- О! Этот сорванец, этот жизнерадостный двоечник Шая! От него всего можно ожидать. За лекарства спасибо, а деньги отвезите, пожалуйста, обратно… Все деньги за уроки, которые я ему когда-то давал, я давным-давно получил. В литах.
- Деньги не помешают, - несмело возразил Жак.
- Нет, нет, незаработанные деньги всегда мешают… Как говорила моя жена, да будет благословенна ее память, они портят сон и желудок. Юдита! - позвал он свою кормилицу.
- Чаю или кофе? - из проема кухонных дверей спросила женщина.
- Чаю, - в один голос сказали хозяин и гость.
Юдита принесла ароматный цейлонский чай, бисквитное печенье, нарезанный дольками яблочный сыр и имбирные палочки собственного производства.
- Говорят, перед войной вы учили председателя нашего парламента… - промолвил Жак.
- Всех учеников и не упомнишь. Кто погиб, кто уехал… Сейчас у меня только один остался - я сам, старый-старый, как Мафусаил… - и Лахман улыбнулся.
Голос Лахмана гармонировал с его неяркой, как карманный фонарик, улыбкой, и с морщинами, которые сороконожками расползлись по лицу, похожему на старинный пергамент. Что-то детское, не тронутое порчей было во всем его облике, в доверчивых, не потерявших своего пронзительного блеска глазах.
Несмотря на весь свой опыт общения с людьми, Меламед не мог освободиться от какой-то скованности и старался говорить как можно меньше. Но и распрощаться с Лахманом он не спешил: медленно пил чай, нахваливал яблочный сыр, собирался даже попросить для Ханы-Кармелитки рецепт его приготовления, откусывал пощипывающий имбирь и только когда молчание грозило стать неприличным, он негромко, в тон Лахману, спросил:
- А вы… вы сами в Израиле были?
- Нет, на Святой земле я не был, - спокойно ответил старик.
- У вас ведь там столько друзей, - Жак отодвинул на краешек стола пустую чашку. - Каждый с радостью бы вас принял. Тот же сорванец Балтер. Да и я готов… милости просим: три комнаты с балконом. Кондиционер… лифт…
- Очень вам благодарен. Но я уже давно, как раньше говорили, невыездной, - пробормотал Лахман и бросил в полумглу: - Юдита, будьте так добры, принесите нам с господином…
- Жак Меламед, - спохватился не представившийся гость.
- Принесите нам с господином Жаком еще этой еврейской водки - чаю… Или вы хотите чего-нибудь покрепче?
- Нет.
- Все мои гости из Израиля задают мне тот же вопрос, что и вы, - уловив в словах Меламеда какой-то подвох, сказал старик. - Почему я, знаток и учитель иврита, тут торчу? Почему до сих пор не уехал? Что меня в Литве держит? Деньги, почет, слава, несуществующие могилы убитых моих двух детей и жены?
Он подождал, пока запыхавшаяся Юдита не разольет по чашкам еврейскую водку и не удалится на кухню, из которой знакомо и аппетитно пахло рыбой, лавровым листом и морковкой.
- Некоторые, услышав мой ответ, посмеиваются надо мной. Ну и пусть смеются на здоровье. Ведь смех - это лучшее, что Господь придумал для человека, - он помолчал и продолжил. - Добряк Шая вам, наверно, рассказывал, что я - лексикограф, проще говоря, составитель словарей - литовско-русского, русско-литовского… когда-то мечтал составить и издать литовский-идиш, но не успел... - Он облизал пересохшие губы. - Что меня тут держит? Слово! Хотите - с большой буквы, хотите - с маленькой. Держит и никуда не отпускает.
- Слово? - силясь не выдать своего удивления, переспросил Меламед.
- А что в этом удивительного? Слово, если угодно, это отдельная страна, моя страна, из которой меня никто не выдворит и которую никто до смерти не отнимет. Я прописан там до конца своих дней, там я, простите за высокопарность и нескромность, как бы верховный главнокомандующий и президент… В самые тяжкие годы, когда я прятался с семьей на чердаке от немцев; при Сталине, когда мог угодить на каторгу, - эта страна помогла мне устоять, она и сейчас, чтоб не сглазить, не дает мне рухнуть, и я, простите, на другую ее не променяю… даже на ту, что очень и очень мной любима… В этой моей стране и умру.
