- А дальше - ты приполз, в комбинезоне, в крови, весь обморожен.
- А сколько лет мне дашь?
- Годочков этак 35.
- А ноги, целы?
- Уже шевелятся, и руки тоже. Вот только выпить не помешает, - она приблизилась, влила мне в глотку. Сжигающее пламя самогонки прошло по телу, остановилось в центре страсти. Подумал: "А ведь красивая… В глазах - извечно русская тоска…"
- Как звать тебя, красавица? - Анфиса. - Так, значит, ты жизнь мне сохранила? - Не знаю, ваш организм, видать, сильней. - А ты не дашь мне документ, что где-нибудь в комбинезоне? - Извольте, ваш документ.
Я взял документ, поднес к глазам. Иващенко Сергей Петрович. Военный летчик. Краснознаменной эскадрильи ВВС: "А ты не знаешь, что стало причиной взрыва самолета?" - Сама не видела, однако соседка говорит, что поздно вечером в Капустином Яру опять стреляли. Пошла ракета как обычно, потом - разрыв и падает горящий самолет…
- Ну-ну… так, значит, я был сбит. Тем самым оборонным комплексом… УФ-140… и это значит, что Оборонка будет заметать следы… и мне каюк, как более не существующему в натуре, и если я не умер сам, то буду уничтожен, чтоб избежать расследования. Уж раз причина катастрофы - налицо, то крышка. Бежать, скорей бежать!
Сказал, увидел от третьего лица: отчаянная вспышка в темном небе, тактическая тварь - ракета - вонзилась в серебристый ястребок, взломала надвое. Его выбрасывает катапульта: не понимая, что случилось, несется к мать-сырой-эемле, лишь ощутив хлопок страховочного парашюта. Килда рулю!
- Сережа, родненький! - она вцепилась в мою грудь. - Не уходи! Погодь до утра. Погибнешь ты в степи. Пока метель, они не будут тебя искать. Постой, Сережа! - и мягкий теплый поцелуй запечатлелся на губах моих. Я протянул внезапно ожившие руки и ощутил два полных вымени. Железным рычагом напрягся детородный, и я забрал ее к себе на печь.
Анфиса ласкала тело летчика и становилась в разны-позы. В сорокалетней русской бабе пылал огонь, не утоленный многими годами. Закладывала ноги за плечи - "по-офицерски", подпрыгивала обезьяной на его животворящем и причитала странные слова, из глубины степных сказаний. До первых петухов тянулась эта схватка. При крике петуха он застонал, не выдержал: бесчисленные полчища кочевников-ихтиозавров рванулись в пазы теплые и заварили там побоище. Анфиса пискнула, зажала отверстие ладошкой и прошептала: "Сережа, принеси мне тряпку, что на столе лежит… - стремительным движеньем закрыла выход беглецам. - Теперь не вырвутся".
- Чего ты? - спросил я недоуменно.
- Так лучше. Мне обязательно необходимо забеременеть. Сегодня - последняя надежда. За многие года. Ведь мне сходиться - не с кем. Мой муж - Иван Ефимыч - уж десять лет как с трактором ушел под воду. Когда на Волге ломались льды.
Я приподнялся на локтях, взглянул в ее лицо, уже немолодое, но прекрасное, погладил тело - пышное и белокожее (во всяких эмиграциях - таких я не встречал, с Анфисой этой не сравнятся) и приложился ухом к животу ее. Я ощутил неясный шум, урчание - предвестие глубинных схваток. Уверенность, что будет у Анфисы сын, наполнила меня. Я сел и начал одеваться.
- Постой! - она сказала с твердой решимостью. - Ты обморозил ноги, я помогу тебе восстановить. - Она уселась напротив на печи и вдвинула мои распухшие ступни в свое подбрюшье. Я вспомнил, что зимовщики Таймыра вставляли ноги в распоротое брюхо псов… как это близко… - Ну, мать твою! - я прошептал, и семя изверглось само собой.
Окинул взглядом избу: нет даже электричества. Горит лучина. Обрывок марли занавешивает окна, на стенке - тулуп да старая охотничья винтовка.
- Садись поешь! - сел, с новой силой навернул картошки с салом, глотнул еще стаканчик самогону, потом надел порты да валенки да ватник Иван Ефимыча - покойна-супруга-тракториста и был готов. - Ну, голуба-душа! - Анфиса обняла меня, - не попадайся на глаза антихристам. Храни тебя Господь!
