– Сначала-то я и радовалась. А потом маяться стала. Что-то, думаю, не так. Чем-то я Бога прогневила, что Он забыл нас.
– Та-а-ак. Что будем делать?
– Помолитесь, батюшка, чтобы у нас все как у людей стало.
– Ладно, помолюсь.
– Вот уж спаси Господи!
На этом прием закончился. Старец встал и, не замечая мужчину, ушел в келью.
– Какой сладкий… – вздохнула Шура, глядя ему вслед. Потом повернулась к Иннокентию: – А ты знаешь, братик, что батюшка пережил?
– Что же? – спросил он.
– Да вот здесь, прямо на этом месте все случилось. Еще перед Отечественной войной. Вытащили батюшку большевички из храма и зачитали приказ. А в том приказе ему расстрел. Батюшка только пять минуточек попросил, чтобы помолиться на прощанье. Воздел ручки и давай молиться. Сначала о прощении своих грехов. Будто они у него есть… А потом стал за убийц своих молиться. Да еще называл их при этом сыночками неразумными. Все Господа простить их умолял. Вот оно как. Большевички-то молодые были совсем. На них страх напал: вспомнили, наверное, как мама в детстве-то учила: бойся Бога, а стариков уважай. Ну, помолился старец, ручки опустил и говорит им: "Все, милые, можете убивать, ежели, конечно, приказ у вас такой". А те не могут. Стоят, как вкопанные, и молчат. Батюшка даже испугался за них и стал подбадривать: не бойтесь, мол, ребятки, стреляйте, ежели такая надобность вышла. А они опомнились и говорят: "Вот, что, отец, ты иди в лес, а мы скажем, что ты сбежал". Ну, батюшка и пошел в лес. Идет, а сам плачет. Сокрушается, что Бог ему мученический венец не дал. Так до сих пор и сокрушается. Не достоин, говорит, а то бы уж на Небесах с мучениками Богу служил. Здесь это и случилось, братик. Вот тут.
Шура встала, поклонилась до земли храму, Иннокентию.
– Поехала домой. Прости, братик, ежели чем обидела. Поехала я…
Следующие два дня после обедни снова ждал Иннокентий старца на лавочке. Давешний разговор с Шурой и молчаливый отказ старца принять его поселили в нем смуту. Там, внутри, закипали по очереди то обида на батюшку, то зависть к Шуре, то досада на самого себя.
Он неприкаянно ходил по монастырю, выходил за ограду. Бродил по лесу, собирал грибы, лакомился ягодами. Однажды забрел очень глубоко в чащу. Там вышел на щебеночную дорогу и по ней дошагал до необычного храма. Среди болот, на поляне глухого леса дивной красотой сияла белоснежная церковь и высилась колокольня красного кирпича. Вокруг храма стояли кресты погоста, а недалеко – три новых избы.
Когда Иннокентий подошел к колокольне, откуда-то выскочили три беспородные собаки и с громким лаем окружили чужака. Из ворот церкви вышел крепкий высокий парень лет тридцати и отогнал собак. Назвался сторож Дмитрием. Одет он был в дорогие, сильно вытертые свитер и джинсы. Длинные пышные волосы стянуты были на затылке узорчатой, как у хиппи, лентой. Все это в комплекте с мушкетерской бородкой и пронзительными смешливыми глазами выдавало в нем человека сложной биографии. Сначала Дмитрий отнесся к чужаку с подозрением. Но как узнал, что тот пришел из монастыря, сразу подобрел и разговорился:
– Так наш храм – это скит монастырский.
– А далеко ли отсюда жилье?
– Ближайшая деревня в четырех километрах. Там всего три двора осталось.
– Что же это за храм среди леса? Откуда же здесь прихожанам взяться?
– Да тут сейчас не прихожане, а "приезжане", – грустно пошутил сторож. – Храму этому четыреста лет. Раньше-то здесь целое село было в сотню дворов. Да с ближних деревень ходили. В лучшие времена одних записных прихожан бывало под две тысячи. А теперь ― сам видишь… Но зато храм этот никогда не закрывался. Здесь даже один беглый владыка в годы гонений жил. Пойдем на погост. Чего покажу!
