народного костюма. Оттуда выползли две сиськи, с заметными отеками и синяками.
- Гудруна, лесная шлюха, - подумалось, - ну сколько тут проезжих терзало твою большую грудь и сколько их вгрызалось в сию мякоть… Теперь торчат их пятки изо рвов иль просто привалены тела их хворостом на здешних на обочинах… Кому же повезло - погребены в могилах окрестной Латгалии…
Как бы прочтя мои мысли, Гудруна вырвала клыками пробку и вставила мне в пасть горло литровой бутылки самогона: "На, пей, потом поговорим!"
Я выпил. Крепчайшая отрава рванула по давно загубленному желудочно-кишечному, шипя и пенясь, пронеслась по дальним по капиллярам и шибанула по венцу творенья - то бишь по тоненьким сосудам мозга. Сей шок переломил сознанье: я бросил бесполезную задачу расшнуровки и сразу задрал ей юбку: латгалка, как я и ожидал, была без всяких там исподних тонкостей. Чудовищный и волосатый низ живота, раскормленные ляжки - вот что ударило в мозги почище самогона… Я попытался расстегнуть стальные пуговицы галифе, однако увидал, что вместо правой моей руки - торчит культяшка, вернее, хороший деревянный протез, с прекрасной лайковой перчаткой, натянутой на сжатый кулак.
- Не надо, я сама, - пролаяла латгалка и быстро расстегнула галифе. Оттуда с писком вывалился длинный бледнокожий член, несущий извечную дилемму офицера: терзать иль вешать. Рассчитанным движеньем она вобрала хлипкий член, и он исчез в водовороте крепких мышц. Томительно поджались тестикулы, и бесконтрольно я содрогнулся, лишь крепче притянув ее за уши.
Волна томительного напряжения сошла, а голос внутренний мне подсказал, что, избежав ее подбрюшья, я спас себя от целого букета половых болезней.
Латгалка утерла рот подолом, сплюнула, сказала: "Таперя ляг, о офицер, расслабься, я песенку тебе спою".
Я лег, уставив взор в потрескавшийся потолок. Она же затянула песню, в которой звучала тоска племен, которых миграция народов забросила в Латгалию еще в далекие столетья.
Латгалка пела, а образ ея менялся на глазах: все больше раздувалась грудь, глаза светлели и наливались желтым цветом, а голос снижался до низких вибрирующих нот… Однако это меня не устрашало, а как-то зачаровывало…
Пропев куплет о бедном крестьянском парне Кондрусе, латгалка встала, рванула за веревку, кровать со скрипом перевернулась. В блаженном состоянии, лицом книзу, свалился я в подвал.
Удар был очень чувствителен, отбиты оказались не только мышцы лица, но также грудная клетка, живот и половые органы. Пытался встать, однако не получалось. Лишь после неимоверных усилий я обернул лицо: посередине комнаты, при свете свечей, они сидели, резались в карты и мирно беседовали. Мое присутствие их вовсе не трогало.
Они сидели мирно, играли в карты, прикуривали от свечей, меня не замечая и, видимо, не собираясь замечать. Козлиные хвосты болтались под каждым из сидящих. Засохшие комки навоза - на этих симпатичных кисточках.
Беседа вращалась вокруг России. "Я ставлю на то, - промолвил бледный господин во фраке, - что ни одна скотина не будет защищать престол, царя, отечество".
- Да это и понятно, Аркадий, - ответил сухонький старик, - об этом никто не спорит, а я вот осмелюсь утверждать, что каждый продаст отца, родную мать и церковь.
Их третий собеседник, косой и красномордый, одетый по-крестьянски, рыгнул и громко загоготал: "Вы, знать, интеллигенты, высоко рассуждаете. А я бьюсь об заклад, что каждый из них продаст свою бессмертную за пайку хлеба и утешительное слово. И никогда и ни за что они не отрекутся от этой привилегии".
- Все это слишком пессимистично даже для моих, поросших диким волосом, ушей, - сказал Аркадий, черт-интеллигент. - Давайте-ка заглянем в магический кристалл, посмотрим, кто больше прав.
Манра - крестьянский черт, поставил на стол пятилитровую бутыль, достал из торбы копыта и зубы лошади, пригоршню серы, бросил их туда. Все трое нагнулись и харкнули в бутыль. Там началось бурление, черная жидкость вскипела, выбрасывая брызги до потолка.
Со дна поднялось ослепительное. В бутыли закрутился смерч, борьба частиц и контуры страны. Златые маковки церквей валились с крестами в прах, и морды соловьев-разбойников сигали над бесплодными полями…
Я понял, что дело дойдет до людоедства, до поклонения божкам и даже до того, чего мой сдавленный язык не в силах был произнести… На четвереньках, пока они гадали и серные пары вздымались над бутылью, я проскользнул к ступенькам, выкарабкался наружу…
…Уф, пронесло! Передо мной - крестьянский двор: пустой, скотины нету. Вдоль стенки - назад к двери в "Дом офицера".
