Жак Меламед, вдовец - Григорий Канович 11 стр.


- Но сам евреем быть не захотел? - вырвалось у Жака. - Хотя по закону он имел полное право. Как я… как вы…

- Имел. - Она погасила о дно пепельницы сигарету, достала другую. - Можно?

- Курите.

- То, что я скажу на прощание, наверно, причинит вам боль, мне и самой, поверьте, об этом нелегко говорить, но в нашем сумасшедшем, кровожадном мире евреем быть опасно, и я… - Елочка прикусила сигаретную гильзу, - не хочу, чтобы когда-нибудь моим детям и внукам, как и их деду и бабушке, пришлось уползать от смерти по вонючей, крысиной канализации в лес. Не хочу…

- Может, Бог милует. Но, по-моему, в этом озверевшем мире опаснее всего быть человеком…

Елочка согласно заморгала, открыла сумочку, вытащила оттуда какой-то конверт и, глядя на сгорбленного, заснеженного напастями Меламеда, сказала:

- Эту фотографию мама вынесла по трубам из гетто. На ней вы, Янкеле, и мой отец Шмулик Капульский на Конской улице. Возле Еврейского театра. У вас за спиной афиша на идише. Я на идише, к сожалению, не читаю… Но вы наверняка все легко прочтете.

- Обязательно прочту...

- Вот я и подумала: пусть останется у вас на память от нашей благодарной семьи… - Елочка протянула Меламеду конверт. - Возьмите! Фотографий с папой у нас много. Но эта… с вами - единственная.

- Тронут, очень тронут. Но не могу взять в толк, за что же вы меня так благодарите?

- За то, что пять километров тащили меня в наволочке по лесу к Антанине и, чтобы я не умерла с голоду, вы по дороге кормили меня жижицей, разбавляя ржаную муку родниковой водой.

Гостья, сложив пальцы с наманикюренными ногтями, трижды перекрестила его и заторопилась к выходу.

- Постойте! - остановил ее Жак. - Я вам тут кое-что привез. Передадите маме.

Он поднялся в номер и вскоре вернулся с маленьким свертком.

- Спасибо. Мама будет очень рада.

И Зарембене зашагала к выходу.

Войдя в номере, Меламед надел очки и принялся рассматривать снимок.

Фотография была любительская, на плохой бумаге, с загнутыми, покоробившимися от времени краями; Шмулик Капульский был в своем излюбленном свитере и летней кепочке набекрень, а он, Янкеле Меламед, - в ситцевой рубашке с расстегнутым воротом, в чесучовых брюках и чешских ботинках на толстой подошве.

- Ты что это, как сыщик, рассматриваешь? - оторвал его от снимка Эли, появившийся на пороге с подарочной шкатулкой в руках…

- Себя. - Жак поднял на сына усталые глаза и сказал: - Посмотри!

Эли впился в фотографию.

- Вылитый Аль Капоне перед ограблением века, - пошутил он.

- Не похож?

- Похож… на Эдмонда или, вернее, Эдмонд на тебя… - сказал сын. - А рядом кто? Как пить дать - молодой Меир Ланский, вожак нью-йоркских гангстеров.

- Это Шмулик.

- Ничего не скажешь - бравый парень… А что там за афиша?

- Сейчас прочту. "Завтра, 23 сентября, в большом зале состоится концерт. В программе - фантастическая симфония Чайковского "Франческа да Римини". Дирижер Хаим Курнов. Начало в 17 часов"…

- Вы со Шмуликом на нем были?

- Нет. Концерт не состоялся - утром в Понары увезли весь оркестр… Брошь принес?

- Да… Можем идти?

