Только Жак немного задержался. Он доковылял до старого каштана, который, как и в детстве, по-кошачьи царапал своими ветвями окно избы, прислонился щекой к его корявому, двустворчатому стволу и стал без запинки говорить кадиш: "Да возвысится и освятится Его великое имя в мире, сотворенном по воле Его; и да установит Он царскую власть свою… Устанавливающий мир в своих высотах, да пошлет Он мир нам и всему Израилю…" Крупные капли дождя бесшумно падали с царственной кроны вниз, и Меламед, не переставая шептать поминальную молитву, подставлял под них свои шершавые ладони, словно хотел собрать в пригоршню его неземные слезы и увезти их с собой на Святую землю…
8
Дорога на Вильнюс была пуста, но из-за неистового летнего ливня, нещадно хлеставшего мелькающие за окнами минибуса трепетные перелески, ветхие избы, доверчивых коров, застрявших на укромных равнинных пастбищах, - езда по ней ничего хорошего не сулила. Первыми всполошились знавшие толк в вождении Мартина и Беатрис, которые о чем-то решительно и нервно попросили мужей. Те смущенно переглянулись, и Эли, тронув отца за плечо, сказал:
- Может, пап, остановимся и где-нибудь переждем этот милый дождик?
- Надо было не на базу спешить, а заночевать у этого Пранаса. Места там хватило бы на всех. - Жак вдруг поймал себя на том, что говорит с излишней горячностью, за которой сквозит затаенная обида на сына. Ведь это он, Эли, всех торопил и не позволил отцу даже поклониться родным могилам. "Все вокруг - кладбище!" Для Эли, может, оно и так, но на каждом кладбище есть холмик, мимо которого грешно пройти. Если кто-то и делает родину родиной, то мертвые, а не значки на карте.
- Так что ты, пап, предлагаешь? Вернуться? - спросил тот.
- Это уж как вы с братом решите, - боясь, что близнецы снова ему откажут, промолвил Меламед.
Братья посоветовались с женами и объявили:
- Хорошо бы пристать к какому-нибудь мотелю и там переждать до конца света...
Другого исхода переговоров Меламед и не ждал. Он был уверен, что обратно в Людвинавас они не вернутся: зачем, мол, мотаться туда-сюда; посмотрели все, что могли; полакомились литовскими деликатесами, даже пшеничного самогона хлебнули, по всем покойникам отец кадиш сказал, а что не успели сходить на кладбище, это, конечно, плохо, но замшелые полуразбитые надгробья никому здоровья не прибавят, да и ребятишек нечего травмировать. Впереди еще не одна могила и не одно кладбище.
- Аба! - окликнул Цесарку Жак. - Как только на пути появится какой-нибудь постоялый двор, тут же, пожалуйста, остановись. Хоть ты и ас, однако в такой потоп лучше судьбу не искушать.
- Понял!.. Таких заведений, Янкеле, теперь в Литве полным-полно! Почти на каждом километре. Капитализьм!
Постоялый двор, к которому они подъехали, назывался на иностранный манер мотелем. Мотель представлял собой двухэтажный деревянный дом, окруженный яблонями, гнущимися под тяжестью беспризорных плодов. Залитая асфальтом тропа вела к большому пруду, по гладкой, пузырившейся поверхности которого скользила вымокшая под дождем утка со своим кордебалетным выводком.
Постояльцев было немного, и Меламеды быстро разместились в чистых, обставленных с деревенским шиком комнатах: дубовая мебель, на столах - первые яблоки, в вазонах - луговые цветы.
- Вы как хотите, а мы пошли спать, - сказал Омри. - Увидимся завтра.
- Спать? Так рано? - удивился Эли.
- А что в такой дождь делать? Пиво пить? В карты играть? Спать, только спать. - Омри вопросительно покосился на отца, как бы ожидая его согласия.
- Отдыхайте, отдыхайте, - зачастил Жак. - А мы с Абой, пожалуй, пивка выпьем, цеппелинами побалуемся. Кто знает, когда еще придется отведать.
Мартина и Беатрис кокетливо помахали свекру ручкой, а внуки бросились деду на шею и трижды чмокнули в щеку.
- Папа, у тебя литы есть? - спросил Эли и полез за портмоне.