Телега стояла, как я ее оставил, однако кобыла-Нюрка лежала грудой костей с уже засохшими шматками мяса, напоминая о бренности парнокопытных. Прижавши платок к лицу, я устремился в лес, в сосновый, знай, латгальский, покуда не хватился меня услужливый Иванас и пышная латгалка Гудруна.
КОБЫЛА-МАТЬ
Долго бежал я по лесу, оглашая округу истошным криком: "Нюрка, за что?" Но молчал сумрачный балтийский лес, простерши надо мной разлапистые еловые ветви.
- Нюрка, мать твою! - Мать твою, мать твою, мать твою, - отвечало вездесущее эхо…
Лес поредел, в сыром весеннем ветерке я уловил знакомый привкус пороха и обгорелых бревен… Еще одно усилие, и вот я на поляне… Передо мной - солдат, в пилотке с красной звездой… Немолодой, мордовское скуластое лицо. Кривые ноги перетянуты обмотками. Он курит козью ножку и глухо матерится. При виде меня его лицо растягивается в добродушнейшей улыбке: "Так где тебя, шалаву, всю ночь носило?" - "Да как ты смеешь, рядовой!" - хочу ему ответить, но из моей зубастой пасти доносится пронзительное ржанье.
- Ну я те покажу! - он подбегает, бьет мне кулаком по морде, и ослепительные искры сыплются из глаз моих. Наметанным движением хватает за уздечку и тащит туда, где сиротливо стоит телега с ящиками. Так, значится, опять снаряды… Впрягает меня в оглоблю: все начинается по-новой!
- Ну трогай, дура! - причмокнул солдат-Егор, огрел меня вожжами: мы тронулись. Понуро повесив голову, я потянула телегу. Вперед, по чавкающей жиже. По бездорожью. Вернее, по дорогам войны. Хронометр внутри немного поехавших мозгов показывал: 7.10.44-го. Под Вальмиерой. "Мы" наступаем.
Таких, как мы, здесь было много. Конные, пешие, танкисты. Мы все двигались в одном направлении, косая синусоида которого сходилась острым углом к почвенно-грунтовому покрову Курляндской губы, надеясь разыграть здесь свою последнюю карту. На лиепайском плацдарме.
Вокруг вздымались фонтанчики от пуль да темными столбами вставали разрывы от снарядов. Сосцы кобылы, то бишь меня, болтались вправо-влево, сухая кожа на ляжках сжималась и расжималась. В телеге под брезентом - ящики с боеприпасами. Верхом на ящиках сидит солдат-Егор и курит самокрутку.
По праву-руку нас обгоняет маленький штабной автомобиль. Выходит генерал Жигаев. Он мрачен. Он в кожаном пальто. Лицо кирпичное. Болтается бинокль на груди. Болтается бинокль на груди. Достав наган, он матерно орет: "Гони вперед! Чтобы снаряды были на позиции немедленно! Деревня Валксниерды, поняли?"
- Так точно! - солдат-Егор швырнул чинарик и так огрел меня, что я рванула через поле, по самое подхвостье увязая в черной жиже. Хорош был жирный латвийский глинозем в то пасмурное утро.
Немецкие снаряды ложились все ближе и ближе, обдавая нас комьями земли и грязью. Солдат-Егор матерился и хлестал меня что было мочи. Секло осколками горбату-спину, но я перла как на заре времен во славу человеков, пока не взорвалось под самым боком. Я оглянулась: осколком снаряда перебило оглоблю, другой осколок выбил колесо. Теперь мы были обездвижены.
- Ну, Сивка-Бурка, погибать, так с честью! - солдат-Егор отхаркался, отпряг телегу. На кряжистых ногах подковылял ко мне, засунул в кормушку сена. - На, похрусти на память! - Я принялась жевать, под вой снарядов, свист пуль и тут почувствовала, как что-то крепкое и теплое мне ткнулось под хвостом.
Я обернулась: солдат-Егор, взобравшись на ящик от боевых запасов, пытался загнать мне сзади промежду ляжек.
- Сейчас мы зараз справим тризну! - он бормотал, засовывая мне свой крепкий крестьянский шишак.
- Зачем? - хотела я заржать, привлечь внимание политруков к отъявленному факту скотоложества, но было поздно. Егор успел засунуть корневище в бездонну-щель кобылы и с диким присвистом работал взад-вперед, при этом поминая всех святых и мать и прочие дела.
Пропела пуля. Солдат-Егор замолк. Я обернулась вдругорядь: солдат-Егор стоял с дырой во лбу, держа прибор обеими руками. Глаза его были безжизненны. Я увидала, как младенческая его душа голубеньким махорочным дымком скользнула из лева-уха и унеслась на небо.
