Крысолов - Георгий Давыдов 9 стр.


7.

Ольга, конечно, плохо представляла вешки, которые встали на пути Федора в 1920-е. Сама-то она вместе с отцом и мамой оказалась - нет, не в Крыму, в Крым они не смогли проехать - в мерзком Харькове. У нее был там ухажер (из местных мечтательных евреев - читал стихи и чокал по петербуржски). У нее был (благодаря ухажеру) талон на обеды. Почему - думала потом Ольга - все вдруг сразу стало серым? Дом, в котором наладили (вот ведь слово) столовую. Стены, тарелки, то, что в тарелке, ложки, салфетки (да, салфетки), лица, небо. Они, Северцевы, таились в Харькове - и не говорили друг другу, с какой целью - рассчитывая, надеясь, мечтая, видя во сне, молясь, - что армия придет и спасет. Нет, не нужно, чтобы она скакала, ликуя, на Белгород, наваливалась на Курск, гнала воров из Воронежа, одолевала Орел, брала с марша Тулу, вступала в Москву под звон колоколов - нет, не нужно. Но Харьков, Харьков - такое подходящее слово в век харь и харкотин - милый Харьков, проклятый Харьков возьмите.

Отец болел (или делал вид?), мама бодрилась (или делала вид?). Между прочим, одна из кузин (тоже почему-то ее занесло в Харьков) маму не признала. Отец тихо неистовствовал - вот они, твои, какие - потом выяснилось: она никого не узнает - сын рядом, в Мелитополе был красными расстрелян. Взяли с больничной койки - що, хлопчик, хвороба? заздоровеешь! - и разве его одного?

Но - вот и еще примета времени: долго не думаешь о других - как все-таки выбираться? Отец вдруг возненавидел слово "география", вставлял в речь, как бранное. "Как просто в Европе, - говорил он потом в Праге, - какие страны маленькие. В три дня обойдешь пешком. А у нас три года скачи - до заграницы не доскачешь". Пригодилась все-таки мамина родня - двоюродный брат был женат на польке, с войной не успел эвакуироваться (он преподавал в инженерном институте) или, вернее, как негромко говорили в семье, жаль было, если потопчут именьице - от жены ему отвалилось землишки. Списывались в прежние времена с ним на Рождество и на Пасху (он, кстати, был католиком по отцу). На Каменный они приезжали один, нет, два раза, - Ольга запомнила эту чету. Он - разумеется, Владислав - ходил, как аист, подпрыгивая. Она (это заметить можно было только взрослой) демонстрировала достоинства своего молочного декольте.

Владислав сумел выдать их за своих ближайших родственников, оказавшихся в Киеве случайно, случайно. Они были свободны.

Прощайте: серый вокзал, серые лица, серая бумага серых передовиц, серые глаза харьковского ухажера (он провожал ее в Киеве) - в самом деле, печальные, - но ведь оставаться - печальней вдвойне.

Ольга потом (сболтнув фамилию) узнала, что он был немелким харьковским чекистом. Разумеется, его вычистили из грызущих органов революции простым способом - съели и унавозили. От Буленбейцера Ольга слышала, что такие, как этот мечтательный харьковчанин, обычно за мгновение до расстрела кричали "Да здравствует великий Сталин!", "Да здравствует мировая революция!".

- Вот они и здравствуют, - ухмылялся Булен.

- Впрочем, - продолжал он уже в более философской манере, - пока есть бешенство, есть и сыворотка от него. Уль… - пузыри от зельтерской попали Булену не в то горло, - …льянов - это бешеный пасюк!

Ну, хорошо: а как Федор выплывал в те же годы? В Париж он - Ольга перебирала в памяти годы - перепорхнул не сразу.