- У меня есть все валюты мира - литы, доллары, шекели и даже ваши гульдены.
- Смотрите, все не пропейте. Малость оставьте, чтобы утром было на что опохмелиться, - усмехнулся Эли и удалился.
- Хорошие у тебя, Янкеле, дети. Хорошие…
- Все дети - хорошие, - промолвил Меламед.
- Не говори, не говори… Мои, например, не такие ласковые. А невестки просто ведьмы… Регина, жена младшего, Вениамина, та однажды меня даже жидом обозвала, а я взял да закатил ей оплеуху. С тех пор у меня с ними война… Как у вас с арабами.
В уютном ресторанчике мотеля было пусто. Над столиками, застеленными льняными скатерками, плыл усталый, буравящий душу голос Шарля Азнавура и время от времени раздавались чьи-то бурные, запертые в динамик аплодисменты.
Однокашники заказали цеппелины - литовское блюдо в виде знаменитого летательного аппарата из тертой картошки, начиненной мясом, пиво и поджаренный черный хлеб с чесноком и приступили к вечере. Сумрак, подсвеченный настольными светильниками, смахивающими на старые керосиновые лампы, отсутствие посетителей, дождь, упрямо, как дятел, долбивший крытую дранкой крышу, располагали к доверительному общению. Жак и Цесарка сидели в углу под огромным фикусом и молча, словно уступая друг другу право первым начать разговор, потягивали пенистое ячменное пиво.
Чем пристальней Меламед вглядывался в прочерченное морщинами лицо Абы, в его карие, ищущие не то понимания, не то сочувствия глаза, тем больше убеждался в том, что у него с Цесаркой - как это ни странно - сейчас куда больше общего, нежели с собственными сыновьями. Неужели родство по памяти куда сильнее родства по родительской крови? Может, он, Жак, зря скитается со своими голландцами по этой глухомани и упрямо, изо всех сил тщится передать им по наследству свою кровоточащую память, как квартиру на Трумпельдор, в которую вряд ли кто-нибудь из них захочет когда-нибудь вселиться. Зачем им эта квартира, кишащая призраками и вурдалаками, заваленная трупами?
- Еще по пивку? - под шквал аплодисментов Азнавуру спросил Цесарка.
- Я - пас, - отряхиваясь от своих раздумий, сказал Меламед.
- А я рискну. Пивка выпил - через час слил…
После второй кружки Аба стал разговорчивей.
- Угадай, Янкеле, кого я в Людвинавасе в закусочной встретил? - выпалил он, вытирая с губ пивную пену. - Юозялиса!..
- Какого Юозялиса? - опешил Меламед.
- Жвирдаускаса… Еле узнал. Безрукий, беззубый, весь, как бледная поганка… подходит к столику, смотрит в упор и говорит: "Абка? Живой?" Я говорю: "Абка… Живой!" "Дай, говорит, бедному человеку на сто грамм! Не будь жмотом". Ну я и полез в карман. Дал на пол-литра… Помнишь, мы с ним в одной команде в футбол играли… он левым крайним, а я правым… Он же из вашего дома не вылазил. Вам было бы что вспомнить… Жаль, что разминулись.
Жак слушал его, не перебивая.
Ему не хотелось ничего рассказывать Цесарке и лишний раз подкармливать свою и без того не утихающую боль. Что изменится, расскажи он, как Юозялис на третий день войны ворвался с дружками-белоповязочниками в дом к своему учителю, для начала прошел в спальню и вспорол штыками перины: "Зачем они вам, коли скоро уснете навеки!"; как Жвирдаускас гнал голубятника Гирша, отца Абы вместе с другими евреями местечка на бойню в Мариямполе. Пусть громила Жвирдаускас останется для Цесарки Юозялисом, левым крайним команды "Железный волк", прилежным учеником часовщика Менделя Меламеда. С Абы хватит и того, что он об этих ужасах знает. И ему, Жаку, считай, подфартило, что лило как из ведра, что он до срока уехал из Людвинаваса, ведь встреть он случайно эту безрукую и беззубую образину, то вполне мог бы от неожиданности грохнуться замертво.
- Мы из-за этой паршивой погоды так и не побывали на родных могилах, - вдруг пригорюнился Аба. - В какой-нибудь солнечный денек съездим заново.