Я повернулся и вышел. С охотничьей винтовкой на плече, в подгнившем волчьем треухе, на страшный тридцатиградусный мороз. Я знал, что надо добираться до городского центра, а там - на поезд. Тропа, протоптанная в снежном поле, вела меня в поселок Баскунчак. Светило яркое январское, снежок хрустел, и обмороженные ноги не мешали.
За два часа дочапал до развилки. Дорожный указатель показывал райцентр. Подъехал допотопный воронок: "Куда тебе, Гаврила?" - На Баскунчак. - Садись!
Не смея отказать, я сел. Сержант милиции пыхнул "Дукатом". - Что, на охоту собрался? - Да так, за белками… - Ну-ну, - глаза сержанта были серьезны и даже озабочены, - а мы тут ищем в степи двоих. Один - старик-полкаш какой-то сумасшедший, другой - преступник-летчик, покинувший без спроса самолет… ты никого случайно тут не видывал?
Ответа не было. Сержант продолжил: "Да всякое тут происходит, в Капустином Яру. Хотели даже - немцев поселить. Фашистов, знай, которых Сталин за все их злодеяния сослал к казахам. Ну мы, конечно, - горой, сказали, что подожжем дома проклятых оккупантов… - ну все, кажись, и прибыли".
Продрал глаза: избушка почерневших бревен, на ней табличка: участок 35-й районной баскунчакской милиции.
НОВЫЕ ЗНАКОМЫЕ
- Давайте, товарищ, чайку попьем, немного отдохнем, ну а потом я вас доставлю, куда надо, - сказал мильтон. И ласково подвел меня к участку.
Вошли. Избушка так себе. Засиженный портретик Ильича. За столиком сидит, скучая, дежурный милиционер, листает кондуит. При виде меня лицо его расплылось в простодушной, ласковой улыбке: "Ну, с Богом, прибыли! Вот молодцы, - он выбежал с охапкой тряпья, - вот вам одежда! Переоденьтесь, отдохните, и я вас провожу".
Одежда: валенки, ушанка, ватник. - Чего, куда? - Да ничего, все будет хорошо! - дежурный обернулся к стенке, отдал честь и произнес: "Товарищ околоточный! Преступник прибыл!"
- Ну добре, сынку! - сам комиссар милиции Матюхин вышел из закутка. Густые брови, царственное брюхо, шинель до пят. Достал бумажку, зачитал: "Постановили: за незаконное проникновение на гособъект, за то, что не сдался с поличным, за то, что в неположенное время летел туда, куда не надо, и загубил военную хорошую машину - за все это (между нами говоря, свинство) полковник Рыжиков, то бишь майор Иващенко - приговорен к восьми годам строжайшего режима.
- Все понял, гад? - спросили конвоиры. И могучими ударами под зад выпихнули меня в зону.
Я брякнулся о снег, поднял глаза, зажмурился от света прожекторов: "Ну, здравствуйте, степные волки!"
Степные волки встретили меня дружным "Хай живе!".
От ранее неведомого чувства захотелось отлить. Я встал у вышки, поднатужился: струя взметнулась искрометным фонтаном брызг. Раздался тихий хрустальный звон: переливаясь всеми цветами радуги, льдышки опадали на белый наст. Я плюнул: плевок застыл в полете.
- Чего тут шляешься? - извечный вертухай на вышке направил на меня свой автомат, - а ну, пошел в барак! Чего, не хочешь? - дал очередь на всякий случай. Узором вышитым легла она в снегу. Вороны взлетели в воздух. Кар-кар! Я понял намек и потрусил рысцой. На мне ушанка, ватник, валенки. Мороз за минус 50. Бегу в барак. Луна залила мертвым светом пространство зоны: бараки, проволоку, снег.
В бараке. Ни зги, тяжелый стон и храп. Удушливый настой портянок, смегмы, пота. Не помолившись на ночь, ложусь калачиком на нары, смыкаю вежды и начинаю гладить усталый детородный. В моих глазах - громадная костлявая бабища-"мать". Она склонилась надо мной и басом шепчет: "Что, паря, хочешь гомосекса?"
- Майн готт! - удар в подбрюшье, от боли подскочил на метр. Держась за пах обеими руками, глотая спертый воздух: "Что, где, когда?"