Сидел в Петербурге. Квартиру честно уплотнил родственниками - соседство лучшее, чем просто шваль. Держался скромно. Не верила Ольга его крикам про Канегиссера - "Урицкого должен был убить я! убить я!" - потому что Булен ей сам рассказал, что ловко штамповал фальшивые паспорта всем, кто к нему обращался. "Я спа… - тянул Булен для пущего эффекта, - …ас восемьдесят шесть человек". - "Буде те вра", - лениво отзывалась Ольга, кутаясь в плед. "Хорошо, - Булен готов был идти на уступки, - но пятьдесят шесть точно за мной".

Потом, правда, добавилась история с глазом. Ольга оценила на этот раз молчание Федора - главная (единственная?) баталия - и какая скромность…

Их было двенадцать (ну, разумеется - как апостолов). Был ли Иуда? Ольга поинтересовалась. Булен не знал. Он не мог сказать: Волконский. Дворянские, видите ли, предубеждения. Или, назовем короче, дворянская дурь?

Итак, Волконский, Павлов, прапорщик Резвой, некто Фильде (ох, уж и достанется Булену, когда в 1979-м он тиснет воспоминания, от сына Фильде: "Мой отец - крупнейший изобретатель и инженер Петербурга начала ХХ века, спроектировавший пять мостов…" - тогда Булен стыдливо припомнит, что Фильде взял на себя динамитную часть акции), затем дворянин Мушашин (он сам себя так рекомендовал - а Булен в 1979-м его почти припечатает - "нервный дворянин с черточиной". - "С червоточиной, ты хочешь сказать?" - "С черточиной!"), затем Кронгауз, Ильин-Женевский (из бывших анархистов - Женевский, соответственно, партийное прозвище), тихий Гусев ("Ты бы видела, как он стреляет!"), несчастный Фандель (он был убит сразу же, тычком в грудь), Тихон Зубов (кстати, не только тезка, но, как оказалось, дальний родственник патриарха Тихона), наконец, Петров ("Он тогда остался на пристани, чтобы дать нам всем уйти на катере - я видел, как они не могут связать его").

Весна 1922-го? Да. Громкое дело - штурм Крестов? Да. Настолько громкое, что большевики лишь единожды упомянули. Впрочем, ведь дело - так бы Ольга никогда не сказала - не удалось. Булен, услышь такое, сразу бы вспылил. Взорвать ворота Крестов?! Вышибить мозги часовому, который стоит в узком зарешеченном окне над воротами (это сделал тихий Гусев)?! Подогнать два автомобиля, один из которых должен рвануть во время отхода?! Сымитировать вторую атаку (опять-таки во время отхода)?! Угнать по Неве катер?! Все это сделать днем, днем, днем, днем?!

Булен тогда стоял на палубе, слегка укрывшись за рубкой, стрелял из отцовского вороньего ружьишки и радовался всему - закрутившемуся на месте, которому он чиркнул по пятке, ошалелому с лошадиным лицом - у него сбило фуражку, наконец, севшему на грязнотцу слева от ворот, только потом Булена жахнуло по глазу (всего-то, как выяснилось, рикошет), но получился какой-то горячий жмых, а не глаз.

Итак, посчитаем потери. Несчастный Фандель. Петров повторял ему, чтобы он не бросался к проходной первым - он радостно бросился. Петров. Нет, они не связали его - он взорвал гранату - он не хотел подвига, просто руке не дали сделать движение - всех четверых бросило в воду - Петров с вскрытой полосками грудью, во всяком случае, выплыть не мог. Тихий Гусев умер через четыре часа. Тогда они все прятались на Смоленском кладбище. Он умер в соседнем склепе с часовней Ксении. Там его положили - пол под ним весь был мокрый. Кронгауза убили между ворот. Он упал прямо перед Буленом. Булен видел лицо того, кто стрелял в Кронгауза. Булен ударил его по глазам плашмя пистолетом. Тот завизжал. Потом его кинуло прямо на грудь Булену. Сзади в него выстрелили его же охранники. Они отходили и палили, не глядя. Да и куда глядеть? В воротах горела адская машина, устроенная Фильде. Что сталось с Волконским - никто не знал. Исчез.

