Конкурс объявили, и на следующий день к расположившейся в Подсобке мастерской художника выстроилась очередь. Зэки оказались народом тщеславным, очень многим в "Ветерке" хотелось, чтобы на него молились. Давали художнику взятки – пряниками, чаем, сигаретами. Рубель все это брал, ел, пил, по особому разрешению Игорька курил, так как не мог без сигареты, как он выражался, осуществлять творческий акт. При этом гнал от себя соискателей образа Благоразумного разбойника, после каждого третьего мотая головой и объясняя:
– Они, может, и на кресте, но точно не в раю.
Промучившись с неделю, Рубель посмотрел на Игорька, как будто увидел его впервые, и воскликнул:
– Я понял – это ты!
Игорёк сделал вид, что удивился, хотя с самого начала был уверен в таком исходе. Данный ход Рубеля вызвал у Игорька восхищение, но одновременно и опасение за свое будущее на посту старосты церкви – в зоне появился человек, который мыслил и действовал на уровне, на котором мыслил и действовал он сам. Успокаивало только то, что Рубель не верит, – невозможно было представить, чтобы неверующий стал старостой церкви. Но ход его мыслей поражал. "Понравится монахам икона – вознесут тебя, не понравится – разнесут меня", – думал Игорёк, вглядываясь в мелкие невыразительные черты лица художника.
– А ты случайно не еврей? – растерянно спросил Игорёк.
– Показать? – решительно предложил Рубель.
– Лучше мой посмотри, – перевел все в шутку Игорёк и начал позировать. Делал он это охотно и легко, чему имелось внятное объяснение: Игорьку не надо было изображать Благоразумного разбойника, он сам был разбойником, и именно благоразумным. В самом деле, статья, по которой Игорёк отбывал наказание, квалифицировала его действия как разбой. Восемь лет "строгого" – это и есть его, разбойника, образно говоря, крест. Благоразумие же проявилось тогда, когда монахи привезли в "Ветерок" крест настоящий, православный, деревянный, здоровенный и тяжеленный – Игорёк вышел из строя, взял его и понес, вследствие чего и был назначен старостой церкви и теперь, по мнению многих, проживал в раю, причем являлся в нем первым. Провели пять или шесть сеансов позирования, и после каждого, приставив к стене специально для этого изготовленный в столярке православный крест, Игорёк делал замечания и давал поправки. От природы он был великолепно сложен и красив лицом, Рубель это все приукрашивал, но Игорёк все равно требовал сделать талию тоньше, бицепсы рельефнее, лоб шире, а волосы гуще и чернее, и чтобы ни одного седого! Главной же претензией Игорька было то, что лицу Благоразумного разбойника на иконе не доставало духовности. Если к претензиям первого рода Рубель относился, как прожженный профи, и безропотно уменьшал и увеличивал, делал гуще и чернее, то в ответ на требование духовности кривился, начиная страдать изжогой, и в конце концов огрызался:
– Где я тебе ее возьму, я же не верю!
– Извини, забыл, – успокоенно говорил Игорёк, затыкая за резинку трусов вафельное полотенце, изображавшее набедренную повязку Благоразумного.
Когда монахи смотрели на готовую икону, сердце у Игорька колотилось так, будто весь вечер накануне он гонял чифир. Рубель старательно делал вид, что мнение монахов ему безразлично, но при этом грыз ногти и сплевывал. Райские кущи за спиной разбойника подозрительно напоминали долларовую зелень, но монахи не акцентировали на этом свое внимание. Восторга не выразили, но икона им понравилась. Поняв это, Игорёк встал рядом и, напрашиваясь на похвалу, напомнил:
– А ничего, что это я?
– Ничего, – успокоил о. Мартирий и неожиданно прибавил: – тебя зарежут и забудут, а она останется.
Игорёк решил, что пастырь пошутил и неуверенно улыбнулся, но, увидев, как тот благодарит художника, улыбаться перестал. Монах ободряюще похлопывал расплывшегося от похвалы Рубеля по плечу и наказывал:
– Молодец! И дальше трудись во славу Божию.