- Пойдем поговорим! - рука берет меня за шкирку, волочит в угол. Туда, где развалился на перине пахан-Алеша. По праву-руку от него - бутылка спирта, нарезана закуска, горит свеча. Пахан в хорошем настроении, он говорит: "Давай, кадет, лижи!"
Блатной Бурунчик - детина с железной фиксой и огромным рыхлым задом - разматывает ногу пахана. Тлетворный дух шибает в ноздри. Пахан поднял стопу, увенчанную корявым пальцем: "Лижи, кому гаворють!"
Могучими руками меня притягивают к пальцу. Бурунчик вставляет в челюсти морковь, чтоб не зажались. Слеза стекает по щеке. Я вспоминаю: уютный Мюнхен, фитнесс-центр, грудастых девушек в борделе "Казанова".
- Не любит, ой не любит! - пахан хохочет и пальцем ноги ласкает мое подбрюшье. - Тогда меняем программу! Бурунчик лижет мне палец, а ты, кадет, читай роман. Собьешься - удушу!
Меня толкнули на пол и протянули кружку черного, как деготь, чифиря. Я выпил залпом и охренел. Зубодробительная жидкость прошла по пищеводу, впиталась в кровь, достигла мозга. Раздался щелчок в сознаньи, и я почувствовал: "Жить можно. Жить даже нужно". Прокашлялся, нашел позицию для тела и вывел нетвердым голосом: "Случилось это в разгар Великой Отечественной бойни. Точнее - во время Ясско-Кишиневской операции. Наши войска, преодолев ожесточенное сопротивление немецких гадов, прорвались к границе нашей Родины…"
- Ну, что там тюльку заливать, - пахан воткнул морковку себе в пасть, - ты лучше - про любовь, про девушку хорошую с недоеным соском… бери - ка, брат, гитару!
Протягивают мне гитару - натянутые струны на самодельном консервном корпусе. Беру гитару непослушными. И хриплым голосом затягиваю песнь.
"Кондуктор, не спеши! Кондуктор понимает. Что с девушкой прощаюсь навсегда. Она была всегда. Хорошая такая. А теперь ее участь порешена навсегда. Когда я уходил, она смеялась. Тогда мы верили, что будет дружба навсегда. А вот теперь лежит она в овраге, и ее туфли плавают во рву… "
Рванувши струны, я затих. Настала пауза. Пахан-Алеша прижал меня, обмазал слезною слюной и сунул сигарету в зубы. Я закурил и поперхнулся. От этой затяжки анаши проняло до самых до кишечных палочек. В зобу дыханье сперло.
- Теперь ты свой, - сказал пахан, - теперь ты музыкант. Ты можешь: пить мой чифирь, курить, а также тягать в очко Бурунчика. Ну а теперь - под занавес - изобрази мне Чакону Баха.
- Послушайте, пахан, я не могу…
- Ну раз не можешь, Бог тебе судья, - был ответ, - иди спать! - и ломовой храп огласил барак…
ХМУРОЕ УТРО
…Недолго гостил я у Морфея. Побудка. Молотом по рельсе. "Без последнего!" - рычал пахан. Я прыгал на одной ноге, пытаясь попасть в штанину. Запутался, упал. - Ну, долбаный интеллигент! - Товарищи со страшной скоростью бежали на построенье.
У входа в барак стоял Бурунчик с поленом и ждал последнего.
Последним появился я. Бурунчик размахнулся, но я сообразил, присел, ударил его лбом под дых. Бурунчик охнул, уставил на пришельца ошалевшие глаза. "Ну, погоди, артист! - дыхнул вослед. - Уж я тебя…"
Дорога на лесоповал. В открытом кузове, под дулом вохров. Придерживая шапку, чтоб не унесло. Растерзанные мысли: "Делать что? Что делать-то? Зарежут ведь, зарежут!" Как будто читая мои мысли, Бурунчик ухмылялся и спичкой ковырял в железной фиксе.
"Бежать, бежать, бежать!" - попискивало в капиллярах мозга. "Ты охренел, ты охренел, ты охренел!" - одергивал благоразумный голос.
"Живите дружно, ребята!" - успокаивало высшее сознанье.
Лесоповал, участок N 205. Построили, вручили пилы: разойтись! Я с ужасом увидел, что в паре со мной - Бурунчик. Тот хитро подмигнул: "Теперь не убежишь, артист!"