- Егор! - заржала я в истерике, но тут раздался новый взрыв. Двенадцать ящиков снарядов рванули громоподобно. Кровавыми бифштексами взметнулась я над полями. Один прилип к березке и тихо сполз по дереву. Настала тишина. Изредка прерываемая свистом пуль и уханьем разрывов. А также чириканьем ранних соловьев. На лиепайском плацдарме и в этот день была весна.
- Эй, хлопцы, уберите их! - крикнул я бегущим новобранцам. Но они дружно послали меня на хрен. Судьба павших за свободу и независимость нашей Родины их не интересовала. Махнул рукой и я. Сплюнув в сердцах, я забрался в свой танк, который пыхтел, готовый к бою и смертельной драке.
Экипаж тридцатьчетверки приветствовал меня дружным "ё-маё, явился!". Дал полный газ, и танк, с хрипом перескакивая через окопы и траншеи, помчался в сторону славного города Лиепая.
В ЛОГОВЕ ЗВЕРЯ
- Ну что, попиндюхали, хлопцы? - Так точно! - ответили хором танкисты. И мы попиндюхали в логово фашистского зверя.
Наш танк перескакивал с кочки на кочку, выпуская клубы синего дыма… В смотровую щель я видел: сожженные деревни, обугленные нивы, разбитую боетехнику врага и щедро рассыпанные тела безвестных пехотинцев. Чтоб избежать сего тягостного зрелища, свернули на боковую на дорогу.
Пейзаж сменился… Аллея, ровная как стрелка, вела нас прочь от войны. Она была обсажена подстриженными деревцами. По праву руку - озеро, в нем весело плескались выводки невиданных в России уток. По леву руку, на поляне, застыли две косули. При виде нас они не дрогнули, не убежали в лес.
- Ну, ребя, - сказал наводчик Перышкин, - сдается, заехали куда-то не туда. - А ты поменьше пинди, поменьше и получишь, - ответил я ему, нажал на полный газ. Тридцатьчетверка, взревев, рванула дальше. Аллея уперлась в горку, а там, на этой горке, стоял высокий дом готического типа, я бы сказал, однако, немного похожий на замок. Тяжелые, окованные двери, все окна зарешечены, на островерхой башенке - старинный петушок.
- Что делать? - спросил боевых друзей. Мы стали совещаться. - Убьют как пить дать! - сплюнул Газиатуллин. - А ежели нальют вина? - задумчиво промолвил Перышкин. - Ну как, решай, сержант Драченко! - их взоры устремились на меня.
Я призадумался… Действительно, опасность, что в этом логове нас всех подстрелят, отравят иль задушат, - велика, однако переть на этом танке в расположение немецких войск - куда опасней. Там - стопроцентный копец. Порассчитав все за и против, я шлепнул по затвору орудия: "Нехай, идем на вылазку!"
По одному мы вылезли из люка; сжимая ППШ, на цыпочках приблизились к двери, нажали… Дверь приоткрылась, и мы проникли в темный зал… здесь пахло сумрачной, ненашей древесиной, стол с канделябрами, камин. Сквозь древние цветные витражи вливался печальный свет… - Эй, есть здесь кто? - Ни звука, ни ответа.
Стараясь не скрипеть, поднялись на второй этаж. Толкнули прикладом перву-дверь: прекрасная Матильда М. сидела в кресле недвижно, уставив на нас застывшие глаза.
- Ребята, тут смертным духом пахнет, - поежился Газиатуллин, - айда отсюдова! - по узенькой по винтовой спустились мы в подвал.
Решетчатая загородка не поддавалась. Газиатуллин подложил гранату. Мы спрятались. Рвануло. С меня сорвало головной убор. Толкнули загородку, увидели: ряды бутылок. Лежали на боку, покрытые плотнейшей паутиной времени. Ряды зубровиц и сливовиц, коньячно-водочных изделий, шампанских, хереса, амонтильядо…
- Темно, ребята, принеси свечу! - Послушный Газиатуллин сбегал за свечой, поставили на бочку, и я отшиб горло какой-то пузатой сургучно запечатанной бутылке. В желудок мне хлынула пьянящая густая жидкость… заволокла пазы. - Давай, ребята, пей, чтоб всем им сдохнуть!
Пошла работа. Вытаскивали бутыля и прям на месте заливали в глотку. Вбирали в себя моря. Зубровиц и сливовиц, шнапсов, коньяков, амонтильядо, хереса…
Расширившимися зрачками видел: засаживают с равномерным "буль-буль-буль" - наводчик Перышкин и моторист Газиатуллин. Особым фокусом - немного сверху и сбоку увидел и себя: стоял на четвереньках, лакал собакой из миски пенистую жижу различных спиртовых оттенков…