Свечка. Том 1 - Валерий Залотуха 65 стр.


А Коля-Вася молчал, добивая козью ногу, и, глядя на волнующуюся очередь, в который раз утверждался в путеводной своей мысли, заключавшейся в том, что жизнь устроена просто. И вот он пример: не было сгущенки – не было счастья, а появилась – и вот оно…

Когда менты законно поинтересовались, как он убил своего племянника, Коля-Вася пожал плечами и ответил:

– Просто.

– Как просто?

– Топором.

И в самом деле, что может быть проще? Пистолет, нож или какая-нибудь удавка требует знаний, расчета, изворотливости, а топорик ухватил покрепче за топорище, махнул сплеча и развалил белобрысую племянникову голову аж до четвертого позвонка. Потому не надо спорить с родным дядькой, не надо говорить, что ХТЗ лучше МТЗ, если он на тех и других с четырнадцати лет землю пашет. На своем любимом "МТЗ" Коля-Вася и в милицию сдаваться приехал.

– А где топор? – нервно поинтересовались милиционеры.

– В тележке валяется. Принести? – предложил Коля-Вася.

– Не, мы сами, – струхнули милиционеры.

Они вообще при допросе путались, оттого с именами путаница вышла. Племянников-то было двое: Коля и Вася, но Вася успел убежать, он чемпион школы был по бегу на длинные дистанции и аж до соседнего района дристнул, а то бы лежал сейчас рядом с братом. Тогда-то и стал Лёха Пыльнов Колей-Васей, и погонялово это подходило ему как нельзя точно, потому что из-за всего произошедшего он был как бы наполовину мертвый, а наполовину живой, и последнее с первым в нем все время меняется. Забыв о погасшем в углу рта разбухшем окурке, терпеливо и ласково смотрел Коля-Вася на обиженных, как щенная сука смотрит на суетящийся у своего шершавого вымени родимый помет.

Насосавшиеся не благодарили Колю-Васю, они даже не думали этого делать, убежденные уже в том, что это он должен их благодарить. Никто не спросил, где Коля-Вася эту банку сгущенки взял, потому что наверняка получил бы уклончивый ответ, а всякий, кто хоть раз приложился к ее холодному жестяному краю, брал на себя часть его вины. Обиженные даже не пытались представить, где он эту банку раздобыл, не догадывались, кто ее подлинный владелец, но точно знали, что за каждый маленький из нее глоток сгущенки бить будут, как за целую. Правда, страх неминуемого наказания никого не останавливал, и тут тоже была своя логика. Сгущенка – сегодня, а бить будут завтра, а то и послезавтра, а до этого надо еще дожить. Обиженные жили не одним днем – одной минутой. И даже не то было для них сейчас важно, где Коля-Вася сгущенку спер и почему сюда припер, а то, будет ли он ее вместе с ними сосать, потому что одно дело поделиться с обиженными гревом, но совсем другое, если ты вместе с ними из одной емкости данный грев употребишь. Тут уж точно пиши пропало, записывайся, товарищ, в наш клуб веселых и находчивых! По ряду причин обиженные очень этого желали. Во-первых, как уже было сказано, тракторист в "Ветерке" – предмет особой гордости, не в каждом отряде тракторист имеется, тем более с трактором, во-вторых – мужик Коля-Вася толковый, рукастый, тогда как обычный обиженный гвоздь в доску не вобьет, пока половину пальцев на руках не поотшибает, причем не себе, а тем, кто рядом стоит. Главное же заключалось в том, что особое Коли-Васино положение в отряде вызывало зависть, и только законный перевод его в чушки снимал эту проблему. (В данном вопросе, как впрочем, и во всех остальных в зоне, обиженные не имели права голоса, а то дай им волю, они бы весь "Ветерок" в очко зачислили.)