Они обошли храм и мимо свежих захоронений подошли к большой могиле. На резном деревянном ограждении висела мраморная табличка. Оказалось, это братская могила времен польско-литовского нашествия 1610 года.
– Раньше эта могила была длиной метров тридцать. Здесь похоронены пятьдесят монахов и триста мирян. Они от ляхов спрятались в храме. Он тогда деревянный был. Там их поляки и сожгли. Прости им, Господи! У меня ведь тоже в жилах шляхетская кровь…
Они замолчали. Иннокентий молился об упокоении мучеников и просил их молитв. Дмитрий что-то горячо шептал, часто крестился и шумно скреб мохнатую грудь.
Вокруг братской могилы густо разрослись и сладко благоухали цветы. Белели аккуратно присыпанные белым песочком дорожки. Лес множеством белоствольных берез и янтарных сосен лес радовал светлым простором. Воздух звенел от веселого птичьего пенья. Сытые пчелы в лесной симфонии вели партию виолончели. Над могилой порхали огромные бабочки невиданной красоты и стрекозы с радужными крылышками. В этом, вроде бы печальном, месте проживала пасхальная радость.
Чем дольше стоял здесь Иннокентий, тем глубже врастал в торжествующую красоту. И когда Дмитрий позвал его дальше, он уходил с сожалением.
Сторож повел его за храм, за колокольню, по густой высокой траве в сторону темного леса.
– Вот, – показал Дмитрий рукой. – Теперь смотри на это.
Черное, как нефть, озеро смердело помойкой. По берегам торчал рогатый мертвый сухостой. С берега тяжело снялись вороны, закружили над черной лужей и сварливо закаркали. В воздухе висели тучи зудящих комаров и мошек.
– Здесь свалены трупы польских захватчиков. Это Черное озеро. Еще некоторые называют его Поганым болотом.
– Сюда католиков на экскурсию возить надо, – сказал Иннокентий. – Реальный пример сравнительного богословия. Все сразу видно: кто в рай после смерти отошел, а кто – в… поганое болото. Что-то не хочется тут стоять. Пойдем, пожалуй.
– Пойдем, Кеша, чайку попьем. Меня тут приезжие москвичи хорошим чаем угостили.
Наконец на третий день старец, поддерживаемый под руки келейником, вышел из храма и присел на лавку. На этот раз рядом – никого. Неужели и сейчас разговора не будет?
– Ничего, Кеша, – раздался слабый голос старика, – помаяться иногда тоже полезно. Смиряет. Я тебе вот что скажу. Мы с тобой… да и вся наша братия с паломниками не стоим Шурочки. Это же клад какой-то! Только ей об этом не говори. Чтобы нос не задрала. Тут, на этом самом месте, она храм от разрушения спасла.
– Как так?
– Приехали к нам с постановлением на снос храма. Нас тут примерно каждое десятилетие пытаются разогнать. Последний-то раз в начале девяностых во время передела собственности местная администрация с братками сделали попытку. Дали три часа, чтобы вынести ценности и людей удалить. Оцепили тут все. Привезли танк из ближайшей воинской части. Барабан под куполом обвязали и к танку стали трос подтягивать. А тут, откуда ни возьмись, – Шура со старухами. Как что почуяли, приехали сюда. Легли они под танк и говорят: сначала нас раздавите, а потом уж и за храм принимайтесь. Нам все равно без церкви не жить. На них набросились начальники, стали растаскивать. Что ты! Шура со старушками их как мальчишек раскидывали. Откуда только силы взялись? Ничего не сумели с ними сделать. А танкисты наотрез отказались: не будем с нашими бабами воевать. Не для того присягу принимали. Так ни с чем начальники-то и уехали. А ребятки эти, танкисты, сейчас вон в том братском корпусе спасаются. Равноангельский чин, стало быть, приняли. Так что ты к Шурочке нашей уважение прояви. Она того стоит.
Старец поднял глаза на Иннокентия и вздохнул:
– Что, родитель так и скончался без покаяния?
– Откуда вы знаете? Ой, простите… Да, батюшка. На коленях умолял. Без толку.
– Послушай меня, сынок. Болеть будешь тяжело, как родитель. Теми же болезнями. Но ты не ропщи: так надо. На нем много чего было. Он и храмы рушил, и людям приговоры подписывал. Так что ты, сынок, потерпи. Иначе никак. Надо. Зато будете вместе там, – старец поднял руку к небу. – Ты же любишь отца своего?