Жак усомнился, что когда-нибудь еще выберется в Людвинавас, но решил, что перед отлетом в Израиль он обязательно оставит Цесарке деньги и попросит его привести в достойный вид их могилы, если таковые сохранились.
- Я думаю, на сей раз наши прадеды, да светятся их имена на небесах, нас простят. Это живые обидчивы и злопамятны, а мертвые, те умеют прощать, - промолвил Меламед и зевнул.
- Спать хочешь? - спохватился Цесарка.
- Нет. Это от нервов. Зеваю, как бегемот…
- А чего нервничать? Все идет по порядку…
- Как я понимаю, у нас, Аба, еще два пункта - Понары и землянка в Рудницкой пуще. А потом - гуд-бай!
- Будь моя воля, я бы тебя вообще не отпустил. У нас тут, как тебе известно, евреев уже раз два и обчелся. Кто на тот свет перебирается, кто на полное содержание к немцам, кто по матери в литовцы записывается. Мои Вениамин и Леон тоже упорхнули отсюда. Старший в Москве, младший в Гданьске… А Галька от меня, плешивого, к кудлатому татарину ушла… Оставайся, Янкеле. Есть у меня на берегу озера под Меркине хутор. Отведу тебе мансарду. Вид оттуда - закачаешься! Полгода будишь жить в своем Израиле, полгода в Литве! Будем рыбу ловить, грибы собирать, картошку сажать, сено косить…
- Нет, уж лучше ты ко мне на Трумпельдор. Солнце сияет, как невеста, море теплое, фрукты…
- Солнце - это замечательно, но что мне, бывшему директору колхозного рынка, там под его лучами делать? С кого брать хабар? - ухмыльнулся Цесарка. - А потом, я тебе честно скажу, мне не очень нравится, когда евреи кого-то убивают.
- А когда евреев убивают, тебе больше нравится?
- Совсем не нравится. Я в прошлом году в Судный день по этому вопросу даже записочку написал.
- Кому?
- Господу Богу. Чтобы Он нас в покое оставил и избрал своей мишенью какой-нибудь другой народ.
- И что?
- Жду, Янкеле, Его положительной резолюции…
И оба дружно захохотали.
Дождь обессилел, ветер перестал хлопать ставнями; в далеком Париже под крики "Бис!" откланялся невидимка-Азнавур, хозяин принес счет, собрал со стола тарелки; где-то неподалеку от мотеля в теплом, настоянном на полевых травах сумраке затявкала вспомнившая о своем сторожевом долге собака.
Жак расплатился, похвалил цеппелины и пиво и по скрипучей лестнице вместе с Абой поднялся на второй этаж. Пожелав друг другу спокойной ночи и не зажигая света, они юркнули в свои кельи. Ночь выдалась и впрямь спокойной, но Жак долго не мог уснуть, смотрел на стены, белевшие в тусклом свете выкатившей на небосклон северной луны, и думал о том, не вернуться ли ему на Трумпельдор раньше времени, сославшись на скверное самочувствие (после Людвинаваса оно и впрямь ухудшилось), но досрочное возвращение казалось неосуществимым - Эли и Омри затаскают его по докторам, запретят посещать Понары и Рудницкую пущу, заставят отменить все встречи со старыми знакомыми, начнут, чего доброго, уговаривать, чтобы он полетел с ними в Амстердам и в тамошних клиниках прошел все необходимые обследования.
Меламед лежал в отсыревшей постели, боясь признаться самому себе, что от этой поездки, которая для детей и внуков на поверку превратилась в докучливую автомобильную прогулку, он ждал куда большего. Он угрызался тем, что сам не испытал никакого душевного трепета (чего же требовать от своих чад?) и во всем винил не только непогоду и долгий - в целую жизнь - разрыв между ним и бывшей родиной, но и свое давно зачерствевшее в разлуке сердце, уже не взыскующее ни отмщения, ни справедливости. Жак поехал в Литву, как он и уверял Шаю Балтера, не мстителем с автоматом в руках, не свидетелем обвинения на суде над такими, как Юозялис Жвирдаускас, а на свиданье с самим собой, с тем, каким он, Янкеле Меламед, был в детстве и молодости и каким себе долгие годы снился - не узником гетто, не партизаном, а рыжеволосым, отчаянным семнадцатилетним отроком. Но тот Янкеле, как он его не вызывал, на свиданье не явился. Даже в родительском доме, под бревенчатым потолком с довоенными бессмертными пауками, он себя того, еще никого не хоронившего, ни с кем насмерть не воевавшего, не нашел. И не потому, что все в избе - мебель, занавески на окнах, стены, пол, воздух - было чужим, а потому, что от всего увиденного он не только не молодел, а еще больше старился, и эта чадящая истлевшими воспоминаниями старость, застила все, кроме ветвистого каштана и затянутого тучами неба, кроме грязи по колено за окнами и распутицы, сержанта Советской армии Пранаса в потертом галифе и его испуганной половины, оберегающей свое имущество и пытающейся липовым медом и деревенским хлебом подсластить долголетнюю, потаенную тоску пришельца по разоренному дотла крову.