– А ну-кась, дай-кось якось! – поднялся Коля-Вася, кряхтя и дурачась, и, как медведь в цирке, косолапо подбежал к банке, которая находилась в тот момент в сведенных жадностью руках Гитлера, выхватил ее, высоко поднял над головой, и сгущенка сама потекла тоненькой струйкой в его разверстую пасть. Обиженные поддержали такие действия одобряющими криками, но были при этом несколько озадаченны, не понимая, достаточны ли данные действия кандидата в 21-й отряд, чтобы стать бесправным его членом – Коля-Вася губами к банке не прикладывался. Впрочем, этот вопрос больше занимал тех, кто стоял в очереди и у кого от жажды сладкого подвело живот, те же, чье брюхо благодарно блаженствовало, были благодушны и великодушны.

– Нет, сколько не ищи, ничего вкусней сгущенки не найдешь. Мед – природа, пчела – насекомое, а сгущенка – человек, – ударился в философию Гнилов.

– Человек – царь, – поддержал Клешнятый.

– Человек – это звучит гордо, – не сводя с Коли-Васи глаз и глотая слюну, совершенно неожиданно высказался Гитлер.

– Горький, – еще неожиданнее подытожил Шиш.

– Сладко! – не согласился Коля-Вася, опустив банку и переводя дух.

Неизвестно, каких философских вершин удалось бы достичь в данной беседе, но в этот момент на горизонте нарисовалась зловещая фигура Почтальона. Никто не задался вопросом, откуда он тащится, потому что все точно знали, где Почтальон с утра до вечера торчит – в санчасти у Пилюлькина таблетки клянчит. Он жрал их горстями и без разбора – от головы и от задницы и даже не запивая – сражался с поразившей его болезнью. Здоровые в 21-м отсутствовали, но, кроме них, говно некому вывозить, и хотя Почтальон и к этой работе годен не был, отсутствие его на рабочем месте никогда не оставалось незамеченным. С Почтальоном работалось веселее, потому как над кем поиздеваться, как не над ним?

– Хорошо идет…

– Одной ногой пишет, другой зачеркивает, – привычно шутили обиженные.

А он, огромный, тяжелый, стучал по мерзлой земле железными костылями, скреб по ней вывороченными ногами так, что даже отсюда было слышно.

– Каппелевец, психическая атака…

– Не, у Мавзолея караул, – продолжали шутить обиженные.

Шутки были старые, многократно бывшие в употреблении, но их повторяли без стеснения и смеялись от души, потому что смех жизнь продлевает. Хотя, зачем она им нужна, обиженные точно не знали и задумывались над этим только, когда кончался срок и вставал вопрос, как вне зоны ею распорядиться. Обиженный – это не запись в сопроводительных документах и не штамп в паспорте, а клеймо на лбу. И не "обиженный" там выжжено, а другое слово, злое и несправедливое: "пидарас". Приезжает обиженный с зоны на постоянное место жительства, а там уже все знают, что он из петушатника. Как же так получается? Да так и получается, что язык человеческий поганый бодро шагает по планете. Вот Петька Тарасов после десяти лет срока освободился и через месяц письмо прислал. "Привет с воли!" Как прочитали это его бывшие одноотрядники, так позеленели от зависти, зубами заскрежетали, а Суслик даже на полу забился, пену пуская. Хорошо что не слышал уже, как красочно живописал Тарас свою вольную жизнь, а то бы небось околел. Писал Тарас: на работу в кочегарку устроился, на заочнице с тремя детями женился, и та его каждую ночь, как маргарин на булку, на себя накладывает и сто грамм наливает потом. Многих чуть не доконало это "потом". А потом пришла с воли малява, в которой сообщалось, что повесился Тарас в своей кочегарке с вежливой отпиской в кармане: "В моей смерти прошу никого не винить". Вот вам и вольная жизнь! А остался бы на зоне, насосался бы сейчас вместе со всеми сгущенки и ржал бы над Почтальоном. Чем не жизнь? Да если подумать, разве бывает жизнь лучше? Нет, не рвутся на волю обиженные, не клянчат помиловки, не давят из людей слезу: "Двадцать лет за решеткой". Да вот тот же Гитлер тридцать лет за решеткой и не жалуется. В прошлом году освобождался.

– Ты надолго, Адольф?

