"Кому? – хотелось спросить. – Кому лучше?"
Не спросили, а зря…
Двадцать один рабочий день без выходных и перекуров грыз землю-матушку 21-й отряд. Сначала лопатами грунт наверх выкидывали, потом воротом в бадье поднимали, и к концу колодец безводный образовался невиданной глубины. Как космонавты вверх, уходили обиженные вниз, сперва по двое, а потом по одному, потому как двоим не развернуться… Дернет за веревку – поднимай с землей бадью, а тут так Шиш задергал, что подумали, может, газов подземных наглотался, про которые Соловей однажды заливал. Вытянули скоренько наверх – глаза по полтиннику и рот нараспашку – точно, газы, а Шиш:
– Звезды! Я видел звезды! Созвездие Гончих псов!
Не поверили, но проверили – стали других по одному спускать, и все:
– Звезды!
Только насчет созвездий вышли разногласия: кому Гончие Псы, а кому Большая Медведица.
"Это как же так – звезды днем, не может такого быть", – озадачились тогда обиженные.
– Это мы дырку до Америки прорыли, а там же сейчас ночь, – высказал внезапную догадку Прямокишкин.
Заманчиво, конечно, было так про себя думать, но не решились даже обсуждать, потому на госизмену тянуло, да и некогда – вон оно, начальство, гурьбой семенит. Глянуло начальство и ужаснулось, бросило во тьму камень и, не услышав ответного звука, ужаснулось больше:
– Вы чего, неугодные, тут натворили, каких делов наделали? Это же бездна какая-то, а не дальняк Хозяйский! Ах, вы…
– Можно переименовать в "Свободное падение", – предложил не врубившийся в ситуацию поэт на досуге Клешнятый, за что сразу же пять суток штрафного изолятора получил. Но закапывать некогда – Хозяин из Сочей уже приехал, – водрузили поверх чудо-дыры терем-дворец и разошлись по своим хатам тревожную ночь коротать.
Хозяин загорелый, как негр, здоровый, как черт, наутро увидел: "Да вы чего, мужики, совсем тут без меня рехнулись?" И не только, как просили, присесть-попробовать, – заходить не стал. Повесил на дверь амбарный замок и ключ, как Кощей, спрятал навсегда.
Никто не знает, никто не понимает – проходят мимо и посмеиваются, и только 21-й отряд носок, как умеет, тянет и равнение, как получается, держит, потому как знает: не дальняк это, а уникальный телескоп, не дерьмо внизу, а звезды…
С того самого случая стали они чушкам ближе и, если так можно выразиться, роднее, что и давало право себя, земных, с ними, небесными, сравнивать.
Неизвестно, кто первый назвал сектантов сектантами, скорей всего, все сразу и назвали, потому что с первого взгляда ясно – сектанты. Ходят кодлой, смотрят под ноги, здороваются один с другим не как все люди, за руку, а обнимаются и в плечо целуют, не пьют, не курят, не матерятся, а то еще соберутся и песни свои хором поют – по-русски вроде, а не разберешь, и мотив – одно нытье, нет бы что-нибудь веселенькое. А когда по воскресеньям из сектантской своей гурьбой на улицу вываливаются, то тут вообще противно смотреть: глазки блестят, рожи довольные, как будто ликер "Амаретто" из одного блюдечка там лакали.
Да нет, знали в 21-м отряде, как правильно сектанты называются – православные, но мало ли кто как называется, важно, кто кем на самом деле является. Их вот тоже опущенными называют, но на самом-то деле они обиженные, и разница тут очень даже большая: опущенных опустили, и они уже не поднимутся, а обиженных сегодня обидели, а завтра придут и прощения попросят.
Эти и подобные этим мысли так захватили личный состав 21-го отряда ИТУ 4/12-38, наблюдавший, как въезжают в зону монахи, что забыли они пожелать им смерти, а когда вспомнили, тех уже и след простыл.
Ветер дунул – Зина плюнул, Суслик засвистел, Стылов застыл, Стулов присел, Гнилов покачал своей последней рукой свой последний зуб, Жил закурил – Шиш забил "пяточку", Слепой засмотрелся, Немой заговорил, но его, как всегда, никто не слушал.
Глава вторая
Страсти по Игорьку
Сжигая адскую смесь из разбавленного водой бензина и старого отработанного масла, словно пытаясь рассказать о своей долгой и многотрудной жизни, двигатель "Урала" то, захлебываясь, частил, то трагически замолкал, а то вдруг выстреливал, возмущаясь и протестуя, черными оглушительными выхлопами.
Выстроившаяся в два ряда вдоль лежащей на промороженном асфальте ярко-красной, с ядовито-зелеными полосами по бокам "дорожки", община православного храма во имя Благоразумного разбойника ИТУ 4/12-38 с привычным волнением ждала встречи со своими духовными отцами и земными покровителями.