– Да он же не верит, – робко напомнил из-за спины Игорёк.
– Поверит, куда денется, – пообещал о. Мартирий.
"Только через мой труп!" – с отчаянием подумал Игорёк.
Последним крупным заказом Рубелю и стала роспись несущей стены, но дело сразу уперлось в Хозяина, который категорически воспрепятствовал уничтожению прежней росписи.
– Варварство не допущу! – кричал Челубеев. – Христиане тоже мне… Такие же христиане Александрийскую библиотеку спалили и до сих пор не извинились! – Про Александрийскую библиотеку Марат Марксэнович слышал в детстве от отца.
Нашла коса на камень – пришлось идти на компромисс: творение безвестного Облачкина не соскоблили, а закрасили белилами, поверх которых должен был лечь библейский сюжет. Но Челубеев и тогда не унимался:
– Наши потомки не дураки будут! – кричал он. – Счистят вашу религиозную мазню, а на мечту человечества будут приходить смотреть, как в музей! История все расставит по своим местам!
Но прежде чем расставить всё по местам, история посмеялась, и не над кем-нибудь – над Игорьком… После похвалы о. Мартирия, Рубель возомнил себя великим художником и творил, что хотел. Причем делал это он скрытно, отгородившись от посторонних глаз фанерными ширмами. За три дня до планового приезда монахов, прямо накануне загадочного исчезновения кота, Игорёк прорвался в запретную зону сделать свои замечания, чтобы художник успел их исполнить. Увиденное потрясло Игорька настолько, что он сел задницей в ведро с краской. Он не знал, что делать: смеяться, плакать или убивать проклятого богомаза. Нет, там все было красиво – небо, горы и все такое прочее, да и Авраам со своим сыночком тоже ничего, и ангел (особенно крылья впечатляли) – все было хорошо, и все было бы хорошо, если бы не одно, не два, а целых три неприемлемых обстоятельства: Авраам оказался похож на о. Мартирия, ангел – на о. Мардария, а Исаак под ножом – вылитый Челубеев. Игорёк взглянул на Рубеля, чтобы спросить: "Ты что, издеваешься?" – но тот опередил, заявив с вызовом:
– А я так увидел!
Игорёк хотел сказать, что люди, вместо того чтобы молиться, будут в храме смеяться, но Рубель и по этому поводу высказался.
– Для меня это всего лишь исторический сюжет. И каждый вправе относиться к нему так, как хочет. Лично мне не смешно.
– Мне тоже, – в кои-то веки согласился с художником Игорёк, глядя на него беспомощно, а тот продолжал витийствовать:
– История всегда современна!
"Все-таки он еврей", – потерянно подумал Игорёк, впервые в жизни испытывая острый приступ антисемитизма, – в своем наркоманском прошлом этого чувства он не знал: когда игла одна – все люди братья.
Игорёк внимательно всматривался в провалившиеся от усталости и горящие нездешним огнем глаза художника, продолжая с ним безмолвную и скорбную беседу: "А не поехала ли у тебя крыша, Рубель? У нас на зоне плохо, а на психзоне еще хуже, Рубель". Не обладающий конкретно выраженными художественными способностями, Игорёк относился к творческим людям с насмешливым любопытством. Он слышал про композитора, совершенно глухого, но при этом гениального, знал откуда-то про художника, который, прежде чем нарисовать автопортрет, оттяпал себе опасной бритвой ухо, про поэтов, стрелявших в других и в себя, при этом писавших прощальные стихи своей кровью, про писателя, который бился в падучей, как Суслик, которого пришлось за это из общины перевести в петушатник, – то были признанно великие люди и так себя вели… Исходя из запросов реальной жизни, Игорёк не видел особого смысла в их существовании, но допускал, что зачем-то все-таки они нужны, однако, пообщавшись с одним из таких, вряд ли великим, Рубелем, сделал определенный и окончательный вывод: не нужны!