– Да, батюшка, – прохрипел Иннокентий.
– Вот и потерпи ради любви. И молись за упокой его души, не ленись. Тем и свои болезни ослабишь.
От ворот кто-то бежал, поднимая пыль. Старец улыбнулся и положил руку на плечо собеседника:
– Сейчас увидишь… Это не женщина, а чудо.
– Ба-а-атюшка! Ми-и-иленький! – голосила Шура на бегу. – Спаси Господи!
– Что, помогло? – спросил старец, пока беглянка, упав перед ним на колени, усмиряла дыхание.
– Ой как помогло, батюшка! Так уж все хорошо стало, прям слов нет.
– Рассказывай, не томи.
– Ну, все теперь у нас, как у людей, – счастливо улыбаясь, ответила женщина. – Вспомнил о нас Господь! Вспомнил. Муж, пока я сюда ездила, всю получку пропил. Мне вместо "здрасьте" в глаз дал, – показала она на синяк под левым глазом. – Детки-проказники у соседей стекла в теплице перебили. Милиционер уже приходил. Соседская корова забор повалила и наш огород вытоптала. Все как положено. Свекровь, дай ей Бог здоровья, на меня с поленом бросилась: где, говорит, тебя носит, шалапутную? Как хорошо-то, батюшка! Спаси Господи, сладкий вы наш!
– Та-а-ак. Что будем делать?
– Помолитесь, батюшка, чтобы Господь терпения в искушениях дал, да побольше. Вот вам с братиками за труды, – поставила она на скамью корзину, накрытую белой наволочкой. – Постное всё, батюшка, постное. А я побежала домой. Там у нас такое!.. Слава Богу!
Секретарь Ангела
День политзека
– Камера рассчитана на двадцать зеков, а нас туда напичкали под девяноста. Спим по очереди. Духотища, жара!.. Спичку зажигаешь – не горит, тухнет: кислорода не хватает. Здоровые молодые парни ломаются – то в истерику их бросает, то в жуткую тоску. Я сам задыхаюсь, пот течет ручьем, сердце бабахает, будто сейчас наружу вырвется. А Васенька, – Жора кивнул на соседа по дивану, – замрет и сидит, как в параличе… Кстати, в эти минуты обращаться к нему было абсолютно бесполезно: ничего не слышит и не видит. Потом говорит: ага, есть, я полез. Ему сразу нары уступают. Котище – цап тетрадку, и всю ночь пишет, пишет… Потом утром нам зачитывает. Так вся камера, все как один слушали.
– Да-а-а! – вступил Василий, задумчиво снимая с головы ведро, надетое трехлетним сыном. – Когда зеки узнали, что мы за веру православную сидим, нам такой авторитет определили, что ты! Даже место воровское для нас освободили. Это у окна, подальше от параши. Причем так: Жора проповедует – я сплю, просыпаюсь – моя очередь "глаголом жечь". Спрашиваю, на чем остановился, на грехопадении? Значит, мне про Каина и Авеля вещать и так далее до конца времен.
– Пап, может, чайку попьешь? – спросила Валя, старшая дочь Василия, качая младенца на объемной груди и раздавая подзатыльники расшалившимся братишкам и сестренкам.
– Ставь чайковского… Растишь их, растишь… Покрепче только там! И моджахедов на кухню загони, а то мешают озвучиванию мысли. – Василий ткнул Петра в бок локтем, указуя на дочь бородой, как перстом. – Это она вынесла рукописи. Нам с женой и с дочкой дали одно свидание, так я ей во все карманы, в штаны, за шиворот, в капюшон даже – всюду тетрадки свои распихал. Ей тогда девять годочков было. И вот что! Это промысел, слышишь! Жену на выходе всю с ног до головы обшмонали, а девчонку не тронули. Вот она и пронесла. Так, Жора, идем Петра Андреича провожать!
– Отец, ты чего это гостя из дому гонишь? – закричала из кухни супруга Василия. Дверь приоткрылась и оттуда выкатилась гурьба детей. И что примечательно: все как один похожи на Василия, только без бороды. Впрочем, один был уже в бороде: он стянул со стола тряпку и нацепил на уши под самый нос.