Хорошо, но в чем замысел? Разумеется, это не был жест отчаяния. Ильин (акцией командовал он) установил контакты с заключенными офицерами, которые должны были поднять бунт одновременно со штурмом ворот. Передавали внутрь - соль (порох, чтобы сделать, по крайней мере, эффектный пш-ш в глаза надзирателю), леску (сгодится опять-таки на руки надзирателю), а уж в увесистости кулаков Бакшеева (он был главой заключенных) сомневаться не приходилось. Он тихо задушил его. Но оружие, оружие…

Заключенные дрались мисками, парашами, головами, они рванули бомбочку-пугач: но все-таки они так и остались в клетке.

Что делали Робин-Гуды? Ильин-Женевский прикинулся шахматистом (или это не тот?), Мушашин предлагал повторить налет, предлагал объединиться с уголовниками - к примеру, позвать ребят Леньки Пантелеева (Леньку вскоре самого застрелят во время ареста). Резвой предпочел в Финляндию.

Булен - возобновил знакомство с влиятельной четой Игнатьевых. Он ведь сошелся (хо-хо - какое слово) с ними в коловращении 1917 года.

8.

Нет, было бы слишком лестно для Буленбейцера утверждать, что от срубания голов крысам он легко перешел на головы людей. Не без растерянности. Не без заминки. Пожалуй, позднейшая эмигрантская стезя: вдумчивый инструктаж, тихие яды, приятные находки фотоколлажа, пусть даже и мина (Булен мурлыкал что-то радостное, прислушиваясь, как громыхнуло на другом берегу Сены в авто журналиста, именуемого "другом Москвы"), - все это выдает в нем ноту человеколюбия, которую скоро распознавали соленые ветераны Гражданской войны. Впрочем, обычно Булен их сторонился. Он не выносил ни поучений, ни скандалезности. Изредка виделся с участниками будущего "Весеннего похода", как они сами себя называли, чтобы предложить более скромные походы (и на расходы хватит). Но фронтовые офицеры, как обнаружил Булен с удивлением, плохо годились для таких ролишек - хвастливы. Не умеющий зарядить револьвер приват-доцент справлялся с подобными поручениями много лучше. Что? Передать чемоданчик? Христа ради! Пачка невинных открыток? Пожалуйста. Фотография пляжа и текст на обороте: "Целую, твой дядя". Ха-ха. Пакет с надписью "кофе" и черным порошком внутри? Пробовать, конечно, не надо - он же запечатан. Но фронтовики, например, норовили отсыпать себе подобного кофейку. Хорошо, если оборачивалось четырехдневным поносом и сыпью. "Что вы мне подсунули?" - орали потом. Да-с.

Приват-доцентов с диоптриями, собирателей сицилийского фольклора, знатоков склонений в Розеттском камне, сторонников компаративистики, археологов с загорелой улыбкой, милых женщин (хоть и синих чулков - впрочем, Булен знал, что ноги у них зачастую отменно-эллинской формы), подающих надежды последователей социологической школы Питирима Сорокина (с будущей стажировкой где-нибудь в Лос-Ангелесе), исследователей ранневизантийской иконы - всех их (в отличие, признаемся, от вешателей, плачущих по русским ресторанам Парижа) тревожил вопрос (но они героически скрывали) о боли. И тут осмотрительность Булена и, конечно, помянутое человеколюбие были кстати.