"Не нужны! Не нужны! Не нужны!" – повторял про себя Игорёк, глядя на возбужденно вышагивающего взад-вперед вдоль расписанной стены художника. Намеренно или случайно этот на редкость неприятный человек создал ситуацию, на которую Игорёк не мог повлиять, и это обессиливало его и обезволивало. Он не мог представить себе реакцию монахов, хотя реакцию Хозяина представлял хорошо… Но дело даже не в этом! Игорёк не понимал – хорошо это или плохо? Рисовать заново поздно, да и Рубель на это бы не пошел даже под страхом побоев, готовый стеной стоять за расписанную им стенку. Игорёк не мог даже ни с кем из общины посоветоваться, так как знал, что следом поползут слушки, а потом разговоры, и тогда всё пропало… Оставалось надеяться на чудо, но на него Игорёк никогда не надеялся. Надо было что-то делать, и он сделал то, что в этой ситуации мог – развел общину с творением притыренного художника: закрыл роспись простынями и приклеил по краям полоски бумаги, предварительно поставив на них печать с надписью в центре крупно: "Спаси и сохрани", а по краям мельче: "Православный храм во имя Благоразумного разбойника ИТУ 4/12-38".
– Игорёк… – неуверенно подал сзади голос то ли Налёт, то ли Лавруха, и, не став разбираться кто, Игорёк заорал во все горло:
– Да – Игорёк! Я – Игорёк! Что – Игорёк?! Что стоите?! Запевайте!
– Что запевать? – не поняли ошарашенные Шуйца и Десница.
– Что запевать?! – совсем страшно заорал Игорёк. – Не знаете?! По башке настучу – сразу узнаете! Акафист Иисусу Сладчайшему!
Понимая, что горит, и не просто горит, а синим пламенем горит, Игорёк решил встретить монахов по архиерейскому разряду. Осужденный за отравление не привыкшего к русской кухне японца бывший шеф-повар "Интуриста" приготовил такие блюда, от одного названия которых текли слюнки. Картофель по-архиерейски не хотите? Щи романовские с осетриной не хотите? Или, может быть, тельное из судака хотите? А на запивку морс "клюковка", кисель плодово-ягодный и, конечно, чай. Имелась для дорогих гостей и бутылочка кагора. Специальным разрешением начальника областного УИНа в храме исправительно-трудового учреждения разрешалось хранение одной бутылки вина десертного типа "Кагор", но, как любят у нас говорить: где одна, там и две… И хотя монахи в зоне никогда не пили, Игорёк надеялся, что под такую закуску не откажутся и подобреют.
– Господа в Иерусалиме так не встречали, – прокомментировал происходящее Слава Дураков, и за неимением времени Игорёк не стал выяснять, что тот имеет в виду.
За ящик макарон знакомый контролер припер из дома дорожку, ядовито-красную, с зелёными полосами по бокам, которую в общине сразу же назвали гагаринской. Но помимо этой, ведущей к пиршественному столу стези имелось нечто и для услаждения слуха – всего лишь за три дня хор общины разучил большой и сложный акафист.
За спиной старательно запели, но не сладил сладчайший акафист горькую долю старосты. Знал Игорёк – появись у него сейчас на затылке третий глаз, он бы такое увидел… Голоса высокие, да помыслы низкие. Начиная с Шуйцы и Десницы и кончая Дураком – все стоящие сзади мечтали, чтобы занять его, Игорька, место старосты. Не зная, что оно уже почти занято…
Тянула, тянула и перетянула одеяло на себя матушка Фотинья… Игорёк уже год, как старостой был, а она еще "Отче наш" наизусть не знала, о Символе Веры не догадывалась, под благословение не могла правильно встать! Да он уже сто раз причастился, когда она впервые лоб свой бабий перекрестила, она ведь еще недавно некрещеная была! С крещения все и началось… Крестил ее о. Мартирий там же, где и всех – в приспособленном под купель большом варочном котле, за фанерной ширмой, расписанной Рубелем до его последних художеств… Тогда, кстати, нехорошая рубелевская тенденция впервые проявилась, но Игорёк не придал этому должного значения, не вырвал сорняк художественного своеволия с корнем, а зря… С внутренней стороны на ширме был нарисован рай: Адам и Ева под обвитой змием яблоней. Адам был голым, с прикрытым веткой срамом, и подозрительно напоминал самого Рубеля, но Игорёк тогда подумал, что это ему показалось. Он просто не сосредоточил на Адаме внимание, потому что все его внимание сосредоточилось на Еве. На ее обнаженном теле не было даже тени. При этом Ева была поразительно похожа на актрису Наталью Варлей из фильма "Кавказская пленница" – те же синие лучащиеся глаза, короткие темно-каштановые волосы, лукавая улыбка и безупречная фигура. Прерывая затянувшееся Игорьково молчание, Рубель объяснил, что в детстве был влюблен в эту актрису и много о ней думал.