- Можем…

- Фотографию прихвати, пусть дети посмотрят, каким в молодости был их дед. Но ничего при них не рассказывай… Они такие впечатлительные…

- Хорошо, Эли, хорошо. Будет так, как ты хочешь…

Слышно было, как внизу, в ресторане, музыканты настраивают инструменты; как, готовясь к ночному музыкальному марафону, певица теплым молоком прочищает соловьиное горло и пробует взять верхнее "до"; как официанты, насвистывая попурри из Фрэнка Синатры и Элтона Джона, разносят по столикам меню в кожаных переплетах; как к подъезду одна за другой подкатывают лимузины с прожигателями жизни. Жак со шкатулкой для невестки медленно, с какой-то скорбной торжественностью шел по лестнице, но перед его глазами маячила не именинница Беатрис, а стояли Шмулик в свитере и полотняной кепочке, и тщедушный, почти бесплотный дирижер Хаим Курнов, который в черном, переливавшемся, как чешуя, смокинге с желтой звездой на спине яро размахивал своей волшебной палочкой над разнузданной какофонией звуков, множившихся с каждым мгновением на исконно еврейской улице Стекольщиков, где торговали кошерным мясом, плескавшейся в больших деревянных чанах рыбой, талесами и серебряными семисвечниками, дармовыми мечтами и вековой мудростью - оптом и в розницу, в рассрочку и наличными, на месте и навынос, сегодня и всегда.

9

День рождения Беатрис с его неотъемлемыми слагаемыми - букетом чайных роз по числу прожитых лет, французским шампанским, здравицами на голландском и на иврите - ничем особым не запомнился бы, если бы не звонок из далекого Мехелена от бабушки Кристины.

- Тебе мама звонит, - сказал Эли и передал имениннице мобильный телефон, и из Мехелена по невидимому руслу в Вильнюс потек неторопливый ручеек родной речи. Смачивая его теплыми струйками гортань, дочь с улыбкой отвечала на мамины приветствия и вопросы, пока на другом конце Европы не раздался тоскливый собачий лай.

- Шериф! - радостно возвестила Беатрис. - На таком расстоянии узнал меня! Бог мой, что за любовь, что за преданность! Как же ты по нас соскучился, бедненький! Успокойся, миленький! Мы скоро вернемся... мы тебя любим… любим. И Эдмонд, и Эдгар.

Оставленный на попечение бабушки Кристины эрдельтерьер залился лаем пуще прежнего.

- Дай мне! Дай мне! - перебивая друг друга, потянулись к трубке мальчики.

- Мама, тебе хочет сказать пару слов Эдмонд, - объявила осыпанная с ног до головы ласковыми прилагательными Беатрис.

Но старший внук хотел сказать пару слов не столько любимой бабушке, сколько любимой собаке.

- Шери! Шери! - заорал он в трубку. - Это - я. Эди… Не скучай, дружок. Мы уже скоро приедем. А теперь я передаю трубку Эдгару… Пусть и он тебя услышит. Бай!

- Шериф тебя слушает, Гарри, - перевела собачий лай на голландский бабушка.

- Хэлло, Шери! Как поживаешь, дружок? Знаешь, кто с тобой говорит?

- Эдгар, - ответила за пса бабушка Кристина.

- Что тебе, Шери, привезти?- допытывался у него Эдгар.

- Привезем ему вкусненького литовского окорочка, сынок, - засмеялся Омри. - А теперь закругляйся. Дома всласть наговоритесь.

- Чао, Шери! - скривился Эдгар.

Жак смотрел на внуков, на сыновей и невесток и не мог надивиться всплеску их радости и отзывчивости. Со мной бы так, как с Шери, с грустью подумал он и без всякой связи с эрдельтерьером, изнывающим от скуки в Мехелене, вспомнил другое животное - ослика, впряженного в скрипучую, заваленную рухлядью телегу, ее возницу-араба в бесхвостой, без помпончика, феске, который, отгоняя от своей скотины оголодавших мух, объезжал каждую неделю округу и монотонно и жалобно, как муэдзин, выводил:

- Альте захен! Альте захен! ("Старые вещи! Старые вещи!")

Каждый раз, когда фальцет старьевщика, взывающий к бессонному еврейскому великодушию, насквозь перерезал крохотную улочку Трумпельдор, у Жака возникало почти неодолимое желание высунуться из окна и крикнуть:

- Эй, Ахмед! Остановись! Меня возьми! Меня! Со старым холодильником в придачу!

Порой - особенно после смерти Фриды - ему и впрямь хотелось сказать своим детям и внукам: "Возьмите меня! Я буду стеречь ваш дом. Могу еще, если понадобится, и лаять, как ваш Шериф, и кусаться, и оружием еще, слава Богу, владеть умею".

В такие минуты Меламед ненавидел себя за малодушие. Чего нюни распустил?