"Вот, - говорил он спокойным тоном лектора-друга, - ампула. Может быть вшита в отворот пиджака. Надежно. Всегда рядом. Единственный минус - большевики знакомы с такими штучками. И норовят лишить вас вашего же пиджака. Но, допустим, они только ломают дверь. Неужели мало времени спокойно разжевать ампулу? Нет, промывание желудка не поможет. В этой, - он поднес ампулу к окну, - в этой хорошая формула. Паралич дыхания. Больно?! Секунда. Ну, - взял другую, с синим отливом, - вот остановка сердца. Не в пиджак? Пожалуйста: высверлить дупло в зубе - обычно это верхний - и вы, после двух манипуляций, которые объяснит врач, так же разжуете ампулу. Эта модель крепится на проволочке. И страхуется одновременно. Нет, увидеть, даже заглянув в рот, невозможно. Почему? А-а, - Булен разинул рот. - Нашли? - блефовал, ампулу он не ввинчивал себе. - Спешить не нужно: разжуете в камере. Иногда приклеивают пластырем телесного цвета на кожу. Не могу сказать, что это удобно и полностью незаметно (в Москве к тому же такого пластыря вы не найдете), но для недолгих отлучек годится… Ну? Что выберете?"

Разумеется, для поручений внутри Европы это не требовалось. Впрочем, он заметил, что с ампулой нервные интеллигенты удивительно здоровели. Его только Ольга напугала: раз, любопытная, нашла у него в столе жестяную коробку с ампулами и расставила в рядок, по цвету. Уф.

Ветеранам перекопских боев ампул не предлагать (гласила рекомендация). Начнут хорохориться - на спор готовы отрезать палец (тьфу на боль!) Или - что хуже - для смеха - в рот ее и под водочку. Случаи были. Ампулы не игрушечные.

"Напились, накричались, - Булен отчитывался Ольге о ветеранских посиделках, - а кончилось тем, что какой-то долговязый тряс у меня перед носом пальцем и спрашивал, сколько лично я повесил большевиков?" - "А ты?" - "Сказал: девяносто девять". - "Почему такая цифра?" - "Из скромности". - "Ты, правда, вешал хоть кого-нибудь? Когда ты успел, собакин?" Булен захохотал: "Дурочка! Я даже крысе хвост без наркоза не отрежу…" - "Кстати, а писака… как его? Я забыла… который умер от ожогов, потому что автомобиль взорвался… Он же был левый? Друг Москвы?" - "Кажется, да" (Булен - безразлично). - "Похоже на ваш почерк". - "Что значит ваш?" - "Вашей организации или вашей лавочки… Или тайного ордена - я не выпытываю у тебя шифрограммы". "Хо-хо-хом!" - Булен засмеялся и чуть не раскрошил пробку, которую старательно вытягивал из "Божоле" 1912 года. - "Между прочим, такой приятный букет. Фф-ыы…" - И он оптимистически потянул носом.

"Я даже старикашку Игнатьева пощадил", - нет, этого Булен не сказал бы. Жалко очень, что пощадил.

9.

Вряд ли, конечно, в пору знакомства с Игнатьевым (осень 17-го, как уже сказано) Буленбейцер мог провидеть будущее и, соответственно, знать, какие карты в покере с красным генералом выкинет жизнь. Да, Игнатьев (с супругой) привез из своих военно-дипломатических разъездов страсть к виски (русский генерал!) и покеру (русский дворянин!). Нет, нет, нет, нет - говорили ему генштабисты: только водка, только селедка, только преферанс, только молодых ножек контр-данс… Вот великорусские ценности.

Итак, Булен еще птенцом зеленым чуть было не попался в силки к генералу Игнатьеву. Кто-то спросит: что за толк был в ловле каменноостровского воробья? Переадресуйте вопрос генералу. И потом: чем не вербовка? Фон Буленбейцер мог бы (Игнатьев это как раз провидел) заниматься в Париже своей будущей профессией, но не под белым - под красным соусом. Легенда первой свежести: сынок хороших родителей (почему бы не вспомнить дружбу отца с Пуришкевичем? "А с Петром Аркадьевичем папенька видался?.."), жертва революции (дача на Каменном, квартира на Мойке, именьишко под Лугой - не было? жаль - счета у Вакселя, векселя у Пикселя, мало ли что еще люди теряют во время вселенских потопов), затем - молодость, молодость, а следовательно, возможность карьерного роста даже на горьком хлебе чужбины - чем не операция "Трест", вырисовывающаяся в воображении генерала из покера, из желтого в рюмке, из папиросных колечек. Сигары генерал считал наследием буржуазным.