– Представляю как… – хмыкнул Игорёк, с трудом переводя взгляд с изображения голой Натальи Варлей на прыщеватое и угреватое лицо Рубеля.
– И что мы с крещаемыми будем здесь делать? Ведро с водой вешать? Ты ее как-нибудь… замаскируй…
– А если нет? – спросил Рубель, испытующе глядя на Игорька.
– Тогда я тебя замаскирую, – искренне пообещал Игорёк.
Рубель отнесся к такому обещанию серьезно и с ног до головы облепил голую женщину зелеными, словно доллары, листочками, оставив лишь глаза, отчего Ева стала походить на идущего в разведку спецназовца и никаких запретных чувств уже не вызывала.
Во время Светочкиного крещения Игорёк находился с внешней стороны ширмы, ближе, чем поющий хор, и ничего не видел, но кое-что слышал. "Всё снимать?" – спросила она, и, ни секунды не колеблясь, о. Мартирий ответил: "Всё". Змей-искуситель из рубелевского рая дважды ужалил тогда Игорька в различные части души. Первый укус заразил его завистью – за четыре года заключения Игорёк ни разу не видел голую женщину и не прочь был позырить, хотя особенно не страдал от вынужденного воздержания, потому как сам говорил: "Это не мой кайф". Но за ширмой находилась не просто голая женщина, а голая Хозяйка, увидеть ее в таком виде давало законное чувство превосходства над ней, а заодно и над Хозяином. Второй змеиный укус вызвал разочарование. "Значит и ты, о. Мартирий, такой, как все?! И ты не прочь позырить?" – безмолвно вопрошал Игорёк своего духовного пастыря, чей черный клобук с мантией возвышался над ширмой. Смешавшись, зависть и разочарование родили сомнение, а сомнение – второй после гордыни враг раскаяния. Теперь, когда о. Мартирий распекал Игорька за что-то, и распекал справедливо, он не мог, как раньше, безропотно и покаянно принимать упреки. Слушал, кивал, а сам, ухмыляясь, думал: "А мог ты, когда она спросила: "Всё снимать?" – сказать: "В рубашке останься" или "Трусы и лифчик не надо""? Блаженны времена, когда Игорёк ничего подобного о своем духовном пастыре не мог подумать… Наверное, что-то прорвалось во взгляде Игорька, когда он посмотрел на вышедшую из-за ширмы Светочку, и она его взгляд заметила… Она была одета, как одеваются дети, толком не научившиеся еще этому занятию, ее светлые волосы мелко курчавились, как это часто бывает у детей же, да и шла она как-то неуверенно, покачиваясь, слегка переваливаясь с ноги на ногу, как ходят опять же дети, еще не обретшие твердость стопы. Никто не ожидал ее такой увидеть. Девочка! Девочка – именно это слово возникло в тот момент в мозгу Игорька, но тут же страшные предчувствия пронзили его нутро: "Сожрет тебя эта девочка. Слопает без остатка".