Всю ночь Жак промучался между явью и сном. Он то проваливался в небытие, то просыпался и в страхе оглядывал погруженную во тьму комнату, прислушиваясь к шороху шнырявших под кроватью мышей и шевелению веток на яблонях.
По мышиному шороху и возне ветра в яблоневых ветках он стремился определить, сколько осталось до рассвета, и в душе поругивал ни в чем не повинное время за его ленивый и слишком размеренный ход. Томясь бессонницей, Жак перебирал в памяти всех, с кем встречался и с кем еще должен встретиться - Лахмана, Абу, новых хозяев его родного дома, вдову и дочь Шмулика Капульского, минера Казиса - и, не дожидаясь конца поездки, уже спешил подвести итоги. Хотя он вначале зарекался в Литву не ехать, теперь был благодарен Эли и Омри за то, что те вытащили его сюда из берлоги на Трумпельдор и дали возможность - пожалуй, последнюю - прикоснуться взглядом к небесам, под которыми он сделал первые в жизни шаги; ступить на эту, когда-то родимую, землю, вымокшую впоследствии в их крови и слезах. Отправляясь в Литву, Жак не питал никаких иллюзий, знал, что за прошлым, как за отсверкавшими молниями, не угнаться, но тут нет-нет да вспыхивали его, этого прошлого, дальние, полузабытые зарницы, откликалось давно умолкшее эхо и на короткий миг воскресали мертвые, которым никуда не суждено было уехать от своей судьбы - ни в Израиль, ни в Германию, ни в Америку - и от которых ни следа не осталось, ни звука, ни надписи на камне. Горе стране, мелькнуло у Жака, где у ее граждан дважды отнимают имя - сперва у живых, а потом у мертвых, и ему до боли захотелось, чтобы Аба на людвинавском кладбище нашел хоть одного Меламеда, чтобы вернуть ему не дом, не лавку, не швейную машинку "Зингер", а имя… И еще он подумал о том, что на все и на вся хватило бы и пяти дней, ибо море все равно ложкой не вычерпаешь.
До Вильнюса форд домчался быстро.
Город встретил их разбитным, запанибратским солнцем, которое светило над узкими улочками, где теснились уютные a la Monmartre ресторанчики, сувенирные лавочки и реставрированные под старину гостиницы.
- Что, пап, сегодня за программа? - поинтересовался Эли, когда очаровательная Диана, не снимавшая круглые сутки с лица оплаченную улыбку, протянула им ключи.
- Понары…
- Может, отложим на другой раз. Сегодня у Беатрис день рождения… Тридцать семь старухе стукнуло.
- Что же ты мне раньше не сказал? Побреюсь, умоюсь и побегу за подарком… - засуетился Жак.
- Бежать никуда не надо. Я подарок от тебя еще в Амстердаме припас - вечером преподнесешь имениннице золотую брошь с подвесочкой.… Очень оригинальная штучка… Беатрис будет очень рада - она обожает всякие броши, цепочки и колье. И чем они дороже, тем лучше… Смотри только - никаких встреч не назначай. У нас сегодня не национальный, а семейный праздник, - усмехнулся Эли и направился в свой номер. За ним двинулся было Жак, но Диана, кокетничая и скаля свои белые зубки, вдруг остановила его:
- Мистер Меламед! Одну минуточку. Пока вас не было, к вам приходила одна симпатичная дама.
- Да? - подстраиваясь под ее кокетливый тон, произнес Жак. - Может, она визитку оставила?