– Что вы, Татьяна Ивановна, я уж больше часа вырваться не могу, – радуется Петр своему нечаянному освобождению, отбиваясь от детских рук, летящих мячей, сверкающих сабель и вороненых маузеров. – Они меня, как всегда, мемуарами тормознули.
– А я хотела, Петр Андреевич, о вашем творчестве поговорить, – вздохнула всем пышным телом хозяйка, попутно разоружая и загоняя детский сад обратно на кухню.
– Поговорим обязательно, – кивнул Петр, разгребая гору детской обуви в поисках своих сапог. – Только не когда эти зубры собираются на день политзека.
– Так мы вас ждем с новыми рассказами. Детки, попрощайтесь с гостями.
Из кухни, из детской, из ванной и туалета – выкатилась орава детей и облепила мужчин. Петру показалось, что его одновременно обнимают, целуют, царапают и душат тысячи маленьких обезьянок-бандерлогов. "Каа, на помощь!" – хотелось ему закричать, но по команде мамы дети вдруг отступили и часто замахали руками.
– Слушай, отец-герой, как ты эту ораву содержишь? – удивился Петр, нажимая кнопку в лифте.
– Семья, Петруччо, организм саморазвивающийся, самоорганизующийся и самоснабжающийся. Понял?
– Не очень. Ты поконкретней, пожалуйста.
– Если конкретно… – почесал он затылок. – То я и сам не знаю, как мы выживаем. Я-то уж точно ничего для этого не делаю. Загадка! Ты при случае у супружницы моей спроси, как она из почтового ящика деньги пачками вынимает. Со дня ареста и доныне.
По морозному воздуху, под скрип свежего снега шли они втроем к метро. Двое из них, убеленные сединами мужи, по-мальчишески толкались, шутили, смеялись. Петр представил себе, как они выглядели сразу после освобождения: худющие, бритоголовые, безбородые, но довольные. Все мучения, издевательства, карцеры – позади. Вопреки угрозам мучителей они живы, и перед ними распахнуты ворота в светлую жизнь, ради которой они пошли в застенки. В ту самую, где нет преследования веры, во всяком случае, открытого. Впереди восстановление монастырей, храмов – ходи, на спасенье, окормляйся! Впереди заседания в президиумах, интервью, фотографии в газетах, лесть, заигрывания, заманчивые предложения, уважение стариков и "чепчики в воздух" юных и розовощеких.
Когда-то и Петру приходилось "выходить из застенков" и чувствовать эту пьянящую эйфорию свободы. Нет, нет, у него за спиной всего-навсего стройотряды и военные сборы… Два месяца военной дисциплины, голода, воздержания, ежедневной двенадцатичасовой работы и строжайшего сухого закона. Сравнение, конечно, не очень-то корректное, только у него других не было. И вот после тайги и комаров, пота и напряжений до полного изнеможения они появлялись на "большой земле" – суровые, огрубевшие, охрипшие, обветренно-обожженные, да еще с немалыми деньгами. И самое главное: теперь все можно, "мы это заслужили, и весь мир у наших ног!"
Всего за два месяца обычной мирной работы накапливали студенты такой заряд самодовольства. Что же пришлось этим-то испытать, с каким убийственным зарядом иметь дело? Если Петр с однокашниками после стройотрядов на полгода входили в штопор ресторанно-цыганского дурмана, то какой натиск тьмы этим двоим пришлось выдержать! Нет, не оценить и не понять такого, пока сам не прошел их путь, исповеднический. Поэтому и слушал он их жадно, в оба уха, поэтому и терпел их грубоватые шалости и тычки. Потому и любил… с болью, иной раз стиснув зубы, а иногда и кулаки…
По дороге им "чисто случайно" встретилось кафе, куда всех и затащил Василий:
– День политзаключенного – это вам не так просто! Ты, Петруша, скажи спасибо, что мы с Жоркой чифирь тебя пить не заставили. Из ржавой консервной банки.
– Спасибо.
– Спасибо не булькает и нутро не греет.
– А что греет?
– Вон то, "балтийское", номер шесть.