Девочка росла не по дням, а по часам… Хотя сперва она его как будто не замечала, можно сказать, в упор не видела, как, впрочем, и остальных находящихся во время службы в храме зэков. Вместе с сестрами она стояла на левой половине храма, куда мужчинам было запрещено заходить, молилась, как все, как все, исповедовалась и причащалась. Возможно, и сейчас все так бы и шло, если бы не опущенный, который неожиданно откинулся. Как дело-то было… Выходит староста из своего храма и вдруг видит: петух навстречу прёт как танк. Очень удивился Игорёк и даже спросил.
– Ты куда?
А тот как будто не видит и не слышит – прёт, и всё! Пришлось повторить вопрос строже:
– Куда ты?
А тот:
– Туда!
В храм, то есть…
Грубо так:
– Туда!!
– А разве ты не знаешь, что туда тебе нельзя? – вежливо напомнил Игорёк и даже про сорок метров запрета ничего не сказал.
Вот и всё! Всё, что было. А тот взял и откинулся… Подлый народ собрался в 21-м отряде, даже чужую смерть в свою подлость обращают… Но откуда о. Мартирий мог все это узнать? Какое ему дело до какого-то опущенного, который, согласно медицинскому заключению, от апоплексического удара окочурился? И он, Игорёк, даже не упомянул об этом случае на исповеди, зачем лишнее говорить? И понятно, что никто из общины не мог рассказать о том монахам, потому что вся община думала так, как думал староста.
– Это всё? – спросил о. Мартирий в самом конце исповеди, как всегда спрашивал.
– Бог знает, – ответил Игорёк, как всегда на этот вопрос отвечал.
После этого о. Мартирий должен был взять из рук Игорька листок с перечнем совершенных за отчетный период грехов, порвать на мелкие клочки и бросить в стоящий рядом закопченный таз, в котором потом ворох исписанной и изорванной бумаги сжигался, но о. Мартирий не взял листок, не разорвал и не бросил, а задал совершенно неожиданный вопрос:
– А ты не знаешь?
– Я – нет. – Ответил Игорёк твердо.
– Ты же человека убил, – напомнил о. Мартирий.
Монах повел себя тогда, как следователь на допросе, который надеется, что в ответ услышит жалкое и саморазоблачительное: "Я не убивал!" – но Игорёк такое много раз уже проходил и, строго глянув на своего духовного пастыря, сдержанно поинтересовался:
– Какого человека?
– Содомита.
– А… – вспомнил Игорёк и улыбнулся. – А я его не убивал. Он сам откинулся.
– А почему не сказал мне об этом?
– А чего говорить? Не было ж ничего. Апоплексический удар…
Отец Мартирий замолчал, впадая в привычную задумчивость, и Игорёк смог перевести дух. Он даже скосил глаза на плотно стоящую общину, пытаясь понять, кто мог настучать?
– А ты знаешь, как переводится слово "дьявол"? – неожиданно спросил монах.
– Не-а, – ответил Игорёк и изобразил готовность немедленно это узнать.
– Лжец.
Перевод Игорька разочаровал.
– И всё? – удивленно спросил он.
– А тебе мало?
– Ну да… – Игорёк чувствовал себя на удивление уверенно и легко, но вся его уверенность и легкость были повержены в прах неожиданно резким и коварным ударом монаха.
– Накладываю на тебя епитимью. К моему следующему приезду перепишешь Левит.
– Но я же не убивал! – от отчаяния чуть не закричал Игорёк.
– Дважды перепишешь.
– Не убивал… – Игорёк все еще настаивал на своем, но без малейшей надежды на прощение, а скорей по инерции.
– Трижды!
Больше Игорёк рта не раскрыл, кивнул, жалко улыбаясь, повернулся и пошел прочь. И вспомнился вдруг случай из детства, когда ему довелось недолго учиться в школе. Учительница сказала: "Наложите один треугольник на другой", и все склонились над партами, а мальчик с первой парты поднял руку и закричал: "Вера Ивановна, я уже наклал!" Учительницу звали Вера Ивановна, а мальчика – Кретинин Саша. Все засмеялись…