Лахман отхлебнул из чашки и покосился на Меламеда, пытаясь понять, как на гостя подействовало его признание.
- Ну что вы, что вы! Живите до ста двадцати, - растроганно сказал Жак. - Но только ради Бога не обижайтесь на мою глупость, разве вы не могли избрать своей страной другое слово - не литовское, а наше… родное. Вы же говорите на таком высоком и прекрасном иврите! Мой вашему в подметки не годится.
- Мог бы, конечно, мог бы… Вы правы, - обезоружил его своей искренностью Лахман. - Но судьба распорядилась иначе. Ей, как балагуле, не прикажешь: "Стой! Я пересяду из тарантаса в расписанный золотом фаэтон".
- Что правда, то правда, - сказал Жак.
Наступил момент, когда надо было откланяться. Но Лахман, не избалованный гостями, задержал Меламеда.
- В Литве вы, господин Жак, наверно, не первый раз?
- В том-то и дело, что первый. С тех пор, как бежал из гетто, я сюда не приезжал.
- Бежали? Из Каунасского?
- Нет. Из Вильнюсского. Вместе со Шмуликом Капульским. Слышали, наверно.
- Как же, как же, - закивал Лахман. - Герой. Его вдова живет по соседству с нами… - Старик взял имбирную палочку, надкусил, пожевал вставными зубами и, откашлявшись, задумчиво произнес: - Честь и хвала беглецам. Но мне почему-то кажется - вы со мной, по-видимому, не согласитесь, - что вся наша жизнь есть ни что иное как гетто, с колючей проволокой или без, разницы никакой, и что только смерть позволяет от него освободиться. Не согласны?
- Не совсем, - мягко возразил Меламед. - С вашей точкой зрения и поспорить можно.
- Вы имеете дело с закоренелым единомышленником Экклезиаста, - рассмеялся Лахман и миролюбиво спросил: - Что же вы так поздно выбрались?
- На то были всякие причины.
- Сейчас тут от туристов отбоя нет… Кто в Друскининкай, кто в Палангу…
- Но я приехал не на солнышке загорать, не в море купаться. Чего-чего, а солнца у нас вдоволь, и морями нас Господь не обделил.
- Понимаю, понимаю… Лично я, кстати сказать, к ямам не хожу. Зачем? Все эти церемонии - для государственных чиновников, киношников и благотворителей. Много ли израненному сердцу отца или сына скажет воздвигнутый к юбилею общий памятник или выцветший жестяной указатель к братской могиле? Тех, кого мне хотелось бы увидеть, я уже никогда не увижу, а то, что хотелось бы найти, я уже никогда не найду...
Он снял очки, вытер их бархоткой, снова водрузил на переносицу, взял увеличительное стекло, высыпал на письменный стол из пакета привезенные лекарства, внимательно рассмотрел каждое и, как бы прощаясь, произнес:
- Самое ценное - капли для глаз! Три пузырька такого богатства хватит на целые полгода. Хватит, если до этого Юдита их не закроет…
Он подошел к Меламеду, обнял его за плечи и, по-старчески топая по тусклому, вытертому паркету, вывел его из своей раскинувшейся на просторах литовско-русских словарей страны...
На улице, названной в честь Адама Мицкевича, Жак купил в киоске бутылочку минеральной воды, достал неразлучную "противопожарную" таблетку и запил ее судорожными глотками. Короткая встреча с Лахманом разбередила ему душу. Жесткие, неудобные мысли старика перекликались с его собственными и, в каком-то смысле, сводили на нет и обесценивали все его путешествие. Если такой человек, как Лахман, лишившийся в войну близких, до сих пор не разморозивший душу от тогдашних переживаний и страха, избегает прикосновений к декоративному, ничейному горю, застывшему в бронзе, что уж тогда говорить о его, Меламеда, внуках и сыновьях? Горе не может быть ничейным, будь оно даже общим. Не может. Безликого горя не бывает. И тут Жак вспомнил про жену Шмулика Капульского, которая, оказывается, живет по соседству с Хацкелем. Жаль, что Меламед об этом раньше не знал, а то бы прихватил подарок и зашел бы и к ней, ведь столько километров под землей по трубам проползли, раненый Шмулик на ее руках скончался, а она, беременная, добралась до Рудницкой пущи и в лесу, прямо под елкой, девочку родила. Елочкой и назвали.