Все идет как положено. У детей своя жизнь, а у него, у их родителя, даже одной шестнадцатой жизни уже не осталось. Спасибо Господу за то, что хоть столько дал. Проси не проси, Он никому ни на один денек визы не продлит. Кончился срок - и отправляйся в лучший из миров. В Голландии Всевышний сговорчивей не будет. Жак знал: стоит ему только заикнуться, и Эли с Омри сделают все, чтобы он переехал к ним, продадут квартиру на Трумпельдор, вывезут в Амстердам картины, и примут его, пусть не с распростертыми руками, пусть скрепя сердце, но примут, ведь отец, плохой ли, хороший ли, всегда отец. Но Меламед не обманывал себя - за их снисходительную доброту и вымученное самопожертвование он должен будет обменять свободу на милосердный плен, а страну, которая была для него и впрямь обетованной и за которую он был готов без колебания сложить голову, - на какое-нибудь предместье Амстердама.

Жаку казалось, что и эта поездка в Литву, устроенная близнецами, была с их стороны скорее трогательным жестом, чем естественным зовом крови. Ему очень не терпелось освободить их от этой ноши, избавить от лишних хлопот. Уже в Людвинавасе он уразумел, что все его надежды рухнули, что не обремененная прошлыми несчастьями память не в состоянии отзываться на них ни вздохами, ни слезами. В кучах остывшего пепла невозможно разглядеть чей-то взгляд, наклон головы, улыбку, профиль. Жак сам удивлялся тому, что в родном когда-то доме, даже у него не потемнело в глазах, что он не упал в обморок, когда жена бывшего сержанта Каваляускаса открыла ему дверь. Что уж говорить о тех, кто пришел на свет после войны и знает о смерти только по фотографиям и фильмам, о тех, для кого все мертвые - на одно лицо… Еще на обратном пути из Людвинаваса он решил в Рудниковскую, как ее в своем письме называл Эли, пущу отправиться только с Абой и минером Казисом, если тот еще жив.

Без Казиса они там просто заблудятся. По всей пуще, и на белорусской, и на литовской стороне разбросано столько землянок, что со счета собьешься! Не таскать же туда детей и женщин - в туфельках на высоких каблуках и в сандалиях по заваленному буреломом лесу долго не походишь.

За столом именинницы переливался благостный звон бокалов с шампанским; на затемненной площадке под всхлипы оркестра кружились пары; счастливая Беатрис ерошила русые волосы Эдмонда; Мартина колдовала над недоеденными устрицами, которые, казалось, вот-вот выползут из миски; некурящие Эли и Омри с греховным наслаждением потягивали сигары; Жак отсутствующим взглядом смотрел на вышколенных, по-снайперски метких официантов и белоснежной бумажной салфеткой отмахивался от престижного сыновнего дыма.

- Пап, - зажав пальцами непривычную сигару, сказал Омри.- Почему бы тебе, скажи, пожалуйста, не тряхнуть стариной и не пригласить на танец мою Мартину?

- Или именинницу? - вставил Эли.

- Я бы с радостью, но забыл, как надо ноги правильно переставлять.

- Они тебе напомнят, - хохотнул Омри.

- Нет, нет, - заартачился Жак. - Партнер из меня - курам на смех.

- А это не тебе судить. Оценку поставит жюри… И вообще - почему ты сегодня такой грустный? - поинтересовался Эли.

- Как говорил один мой знакомый: я не грустный - я задумчивый.

- И о чем же ты, пап, думаешь? - Омри дунул в сторону отца греховным дымком.

- О вас… Я думаю, не подскочить ли вам на денек-другой в Палангу или на Куршскую косу. Позагорать, покупаться… Чего болтаться в Вильнюсе?

- А как же Понары?… Твое партизанское стойбище? - пролепетал Омри.

- Это я беру на себя. Нечего вам в пуще делать.

- Что ты, прости за грубость, мелешь? Быть в Литве и не побывать в Понарах? Какие же мы тогда евреи? - воскликнул Эли.

- Ладно, ладно, насчет Понар мы как-нибудь договоримся… - уступил отец.

Жак встал, пожелал всем сладких снов и, протиснувшись сквозь толпу танцующих, вышел из ресторана.