Но привычное волнение сменилось вдруг непривычным: "Урал" предательски вильнул, резко меняя направление движения, и, вместо того чтобы ехать сюда – к храму, к общине, к Игорьку, двинулся туда – к Белому дому, к начальству, к Хозяину. Не верили своим глазам, но для Игорька подобный поворот событий не стал неожиданностью, – он выматерился, перекрестился, снова выматерился, снова перекрестился, после чего повернул голову влево и попросил у стоящего за левым плечом Налёта сигарету. В ответ Налёт виновато развел руками. Тогда Игорёк повернул голову вправо и попросил сигарету у стоящего за правым плечом Лаврухи. Тот виновато похлопал себя по карманам.
– Шу-уйца и Десни-ица… – Игорёк сказал это так, как будто в третий раз выматерился, но креститься уже не стал.
Налёт и Лавруха безмолвно переглянулись: староста называл их Шуйцей и Десницей, одобряя, выделяя и возвышая над остальными членами общины, то были не погонялова, не кликухи, а, можно сказать, почетные звания. Сейчас же эти слова звучали, как оскорбление, и к волнению стала прибавляться растерянность.
Между тем мотоциклетный двигатель чихнул и заткнулся, "Урал" дернулся и остановился у самого входа в Белый дом. Несколько долгих секунд ездоки сидели неподвижно, видимо привыкая к тишине и отсутствию тряски, после чего о. Мартирий поднялся и стал помогать выбраться из коляски своему спутнику. Происходило все это долго и бестолково, а почему – издалека не понять… И тут же стало происходить еще более непонятное – из дверей Белого дома вылетели какие-то люди, и, размахивая руками, кинулись к мотоциклу.
Торопливо приложив палец к углу глаза и вытянув веко в щелочку, Игорёк подался вперед – зрение у старосты было неважное, но при занимаемом в зоне положении он не мог позволить себе носить очки.
– Кто… там? – хрипло спросил Игорёк, ничего толком не разглядев.
– Сестры, – торопливо ответил Лавруха.
– Они, – подтвердил Налёт.
Игорёк горько усмехнулся. Это тем более не стало для него неожиданностью. Сглотнув скребущую горло слюну, не оборачиваясь, он нервно крикнул, обращаясь ко всем стоящим за спиной.
– Есть у кого-нибудь закурить?!
Ответом было молчание, означавшее "нет". А между тем пачка сигарет лежала в кармане чуть ли не каждого, а у того же Лаврухи даже две: "LM" для себя, любимого, и "Прима" для "стрелков", но если бы даже Игорёк упал сейчас перед ним на колени, вымаливая сигарету, Лавруха все равно не дал бы. Себе дороже – знал Лавруха. Себе дороже – знали все. Раньше община курила, как все в зоне курят, примерно по пачке в день, но три месяца назад в один из таких своих приездов о. Мартирий произнес с амвона яростную проповедь против курения, называя табачный дым "бесовским фимиамом" и сравнивая это занятие с известным, но глубоко оскорбительным для каждого нормального зэка блудодеянием. В тот же день члены общины друг перед другом покаялись, изломали и выбросили все свои сигареты, отказывшись от курения раз и навсегда, но уже на следующий день к вечеру с неудержимой страстью закурили, и теперь курили даже больше, чем до Мартириевой проповеди. Нельзя, однако, сказать, что проповеднические труды настоятеля прошли бесследно – если раньше православные "Ветерка" курили явно, получая от этого удовольствие, то теперь процесс курения производился тайно – в страхе и покаянных терзаниях, и ни о каком удовольствии говорить уже не приходилось. Многим хотелось сейчас протянуть старосте сигарету – ведь это означало бы немедленное над стоящими в общем ряду возвышение, но знали все, что возвышение будет небольшим и коротким, а неминуемое за ним падение долгим и глубоким – память у Игорька была цепкая и злая, придет время, и он спросит: "Почему у тебя в кармане сигареты, брат? Ты куришь, брат?" А о том, что может за этим последовать, было страшно подумать.
– Так их же там только две… – проговорил Игорёк, слезящимся от напряжения глазом вглядываясь в происходящее у Белого дома.
Налёт и Лавруха не поняли, что имеет в виду староста, но спросить не решились.
– Две сестры, две… – закончил свое высказывание Игорёк.
– А-а, – поняв, закивали Налёт и Лавруха. – Две, да, две, мы и сказали – две!
– Вы сказали – сестры, а сколько – не сказали! – возмущенно напомнил Игорёк. – Их должно быть три! Кто, кто – там?
– Кума и Спица!
– Они! – торопились с ответом Налёт и Лавруха.