Булена царапали разговоры с генералом. Виски он вежливо нюхал, для папирос придумывал астму (хотя дворянский воспитатель Штигенфункель из чахоточного века запрещал категорически говорить в обществе о болезнях - "сие позволительно графиням в годах исключительно в обществе верной комнатной девушки или, что менее желательно, при молчаливом присутствии дворецкого, прослужившего в доме не меньше двадцати лет"), при речах генерала изысканно наклонял голову (так тоже учил Штигенфункель) и с пониманием взглядывал то к генералу в честно-прозрачные глаза, то на благосклонно-сонную Труханову:

- Я думаю, гохубчик, что многие господа из так называемого общества не хешаются схужить новому госудахству вовсе не потому, что не согхасны с его хозунгами - хазве жехание дать кхестьянам земхю духно? Хазве стхемхение пхекхатить войну духно? Тем бохее высшие идеахы пхогхесса всегда быхи дохоги хусскому двохянству. Во всяком схучае я, напхимех, давно понимал, что в нашем госудахстве не все хохошо. Давайте не будем забывать декабхистов. Я увехен: наш наход еще выкажет им свою пхизнатехность. Но возникает вопхос: на чьей стохоне мы с вами будем, гохубчик? На стохоне михоедов или, отложив мехочность сосховных пхивихегий, будем схужить находу, как ему же схужих Димитхий Донской? Или Сувохов? Или сейчас схужит добхестный хусский гехой генехах Бхусилов? Наши моходые хюди на пехепутьи. Мне, чеховеку пожившему, кажется, что они пхосто боятся кхивотохков. Вот пахадокс: смехые офицехы, а боятся, что скажет, ха-ха-ха (он умел смеяться классически-барственно), княгиня Махья Ахексевна, хотя никакой Махьи Ахексевны давным-давно нет. Но ведь смехость, гохубчик, гохода бехет! И в штатской жизни смехость нехедко (погрустнел) нужнее, чем на войне.

У Федора от таких разговоров в голове закручивалась муть. Но генералу надо отдать должное: он знал, что разговоры о судьбах России и народа нужно уметь прервать рюмкой (юный Булен - пас), папиросой (юный Булен - пас), скабрезной шуточкой (юный Булен - о высоконравственный Булен - пас), покером (все еще юный Булен - охотно, благодарю вас), обедом (Булен - охотно, благодарю вас, и отобедает за двоих еще раз, хотя Штигенфункель запрещал на званых обедах есть с жадностью, но, простите - думал Булен в оправдание - Штигенфункель не предвидел 1917 года - благодарю вас).

Прибавим: у Игнатьева вырисовывались и матримониальные наброски относительно Буленбейцера - пристроить бедную родственницу (таких насчиталось две, нет, четыре), заодно - недреманое око (разве барышня не окажет дяде пустяшных услуг?), а в случае летальной кончины большевиков (генерал мысленно не отказывал им в подобной перспективе) молодым остается молодое занятие: делать детей. Впрочем, вскорости супруга убедила генерала, что Федор - неисправимый, такой неисправимый - холостяк.

Пожалуй, Буленбейцер именно с Игнатьевым распробовал вкус лицедейства. Оказывается, удовольствие (совершил открытие Федор) не только в том, чтобы в споре повалить на лопатки (это нравилось среди каменноостровских сверстников), а кивнуть да, да, да, да - мысленно ликуя: вот я тебя купил, потому что даже умному человеку приятно, когда ему дакают, и даже умному не заходит в голову, что его дурачат.

Назад Дальше