Было тихо и звездно. Меламед быстрым шагом прошел мимо гостиницы с пригашенными окнами и направился на Мясницкую. Когда Жак завернул за угол, он услышал жалобное мяуканье. У запертой на засов подворотни на задних лапах сидела кошка, та же, что и в первый день приезда. Ее желтоватые, роковые глаза горели, как два уголька, которые только что выгребли из натопленной печки.

- Не пускают? - спросил Жак.

Кошка кинулась к нему и, не переставая мяукать, стала тереться о штанину. Ей, по-видимому, хотелось сказать ему что-то важное - такое, чего она давно никому не говорила.

- Не надо шляться допоздна, - пристыдил он ее, взявшись за скрипучий засов. - Может, твои хозяева отсюда давно уехали, а ты, дурочка, царапаешь и царапаешь подворотню.

Меламед отодвинул засов, распахнул ворота, и кошка сиганула в проем.

А я? Разве я не царапаюсь в закрытую подворотню - уже все ногти в крови? Мысль падучей звездой сверкнула в голове Жака и потухла.

Дом на Мясницой, в котором Жак жил с родителями в гетто, был капитально перестроен. Подвал и весь первый этаж занимал ювелирный магазин. В огромной, светящейся витрине за пуленепробиваемым стеклом красовались прославленные швейцарские часы.

Жак долго стоял у витрины и глазами отца-часовщика Менделя Меламеда рассматривал корпуса, изящные циферблаты с римской и арабской нумерацией, браслеты, золотые цепочки и брелоки. Все вызывало восхищение, но эти замечательные часы показывали чужое время.

Он вернулся в гостиницу под утро и проспал бы до обеда, не разбуди его Аба, который по телефонному справочнику разыскал Казиса Вайшнораса, минера партизанского отряда "Мститель", и привез его к Янкеле в "Стиклю".

- Никогда бы тебя, Яша, не узнал, - поздоровавшись, испуганно признался Казис. - Подумать только - что эта паршивка-жизнь делает с человеком! А какими мы были, когда на одних нарах спали. Кудри - во! - Вайшнорас поднял вверх, как чарку, большой палец. - Бицепсы - во! - снова поднял. - Женилка - во! Мустанги!.. - Высокий тучный литовец явился в полном снаряжении: в брезентовой куртке и резиновых - на случай дождя - сапогах, с рюкзачком за спиной и походной флягой на ремне. - Но ты, Яша, не расстраивайся. Я тоже на себя не похож.

- Похож, похож, - пожалел его Меламед. - Ты лучше скажи - до вечера мы обернемся?

- Если найдем то, чего ищем... И если, - Вайшнорас широко улыбнулся, - не сядем и не клюкнем за встречу… Все-таки век пролег между нами…

- Разве нашу землянку так трудно найти?

- Водку найти легче, - ответил Казис и снова улыбнулся. - Наши землянки, Яша, давно тут из моды вышли. Сейчас в Литве в моде другие землянки…

- Какие? - выпучил глаза Меламед.

- Я тебе это позже объясню. А сейчас - вперед к победе коммунизма! Только не забудь своему водителю сказать, чтобы где-нибудь на выезде остановился. Надо заправиться…

- У Абы полный бак, - заверил Вайшнораса Меламед. - Он только вчера залил сто литров.

- Это, Яша, очень хорошо, но я бензин и солярку пока не пью.

На выезде из города Цесарка остановил машину, купил в придорожном магазинчике бутылку финской водки, итальянскую минеральную воду, буханку хлеба, загрузил все в багажник, и форд-транзит взял курс на Рудницкую пущу.

Живчик Вайшнорас приготовился было к долгому разговору, но Жака быстро укачало, и вскоре его негромкий прерывистый храп слился с мерным гулом мотора.

Проснулся Меламед на асфальтированной стоянке возле самой пущи.

- Дальше проехать нельзя, - как по громкоговорителю возвестил Цесарка. - Придется топать пешком.

Они высадились, выгрузили из багажника еду и напитки и по просеке побрели в глубь леса.

Впереди вразвалку шел широкоплечий, длинноногий Казис, за ним едва поспевал сухопарый Меламед, а замыкал цепочку Аба с сумкой, набитой провизией.