– А Хозяйка где? Где Фотинья?! – Игорёк требовал ответа, которого его подручные заведомо не могли знать.
Но тут же гнев сменился на милость, нотки надежды пробились вдруг в голосе Игорька. Ведь если Фотинья не вышла встречать монахов, значит, ее там нет, а без Фотиньи монахи долго задерживаться в Белом доме не станут – сядут сейчас на свой драндулет и примчатся сюда, где их ждут, встречая так, как никогда еще не встречали – по архиерейскому, можно сказать, разряду.
Монахи приезжали в зону уже два года, и поначалу все шло хорошо, но однажды сломалось. С того момента Игорёк прямо связывал каждый их приезд со вторым пришествием, говоря убежденно: "Второе пришествие я переживу легче". Недавно Игорёк заметил в своих черных, по образному выражению Славы Дуракова, жуковых волосах седину. Целых семь седых волосков вырвал из своей головы Игорёк, а ведь было ему от роду всего лишь двадцать три годка! В бытность свою на воле Игорёк мечтал о блестящей карьере телевизионного ведущего какого-нибудь шоу вроде "Угадай мелодию" и к своей внешности относился предельно бережно. "Лицо это всё!" – любил он повторять слышанную где-то фразу. Лицо. Не тело. На воле Игорёк был завзятым наркоманом, за наркотики и сел, точнее, за связанный с ними разбой, повлекший убийство, – руки и ноги его были нещадно исколоты и местами выглядели, как бритая свиная щетина, но лицо оставалось таким, что хоть сейчас на телеэкран. Когда-то Игорёк восхищался Валдисом Пельшем и открыто ему подражал, но, став старостой православного храма, не скрывал своего презрения к шоумену.
– Пельш? – кривясь, переспрашивал Игорёк, когда слышал это имя. – Да он же прибалт, католик, еретик! Нет, вы мне про него больше не говорите!
То, конечно, была ошибка – никак не следовало вырывать семь седых волосков, потому что буквально на следующий день их было уже не семь, а страшно сказать сколько. Лавруха сразу говорил, что нельзя этого делать, а Лавруха знал, что говорил – Лавруха на воле парикмахером работал. За что и сел. То есть не за профессию парикмахера сел, за это у нас пока еще не сажают, сел Лавруха за то, что в рабочее время на рабочем месте зарезал живого человека – распанахал опасной бритвой горло от уха до уха. А тот вскочил и побежал! Ох и смеялся Лавруха, сквозь стекло витрины наблюдая, как клиент, внешне похожий на выкипающий кофейник с откинутой крышкой, подбежал к своим "жигулям", сел, завел, поехал и у знака "STOP" остановился навсегда. Смеялся Лавруха и когда менты за ним приехали, и когда увозили, смеялся – смеялся до тех пор, пока в отделении не появилась его жена и, размахивая сумочкой, не заорала с порога: "Смеешься, сволочь? Я из-за тебя лучшую подругу потеряла!" – "А при чем тут подруга?" – спросил Лавруха, досмеиваясь. "А при том, – продолжала неистовствовать жена, – что ты ее любовника зарезал!" – "А разве не твоего?" – озадачился свежеиспеченный убийца.
Дело заключалось в том, что за три дня до убийства в парикмахерской Лавруха обнаружил в сумочке жены фотографию носатого мужика, насмешливое, если не сказать глумливое, выражение лица которого его, законного супруга, до глубины души оскорбило. Два дня бродил Лавруха по родному городу с опасной бритвой в кармане и с надеждой в душе встретить носатого, а на третий день обнаружил его сидящим в парикмахерском кресле. Дальше случилось то, что случилось и что так развеселило Лавруху.