Бурунчик взял мотопилу, нажал на кнопку и, громко испортив воздух, вонзил в сосну: опилки брызнули в лицо пришельца. - Вали давай! - я навалился на сосну: подпиленное сие древо хрустнуло и накренилось… и тут же с ужасом увидел: Бурунчик мотопилой провел по валенку. Жизнь прокрутилась перед глазами, хотел уж сдаться на волю злой судьбы, однако сработал жизненный рефлекс: я вырвал ногу из валенка: тот был развален пополам вращающимся лезвием мотопилы. И там же остался палец - большой и теплый.
- За что, едрена вошь? - крик эхом разнесся по лесу. Привстали вохры, и заглохли пилы. Заозирался. Увидел, что смертный приговор неотвратим… И правда, Бурунчик с мотопилой - все ближе. Другие урки - тоже. Охранники оставили костер и клацают затворами.
Я взвизгнул, бросился бежать, роняя капли крови в снег. Бурунчик свистнул, охрана открыла огонь по беглецу. Шальные пули срезали веточки пушистые, шуршали по коре… однако я бежал быстрее… Испуганные белки взирают на этот бег, роняют припасенные орешки… Лесная живность прячется и разбегается. Он задыхается, бежит, роняет едкую слюну, волочит раненую ногу…
Биенье сердца или? Послышалось: стук паровоза, гудок, шипение паров. Прибавил ходу: насыпь! Состав на малой скорости пыхтел на повороте. Рванулся из последних сил, вцепился в поручни, забрался на подножку. Дверь в тамбур была открыта. Залез и лег калачиком, пытаясь восстановить дыханье.
- Ну что вы так, поручик! - поднял глаза: сам капитан Юшкевич, немного пьяный, грозил мне наманикюренным перстом. - Голубчик, вы простудитесь, скорей в вагон! Позвольте, да вы ранены…
ПОСЛЕДНИЙ ЭШЕЛОН
- Вползайте, поручик… - Роняя едкую слюну, заиндевевший и окровавленный, заполз в вагон и лег в изнеможенье на красной ковровой дорожке…
Какая обстановка! Стены увешаны портретами, на окнах бархатные занавеси, и аромат - хороших сигар и коньяка… За красным полированным столом - полковник Таубе, в парадном мундире с аксельбантами, монокль в недвижном левом оке.
- Ну что же вы, Голицын! - приятный баритон звучит с укором. - Мы вас послали на разъезд Степашкино, надеясь, что вы вернетесь через час, а вы - исчезли на пять дней… Где вас носило?
- Я, я… - и судорожные звуки скребутся из моего горла. - Я был в тайге… и вот, извольте, получил награду! - я показал на обмороженную ступню, лишенную большого пальца.
- Ну ладно, - полковник поморщился, - займитесь собой, ну а потом прошу к столу. Есть дело.
- Скажите только, какое сегодня число?
- Сегодня, милостивый государь, декабрь 19-го, мы накануне Рождества. Точнее - 20-е сегодня. Наш эшелон с боями прошел сквозь красных у Иркутска и движется на всех парах к Владивостоку. Вы не забыли, надеюсь, что адмирал Колчак велел оставшимся в живых достичь Находки и временно отправиться на сборы в Сан-Франциско…
- Да-да, конечно, - я выдавил подобие улыбки.
Два офицера берут меня под мышки, кладут на лавку и чем-то прижигают ногу. Истошный крик сотряс штабной вагон. Он видит: их жесткие пропитые глаза. Он чувствует: убийственную боль и запах паленой курицы.
- Спокойно, Голицын! Не дрыгаться. Сейчас завяжем.
- Я буду ходить? Ребята, то есть господа, скажите!
- Ты будешь прыгать как козлик! - и капитан Марчук хохочет. - Все, замотали вашу рану. Извольте встать и сесть за стол!
Полковник Таубе налил мне до самых до краев: "Ну, выпейте, поручик, не будьте тряпкой! Ну что, полегче стало?"
- Так точно!
Полковник подобрел. Лицо, опухшее от алкоголя. Он выпускает густые клубы дыма и водит рукой по карте: "Докладываю обстановку, господа! В живых осталось - трое офицеров. С поручиком Голицыным - уже четыре".
- Вот видите, - его рука ползет по ветке Транссибирской магистрали, - до бухты Находка - 100 километров, а там уже японцы, порядок. Молитесь Богу, господа, чтоб не возникли партизаны. Солдаты сбежали, в соседнем вагоне-лазарете - лишь четверо медичек. Вот вся наша живая сила. Четыре револьвера, пять винтовок, пригоршня патронов и вышедший из строя пулемет "Максим".