Своей строгостью и величием пуща напоминала необозримый храм. С высоких, как античные колонны, мохнатых деревьев, размахивая тяжелыми крыльями, то и дело взмывали беспокойные птицы с ярким оперением; дорогу перебегали суетливые зайцы; из зарослей орешника, высекая копытами дробь и пыля упавшей с сосен хвоей, выпрыгивали боязливые косули; ветер, как заправский органист, играл в густой, обрызганной солнечными лучами листве свои фуги, и все вокруг вторило ему немолчным гудом.

- Ты уверен, что мы идем правильно? - после тщетного кружения по гудящей пуще осведомился Жак.

- Идем мы, Янкеле, правильно. Мы всегда правильно шли. А найдем ли то, что ищем, вот это б-а-а-льшой вопрос… - протянул Вайшнорас. - Сейчас в Литве все изменилось. Даже в пуще…

- Ты это про что? - отозвался Жак.

- Про землянки… Мы с тобой против кого боролись?

- Как против кого? Против немцев… - сказал Меламед и поправился, - ну, против фашистов.

- Это ты так думаешь, а на поверку вышло - против независимой Литвы. Русские, то есть советские, были оккупанты, мы с тобой - еврей и литовец - их пособники, а немцы, оказывается, - освободители от кремлевского ига...

- Постой, постой! Я чего-то тут не понимаю.

Вайшнорас вздохнул и, с робкой надеждой косясь на Меламеда, выдавил:

- Вот, вот… Без пол-литра тут ни хрена не поймешь. Давай сделаем привал и разберемся.

Он вынул из рюкзака клеенчатую скатерку, расстелил ее, поставил бутылку и несколько бумажных стаканчиков, нарезал хлеб, достал двух копченых лещей и шмат свиного окорока.

- Ого! А говорил - надо заправиться, - подначил его Меламед.

- Лишней водки никогда не бывает.

- Так что - послушать тебя, выходит, мы сюда зря поехали? - спросил Жак.

- Так, брат, и выходит. Патриоты-лесничие наши землянки на дрова разобрали, землей засыпали. Если что и найдем, то какой-нибудь бункер лесовиков, которые с Красной Армией воевали. Сегодня - они герои; в чести не наши, а их имена. - Вайшнорас закашлялся, долго и судорожно заглатывал воздух, пока не перевел дух. - Твое счастье, что ты смылся и чистеньким остался - в партии не состоял, не привлекался, родственников имел не за границей, а в Понарах… А я столько пятилеток ишачил. Мне некуда было драпать. Не было у меня Израиля. Выпьем!

- После операции на сердце воздерживаюсь, - сказал Жак. - Аба поддержит.

- Я - за рулем, - перестраховался Цесарка. - Но один стаканчик могу.

- От одного глотка, Яша, сердце не остановится… За встречу!

Меламед выпил, вытер ладонью губы, ухнул, как сова.

- Закуси. Или у вас на свинину табу?

- Я не ем, - сказал Меламед.

- А когда-то в этой пуще ты ее за обе щеки наворачивал, брат, - только подавай…

- Тебе, как я вижу, несладко. Пенсию хоть получаешь?

- Слезы…- пробасил Казис и пропустил стаканчик вне очереди. - Сейчас таких, как я, в Литве не жалуют. Откуда мне было знать, когда я пускал под откос поезда, что через полвека и вся моя жизнь полетит под откос, что надо было бороться не с немцами, а с русскими. Кто мог предвидеть, что дорога к светлому будущему ведет не из советской землянки, а из послевоенного бункера. Кто мог знать…

Меламед слушал Вайшнораса, и сочувствие смешивалось у него с недоумением. Как же не радоваться тому, что Литва свободна и от тех, и от других оккупантов. Казису, храброму минеру, в той Литве с ее райкомами, КГБ и праздничными шествиями мимо кумачовых трибун, конечно, жилось лучше. Но разве довольному своей участью рабу дано судить - что лучше?

Рассиживаться за бутылкой искатели не стали - летний день таял, от него понемногу отваливались краски, небо над пущей темнело, и времени хватило только на то, чтобы добраться до опушки, на которой под боком у вековых дубов и берез приютилась крохотная деревушка Пабяржай, куда Жак когда-то принес завернутую в партизанское тряпье трехмесячную Елочку Капульскую.

Изба Антанины была заколочена досками.

Назад Дальше