И вдруг выяснилось – ошибка: жена с подругой перепутали фотки своих любовников, которые разглядывали на досуге, отмечая достоинства их и недостатки. И в доказательство своих слов Лаврухина супруга предъявила вконец обескураженному Лаврухе фотографию своего любовника. Тот был курнос, смотрел приветливо и не вызывал ни малейшего желания его зарезать. Двенадцать лет срока Лавруху не расстроили – ему, по натуре тугодуму, требовалось время, чтобы ответить на непростой вопрос: "Кто привел к нему того, кого он искал, оказавшегося не тем, кого искать следовало?". Просидев три года, Лавруха на него окончательно ответил и, так от противного уверовав, прибился к храму, где был настолько приближен к старосте, что мог давать ему советы по уходу за волосами. Лавруха просил Игорька по поводу седин не отчаиваться, потому что сейчас продаются отличные импортные краски, но Игорька это не успокаивало – краска, даже самая лучшая, остается краской, а натуральный цвет есть натуральный цвет. Ежедневно, после вычитывания утреннего правила и завтрака Игорёк садился к зеркалу, выискивая у себя новые седины и безжалостно их выдирая. Это сделалось чем-то вроде бзика, но никто в общине не решался Игорьку сказать, что если он будет так неразумно себя вести, то к концу срока вообще без волос останется. Бзик прекратился внезапно, и прекратил его Лавруха, причем уже не как парикмахер, а как чтец. В один из вечеров читали по обыкновению Священное Писание – на церковнославянском, после того как о. Мартирий сказал, что современный русский язык Богу, что людям собачий лай, а церковнославянский угоден и приятен, – только на церковнославянском и читали, и делал это Лавруха, быстро освоивший богослужебный язык и имевший приятный для слуха баритон. И вот на словах: "Вам же и власи главнии вся изочтени суть" чтец вдруг замолчал, и молчание его длилось так долго, что община стала между собой переглядываться, имея в виду понятно кого, а когда Лавруха скорчил потешную рожу, став похожим на сушеную грушу, кто-то, не выдержав, прыснул смехом… Как хороший артист во время спектакля не реагирует на внезапные аплодисменты, а продолжает выступление, так и Лавруха вернул своему лицу приличествующее моменту выражение и продолжил чтение, налегая на церковнославянскую букву "ща", – при произношении напоминающую звук хряща. Когда все это безобразие происходило, Игорёк делал вид, что ничего не понимает, но, оставшись потом наедине с Лаврухой, прямо спросил, что означает его поведение. Лавруха долго не мог взять в толк, о чем идет речь, а когда наконец до него дошло, довольно правдоподобно объяснил, что в тот момент, когда читал о волосах, сочтенных на голове человека, у него вдруг страшно засвербило в носу, и он просто был вынужден замолчать, и, чтобы не чихнуть во время ответственного чтения, собрал волю в кулак, что не могло не отразиться на выражении лица. Игорёк не поверил и предложил перекреститься. Лавруха перекрестился трижды. Игорьку показалось это подозрительным, и он предложил поклясться на пидора.
– Сказано: "Не клянитесь", – робко напомнил Лавруха.
– Ты это мне говоришь? – удивился Игорёк, и Лавруха поклялся.
Из всего этого Игорёк вынес убеждение, что Шуйца копает под него подкоп, который конечно же следовало обрушить и погрести под завалами подкопавшегося. Сделать это было просто – поменять Шуйцу и Десницу местами: правого поставить слева, а левого – справа, что вызовет в их умах смятение, и им будет уже не до вожделенного места старосты. Но перемену мест слагаемых, от которых сумма меняется, пришлось отложить из-за множества более серьезных проблем, первой из которых были мыши. "Кот из дома – мыши в пляс" – это не про мышей сказано, но и про мышей тоже. Исправительно-трудовое учреждение № 4/12-38, в округе называемое "четверкой", а отбывающими в нем наказание – "Ветерком", неуклюже расплющилось на впалой макушке лысого холма, как утверждали многие – кургана, под которым, по тем же утверждениям, был погребен то ли Мамай, то ли Бабай, то ли еще какой древний хрен. Говорили также, что впадина, в которой "Ветерок" лежал, образовалась от удара огромного метеорита, а может, даже и кометы, миллион лет до нашей эры. Как бы то ни было, но дуло там страшно. Все время что-то где-то завывало, посвистывало, ухало, скребло, звенело, дребезжало и – дуло, дуло, дуло…
Легко привыкнуть к солнцу, нетрудно – к снегу, можно – к дождю, но к ветру привыкнуть нельзя, как, к примеру, нельзя привыкнуть к волчьему вою. Волки, к слову, в окрестных перелесках водились, в "Ветерке" их было иногда слышно, и выли серые не на луну – на ветер, зловеще ему подпевая.
Волки – это, конечно, неприятно, но гораздо большей неприятностью оказались мыши. С наступлением осенних холодов и бескормицы с бывших колхозных, а теперь бесхозных, давно незасеваемых полей тьмы и тьмы мелких серых тварей снимались с насиженных мест и шли туда, где был корм, он же грев, – в зону. Пройдя волной по жилым помещениям с пустыми тумбочками и по "промке" с ее несъедобными железяками, мыши якорились в трех местах – в столовой, на складе пищевых продуктов, но, главным образом, в храме во имя Благоразумного разбойника, где и был настоящий грев. Как подобает православным христианам, общинники стойко переносили это испытание, но всякие, по выражению Игорька, нехристи, могли при встрече спросить с насмешливой интонацией в голосе:
– Говорят, у вас в церкви мыши жирные?
– Ага, – отвечал на это Игорёк, не глядя на любопытствующего. – Вчера завалили самца – шесть трехлитровых банок смальца натопили. Приноси свою горбушку – намажем.