– Да не, чего там делать-то? Вы мою шконку не занимайте, я скоро вернусь, – спокойно так сказал.

И действительно скоро вернулся, чтобы рассказать, как добрался на попутках до К-ска, купил в ларьке бутылку коньяка (на все заработанные за последний срок деньги), отпил там же половину и, поняв, что коньяк паленый, высадил бутылкой стекло, сокрушив весь стоящий за ним ассортимент контрафактной продукции.

Свобода тревожит, свобода нервирует, обижает свобода обиженных. Дети – цветы жизни – довели Тараса до петли, прохода по улице не давали и на стене кочегарки масляной краской так прямо и написали: "Тарас-пидарас". Поэтично, но неточно – не был Тарас пидарасом ни при каких обстоятельствах. Да если разобраться, этих самых пидарасов в отряде не так уж и много. Зина – да, но Зина почти что женщина, у нее, у него то есть, в личном деле в графе "пол" знак вопроса, говорят, стоит. А пидарасы те тоже не от хорошей жизни. Кому с воли дачки, кому на зоне подачки, а кому хрен в сумку. У него мать в деревне который год на печи лежит, помереть никак не может, чтобы соседи дом продали и одну половину пропили, а вторую из милосердия сыночку прислали, или жена, шкура, не то что посылку – себя велела забыть и детей на другую фамилию переписала. А кушать-то хочется и "примкой" на досуге подымить, и зачифирить хотя бы раз в квартал. И решает он одним махом: да чего ей от этого сделается? Не убудет небось…

Есть, правда, такие, на кого менты отморозков натравливают, чтобы утром на всю зону объявить: "Опидарасили!" Но такие никогда петухами не становятся. Да никого ты не опидарасишь, если сам человек добровольно на это дело не пойдет!

А вот обидеть можно любого… Взять того же Жилбылсдоха, он на зоне уважаемым человеком был, в бараке у окна спал, с ворами в нарды играл. Когда проигрывал – ничего, а как начал выигрывать – не понравилось, и решили они его опустить, только не ментовским звериным способом, а по своим гуманным зэковским законам. Спит себе у окна Витька, и вдруг чем-то непонятным по лицу… Открывает глаза, а рядом перепуганный шнырь стоит и мотню торопливо застегивает. А за шнырем воры – на всякий случай с заточками в руках. Все понял Жилбылсдох, перевернулся на другой бок и захрапел, а утром к Куму с заявлением: "Прошу перевести в 21-й отряд". Поговорка есть на зоне, на воле совсем неизвестная: "Хером по лбу – не больно, зато на всю жизнь". Именно, что на всю… Обиженные Витьку чуть не хлебом-солью встречали. Дед тогда старый был, сильно уже хворал и искал, кому бразды правления в отряде передать. А управлять обиженными непросто. Это как если ты начальник психбольницы, но ни таблеток у тебя успокоительных, ни смирительных рубашек, ни дюжих санитаров под рукой нет, а главное, не знаешь, кто есть кто, потому что то буйные – тихие, то тихие – буйные. Такими примерно словами Дед Витьку напутствовал, когда власть ему из рук в руки передавал.

Веселый Дед был, по веселости своей в очко и попал. Когда по прибытии с этапа в отряд определяли, он возьми да и ляпни: "Я когда молодой был, у бабки своей то самое место целовал!" Замахали руками определяющие: "В петушатник, дед, в петушатник!" Из-за бабки той, где не надо целованной, дед, между прочим, и сел: поколотил ее спьяну, а она сдуру заявление в милицию написала. Забрали Деда. Холодно ночью одной спать, прибежала бабка утром в отделение, чтобы забрать свое заявление вместе со своим дедом, а ей отвечают: "Он теперь не твой, а наш. Мы, бабушка, не жалея сил, с преступностью боремся, а ты нам статистику портишь". А тут и взрослые дети, сын и дочь, подкатывают из города и, видя такое дело, бабку в дом престарелых сдают, а дом пополам распиливают, предварительно его продав. Сыну на машину денег не хватало, а дочери на свадебное платье с фатой, хотя имела уже двоих детей от двух разных мужей. Но Дед никогда по этому поводу не печалился, удивлялся только, что таких детушек породил. Эх и веселый был! Помирал – песни народов мира исполнял, марш гарибальдийских партизан: "О белла, чао, белла, чао!" Забирать его, покойного, никто не приехал, и, между прочим, с Деда кладбище в "Ветерке" начало образовываться, он там под палочкой с бирочкой под номером один лег. Номер два и номер три тоже были из обиженных, а под четвертым номером – Степан, пусть будет земля ему пухом. Но о грустном вспоминать сейчас не стали, да и времени на это уже не было, потому что Почтальон совсем близко подсосался.