В кафе было сильно натоплено, они сняли куртки и повесили на спинки стульев. В углу сидела бритоголовая компания в кожанках с татуировками на шеях и руках. По нынешним временам это могли быть таксисты за поздним ужином, или студенты университета, заглянувшие отвлечься от толстых учебников. Впрочем, иногда и бандиты так выглядят, но сейчас реже. Петр вспомнил, как герой Шукшина в "Калине красной" сокрушался, что вот, мол, волосами обрасту, хоть на человека похожим стану. Василий приосанился, разгладил окладистую бороду. От кофе Петра мучила изжога, он проглотил еще одну таблетку и запил минералкой.
– Эх ты, болезный-бесполезный, – пожалел его Василий, смачно с причмокиванием прихлебывая. – А у меня хоть бы что заболело! Так нет, ливер после карцеров, как назло, в полном порядке.
– Зато у тебя, Васенька, по мансарде трещина проходит, – ухмыльнулся Жора, поблескивая очками.
– Ла-а-адно тебе, не бузи, – Василий хлопнул друга по плечу и повернулся к Петру. – Ты знаешь, Андреич, у этого Жореса-Тореса такой дар публициста – ващще! Наш первый с ним батя говорил ему: пиши статьи, чадёныш, не закапывай талант.
– Это чтобы я таким же нищим писателюгой стал? А, чадовище? Не желаю! – улыбнулся Жора в седую бороду. – И тебе, Андреич, не советую. Писанина – это "такая зараза, хуже карасина".
– Кстати, Петь, имей в виду, твои рассказы – это очень даже норма-а-ально! – прохрипел Василий. – Ну я ― ладно, меня ты можешь не слушать, а вот половина моя оценила. А Татьяна Ивановна, кыська-рыбка, прибьет меня сегодня ващще, она, я тебе скажу, толк знает. Она моя первая читатель-ни-ца и редактор-шшша. Ужас, когда этим профессиям женский род присвоят. Так что да-вай, пи-ши.
– Старик Василий Петра заметил, в кафе сходя, благословил, – продекламировал Жора.
– И да! И благословил! И не бузи. Петруша, – снова повернулся тот к Петру Андреевичу, – ты не представляешь, как я его люблю! Сил нет, как люблю этого урку. Ну, просто уже никаких сил моих нет… Так вернемся, как говорится, к нашим делам… да. Иногда вот так встанешь утром, оглянешься окрест, озирая пустыню писательской нивы, – и никого! Так что давай, пиши.
…На метро, разумеется, они не успели: двери станции были закрыты. Поймали частную машину, и Петр с Жорой поехали в свой район: они почти соседи. После некоторого молчания в машине раздался баритон оратора:
– Ты знаешь, Петь, каким Васька раньше смиренным был? А я помню.
– А он и сейчас меня останавливает, когда я по старой привычке принимаюсь размахивать дубиной осуждения. Не бузи, говорит он мне, – и дубина на полшестого.
– Это да, – согласился он. – Вообще-то, я тебе скажу, Василий, конечно, ― феномен! И что интересно-то, многие, кто с нами начинали, от Церкви отошли. Возьми, хотя бы, Димку или Витьку – этих на корню славой купили – сейчас богема лаврушная. А скольких через политику, как через мясорубку, пропустили! А скольких просто деньгами, дачами, постами раскатали. Все теперь такую чушь всенародно несут, что уши вянут. Какое там православие – буддистами католическими стали. Что раздатчики кормушек им закажут, то и щебечут. А этот… Кот Базилио – нет! "На камени веры". Попробуй ему чего еретического или языческого подсунь – разгромит, да еще и в глаз даст. Тот еще феномен, я тебе скажу!
– Это все с ним происходит не просто так, – задумчиво обобщил Петр. – Это по великому промыслу. Ради язычников православные хулятся, если можно так перефразировать… Ты посмотри, Георгий, его любят, гусарство его терпят, слушают. Ну, почти все… В этом же что-то есть! Какие-то вещи… мистический сакрал непознанного нечто, я бы сказал. Ежели, к примеру, высоким штилем.
– Ой, писателюги! Давай, Петь, в монастырь Ваську увезем, пусть там поживет с месячишко, отдохнет. Скоро батя архимандрит назад поедет, так мы в его машину напросимся.