- Неужто мы прощаемся с Россией? - задумался корнет Елагин.
- Я предлагаю, - хмыкнул капитан Марчук, - устроить на всякий случай прощальный пир. Позвольте пригласить медичек?
- Извольте, только без садизма, - полковник был печально равнодушен.
Марчук махнул рукой, и появились медсестры Поляницыны - Маруся, Роза, Рая и Ярославна.
Полковник закурил очередную папиросу, поставил граммофон. Штабной вагон заполнила щемящая мелодия. "На сопках". Разлили восемь стаканов и запрокинули. "Реми Мартан" потек по жилам. - А ну! - прикрикнул капитан Марчук.
- Готовы! - ответили медсестры и стали на четвереньки, закинув юбки на шиньоны. Все четверо - с отменно белыми, упругими задами, в высоких зашнурованных ботиночках.
- Они - они и есть сестрички милосердия, - промолвил однорукий капитан Марчук. Он расстегнул здоровой правой лапой галифе и вытащил кривой и маленький. Я улыбнулся.
- Вы не смотрите, поручик, что он мал, - сказал Марчук, - но в деле - незаменимый ятаган! - и он воткнул его в срамные губы юной девы.
- Вы огрубели на войне! - сорвался в фальцет корнет Елагин и принялся ласкать шершавым языком бледную поросль Ярославны. Затем пристроил свой нетвердый юношеский фалл.
Работали в четыре жерла: полковник Таубе, корнет Елагин, кавалерийский капитан Марчук и я, то бишь поручик Голицын. Гудел паровоз, за окнами мелькали сучья: мы все боле удалялись от той срединной части материка, где распадалась двухсотлетняя империя Петра Великого.
Отдав последний фронтовой салют, утерли лбы, заправили клинки и сели за стол переговоров (сестрички безмолвно удалились). Достав последнюю бутылку "Реми Мартана", полковник Таубе разлил ее и произнес: "Пусть каждый из нас - на этом свете иль на том - запомнит сей день - коньяк, сестричек, зимнюю тайгу…"
Полковник прокашлялся: "И не забудьте поручение Верховного правителя Сибири - адмирала Колчака - добраться до Сан-Франциско, а там - начать по-новой…"
Вагон качнуло. Стакан упал на карту Российской Империи. Разлапистая струйка коньяка прошла по уссурийской ветке Транссибирской магистрали. Со свистом пули раскололи стекла, продырявили портьеры. Одна пронзила ухо капитана Марчука, и он склонился головой над картой.
- Завал, - мелькнуло в голове. - Пора тикать! - Однако полковник Таубе вновь поставил граммофон и под унылую мелодию "Маньчжурских сопок" зажег сигару. - Полковник! - но тот пыхтел сигарой, не реагируя на пули. Со всех сторон, с окрестных сопок на нас спускались партизаны. Их возглавлял Семен Метелкин, заросший диким волосом, в ушанке с красной криво налепленной звездой.
Корнет Елагин и ваш покорный стреляли по наступавшим из окон, какие-то в тулупах падали на снег, однако куда там… вставали новые борцы… штабной вагон стал пунктом притяженья для всех этих дальневосточных партизан. Крестьяне, оборванцы и корейцы - с истошным криком бежали к поезду.
- Полковник, что делать? - но тот задумчиво ходил, дымил и думал о своем. Я плюнул и принял свое, особое решение: сорвав армейское обличье, напялил снова протухшую одежду зэка и водрузил замызганный треух. - Ах, подлый хам, предатель! - воскликнул корнет Елагин, но тут же был сражен залетной пулей. А я, на четвереньках, озираясь, прокрался в тамбур, скатился на насыпь и раненым дальневосточным партизаном пополз в тайгу. Оставшись незамечен и неузнан.
Привставши на одном локте, с высокой сопки я видел: застрявший в снегах состав "Москва-Владивосток" и сотни его облепивших партизан. Я слышал: надрывный мат товарища Метелкина, истошный визг Маруси-Розы-Раи, плач Ярославны и карканье ворон, что собрались клевать глаза погибших партизан, а также трупы офицеров.
С рыданьем и страшной болью в сердце взял курс норд-ост. До бухты в Находке оставался, по моим расчетам, лишь день пути. Роняя слезы и поминая всех японских городовых, вернее, размазывая сопли и поминая всех языческих богов, продолжил путь по сопкам.