Огромный, грязный, с вываленным животом, он мерил землю железными костылями, волоча за собой слоновьи вывороченные ножищи в разбитых в лохмотья башмаках. Лет восемь назад пришел Почтальон в зону совершенно нормальный – худой, высокий и ходил, как все люди, коленками вперед. В петушатник его направили автоматом, потому что убил он свою мать и как-то очень нехорошо убил. Не жить ему было в других отрядах, но и здесь жизнь не заладилась. Пухнуть стал, и ноги стали выворачиваться. Ну, пухнуть – понятно чего: большой, жрать охота, вот он воду и дует, чтобы вакуум в брюхе заполнить – до ведра в день, тут любой опухнет. Не это удивляло в Почтальоне, а то, как его коленками назад выворачивало. Будто какой невидимый, но очень изобретательный и терпеливый палач сунул его ноги в тиски и по миллиметру в день их в обратную сторону выкручивает, и вот уже почти на сто восемьдесят градусов выкрутил. За интересным этим процессом обиженные наблюдали с большим любопытством и даже заключали между собой пари: остановятся они здесь или на полный круг пойдут?

– Ты не волнуйся, – говорил Почтальону доктор Пилюлькин. – Это ты сейчас мучаешься и страдаешь, а после смерти тебя ждет жизнь вечная. Умрешь, мы тебя в землю закапывать не станем, мы тебя в анатомический музей сдадим. Будешь там заспиртованный лежать, приносить науке пользу. Родине послужишь, Николаев… – Николаев у Почтальона была фамилия.

А тот слушал и ревел в голос – очень смерти боялся, боли не терпел, от капли крови в обморок падал. Любили над ним в отряде поиздеваться, хуже клоуна был. Как сказал ему однажды Гнилов: "Не знаю, как будем жить, когда сдохнешь". Говорили, смеялись, но и побаивались. Было в нем что-то жуткое, затягивающее в себя, как в воронку… Как глянет своими бельмами – и не спишь потом целую ночь. Почтальоном его звали не только за напоминающее почтовую сумку вывалившееся брюхо, но и за обыкновение приносить неведомо откуда взятые новости, нередко очень для всех значимые. Например, он первым сообщил, что зоны от ментов передают юристам. В позапрошлом году комета к Земле летела, но остановилась и зависла прямо над "Ветерком", и опять Почтальон рассказал о ней, когда ее еще близко не было. Не хотелось Почтальону верить, но жизнь заставляла. И по тому, как торопился к ним Почтальон, было ясно, что несет он какую-то очень важную новость. Уже два раза упал, и братья Стыловы поспорили на две сигареты: упадет в третий раз или нет…

Чтобы не падал, сзади его поддерживал Слепой, но поддержкой он был ненадежной, потому как самый хитрый человек в отряде был этот Слепой. Хотя свои пять лет получил за переход улицы на зеленый свет. Выбирал под светофором дам с формами и просил перевести на другую сторону. Пока барышня его вела, залезал ей в сумочку, а если там ничего не находил, в качестве компенсации хватал бедную женщину за ближайшую грудь.

"Нашшупался всласть", – сладко улыбаясь, и протирая очки с зелеными стеклами, вспоминал он то счастливое время.