- К сожалению, только фамилию. Елена Зарембене.
- Зарембене? - повторил Жак. - Не имею чести знать. Наверно, ошибка.
- Она обещала прийти еще раз.
Как оказалось, ошибки никакой не было. Под вечер высокая, гладко причесанная женщина, в черном платье, с серебряным крестиком на смуглой шее, вошла в просторный, обставленный с излишним шиком холл, и попросила Диану соединить ее с господином Меламедом.
- Не узнали? - без упрека спросила она, когда он спустился вниз.
- Каюсь…
- Неудивительно - это я в шутку. Столько воды утекло. Да и я вас живого никогда не видела, хотя вы когда-то и носили меня на руках.
- Ого! Чем могу служить?
- Моя мама мне много о вас рассказывала… Она даже письма в Израиль писала, просила вас прислать вызов на постоянное жительство.
- Ваша мама? - Жак вскинул брови. - А она, простите за допрос, кто?
- Моя мама - Рут Капульская.
- Вы - Елочка! - воскликнул Меламед. - "В лесу родилась Елочка, в лесу она росла…"- запел он вдруг. - Ну и ну! - Меламед нагнулся и быстро и судорожно поцеловал ее руку с толстым обручальным перстнем… Очень приятно, очень приятно.
- А вы, Янкеле, - мой крестный отец. Юдита, соседка, сказала, что вы у них недавно были, но где вы остановились, не знала…
- Был у них, был…
- Я все гостиницы обзвонила, пока не услышала в трубке: "Есть такой Меламед!" Можно, я закурю?
- Курите, ради Бога, курите, - затараторил Жак. Он и сам от волнения готов был закурить! Кто бы мог подумать! Солидная, расфуфыренная дама с крестиком на груди и - Елочка!
Гостья достала из сумочки пачку длинных французских сигарет и, чиркнув зажигалкой, глубоко затянулась: - Мы вместе с вами, это было незадолго до моего рождения, по канализационным трубам в Рудницкую пущу пробирались, - пуская колечки дыма в потолок, продолжала Зарембене. - Этот кошмар я пережила в чреве матери и, в отличие от вас, не задыхалась от вони, не ужасалась несметным полчищам крыс и не утопала в нечистотах…
- Да… Лучше это не вспоминать. Может, что-нибудь закажем - кофе, мороженое, рюмку коньяка?
- Спасибо. Я ненадолго. С удовольствием пригласила бы вас к себе, но мама совсем плоха… третий инсульт…
- Бедная, бедная! А я собирался к ней зайти… Юдита дала мне ваш адрес. Хотел даже кое-что оставить… я слышал, что простым людям тут очень несладко…
- Что вы, что вы… Мы ни в чем не нуждаемся. У нас с Витаутасом вполне приличный оклад.… Дети устроены… Миндаугас - компьютерщик. А Эгидиюс, тот в Риме, на третьем курсе духовной академии…
- Но он же… - Меламед вовремя осекся.
- Вы хотели сказать - еврей?..
- А разве это не так?
- Так-то так, да не совсем… У нас в доме все, кроме мамы, крещеные. Меня крестила моя кормилица Антанина. Помните ее?
- Помню... Деревня на опушке леса, где она жила, кажется, называлась Бяржай.
- Не Бяржай, а Пабяржай… Но это неважно. Если бы не Антонина, я бы не выжила. У мамы сразу же после родов, которые принимал весь отряд, воспалилась грудь, пропало молоко, а коров в пуще не было, вокруг одни волки… Антанина мне и имя дала - Эленуте… А ксендз в костельную книгу Еленой Стоните записал, подкидышем… После войны обе матери из-за меня судились-рядились - поделить не могли. Для Антанины я была ее дочерью Стоните, а для мамы - ее дочерью Капульской… Первый инсульт и случился с мамой как раз в районном суде, который присудил девочку не богомолке Антанине, а партизанке-радистке Рут за боевые заслуги… Мне тогда еще и пяти не было...
- А папа? Его могилу так и не нашли?
- В пуще не то что мертвого - живого не найдешь. Но мы папу не забываем. Каждый год в день гибели деда Эгидиюс служит мессу не только по нему, но и по всем погибшим евреям. Он член общества Литва-Израиль.