Пробовали те очки надевать, когда Слепой спал, и сами слепли – настолько беспросветные были в них стекла, а Слепой и через них видел! Любили и умели симулировать разнообразные хвори обиженные, но как Слепой – никто. Даже окулисты из медкомиссии верили. Конечно, когда он в отряде на своих больно натыкался, было неприятно, но все понимали, что нельзя человеку форму терять. Это как если бы к немцам человек в плен попал и они его по-немецки спрашивают: "Ты по-нашему понимаешь?" – а тот мотает головой в ответ, а сам в Германии родился и детство там провел – конечно, ему легче в плену будет.

Слепой поддерживал Почтальона, а Почтальон водил по зоне Слепого, чтобы тот высматривал, где что плохо лежит.

В третий раз Почтальон все-таки упал, но не на подходе, а уже в кругу своих, чуть не придавив при этом зазевавшегося Шиша, и братья заспорили, кто кому должен две сигареты.

Пока Почтальон лежал живой грудой на земле, Слепой ткнул ногой пустую банку из-под сгущенки и обиженно отвернулся. Поворочавшись, кряхтя, Почтальон встал на свои вывороченные колени и, вытерев ладонью с одутловатого лица полосы грязного пота, хрипло выдохнул:

– Конец света!

Хотя разговоры об этом неминуемом и скором событии ходили давно, Почтальону в первый момент не поверили, но спустя минуту или чуть больше поверить пришлось. Даже Хомяк, даже такой прямолинейный человек, как Прямокишкин, который и не пытался проникнуть в извивы эсхатологической науки, даже он начал верить, потому что в тот самый момент свет померк так, что сделалось, как ночью, темно, а ведь до ночи было еще далеко. И все разом взглянули на небо – с досадой и раздражением взглянули, потому что, ну в самом деле, нельзя же так, когда же наконец пойдет этот снег, или дождь, или что там еще на небе есть?!

И вот, как только они это подумали (обиженные вспоминали потом и дружно утверждали, что думали в тот момент именно об этом), с низкого, как потолок в бараке, неба стали вылетать и падать на землю листы писчей бумаги формата А-4. Ветер тут же их подхватил, закрутил в воронку, поднял, дразня, повыше, а потом сыпанул вниз, словно призывая: "Ловите, неугодники!"

За годы жизни в зоне обиженные растеряли многое из того, что человек приобрел в процессе эволюции и в результате многих революций – социальных и культурных, но хватательный рефлекс с ними всегда был, и если что само в руки шло (а тем более с неба падало), не могло оставаться ими не схваченным. Чушки хватали листки, когда те не успевали еще земли коснуться, и с первого взгляда на них становилось ясно, что это не просто бумага, потому что они были исписаны ровным, с необычным наклоном в левую сторону почерком, но никто тогда не пытался прочесть хотя бы слово – темно было, да и некогда, и никто не мог даже предположить, что с ними, обиженными, в письменном виде говорит Бог…

Глава восьмая
Не Хозяин

Про Челубеева раньше говорили: "Хозяин метлой метет, базар в любую сторону поворачивает". Может, и теперь так говорят, но скорей по привычке. Всякая поговорка, прежде чем сгинуть навсегда, некоторое время еще в воздухе болтается, вызывая недоумение своей бессмысленностью.

Не Хозяин, нет, не Хозяин…

Челубеев это окончательно понял, когда Зуйков около своей церкви неугодника убил. Да убил он его, убил, для Челубеева это не было вопросом! И раскрутить это дело не составляло труда, испорченные сами вызывались давать показания, хотя, конечно, показаниям их грош цена: сначала наплетут с три короба, а потом от своих слов откажутся, но все равно – можно было раскрутить… И нужно! Этот Зуйков для Челубеева как заноза в правой ладони, с того самого момента, когда на плацу при общем построении на колени перед монахами бухнулся. Перед монахами на колени, а ему Хозяину – в морду фактически плюнул… "Вот и поквитаемся!" – обрадовался Челубеев, когда об убийстве ему доложили, и уже из своего кресла поднялся, чтобы на место происшествия направиться, когда начальник К-ского УИНа по фамилии Частик позвонил и вместо сухого "Здравия желаю" радостное "Христос воскрес!" в трубку прокричал.

Назад Дальше