Жак немало удивился, когда вдруг увидел перед собой гостиницу. Дошел без всякой подсказки. Профессионал, он и на старости профессионал.
- Вас ждут, - встретила его Диана. - В кафе.
Меламед тряхнул головой.
Диана ему нравилась. Надо будет подарить ей какой-нибудь сувенир, подумал он и направился в кафе.
7
В кафе было многолюдно, но Жаку не составило никакого труда выделить из всех посетителей Цесарку - его лысина сияла, как пароль. Аба сидел спиной к входу, всецело погруженный в изучение какой-то статьи в местной газете. Когда Меламед на цыпочках подкрался к нему сзади и по-мальчишески щелкнул по холмистому затылку, Цесарка вздрогнул и обернулся.
- Янкеле!
- Аба! Сосиска!
Не чинясь публики, они обнялись, потрепали друг друга по щекам.
- Ты помнишь мое прозвище? - пробурчал Цесарка.
- Помню. А еще помню, что шестьдесят лет тому назад у тебя столько пудов не было.
- Не было, не было… Но и у тебя голова не была в известке. Тоненький, рыжие кудри, глаза голубые. Гроза всех девок в местечке - Миреле, Сореле, Фейгеле, Двойреле… - поглаживая от удовольствия лысину, затараторил Аба. - Чего-нибудь выпьешь?
- Соку, - сказал Жак… - Но ты, брат, рановато приехал… Мы сперва облазим Вильнюс, а уж потом двинемся по Литве… в Людвинаваc. Ты давно там был?
Аба властным жестом подозвал официанта и попросил два стакана сока.
- Давно, - сказал он Меламеду. - За те десять лет, что я занимаюсь этим бизнесом, ни одного заказа на Людвинавас не поступило. Видно, из людвинавцев остались только ты да я… Ни Миреле, ни Сореле…
- Всех извели, - вздохнул Меламед
- Cок! - отрапортовал подавальщик и поставил на столик полные стаканы.
- А бизнес твой как… ничего? - поинтересовался Жак.
- Весной и летом о'кей. А зимой совсем швах. Поначалу думал - прогорю; что это, мол, за заработок - чужая память? Оказалось, вполне даже приличный. Пока там… у вас… в Израиле и за океаном, в Америке и в Канаде, кто-то кого-то и что-то будет помнить, на мой век работы хватит. Спасибо тебе, Янкеле, что разыскал меня… благодаря тебе побываю на нашей родине… я готов тебя везти на край света... И даром… ни гроша не возьму… и, пожалуйста, засунь свои возражения в одно место… ни гроша… Слово Абы Цесарки, как топор: сказал - отрубил; твоя память - моя память…Кто чинил мои первые в жизни часики? Твой отец - Мендель Меламед! Кто баловал своими вкусными тейглех - твоя мама Фейга! Кто говорил, что у моего отца-голубятника Гирша - голубиное сердце? Кто? Ты, Янкеле!
Растроганный Жак не прерывал однокашника, а тот, благодарный за готовность выслушать, продолжал с прежним пылом и откровенностью изливать перед ним душу. Время от времени Аба замолкал и, задумавшись о чем-то, начинал как бы стариться прямо на глазах - даже лысина его вроде бы тускнела. Задумчивость придавала его лицу какую-то несвойственную мертвенность. Но через минуту-другую он спохватывался и снова, словно кремнем, высекал из своих монологов искры радости и дружелюбия. - Если бы не деточки, я бы, может, еще пуще развернулся. Была у меня одна задумка. Я даже для этого специально английскому подучился, все расчеты сделал. Подсчитал дебит и кредит, но мои караимы гевалт подняли, мол, в местечках сейчас ни одного целого еврейского кладбища нет, какой, мол, еврей-иностранец туда поедет?
- А при чем тут еврейские кладбища и караимы? - скорее с испугом, чем с удивлением спросил ошарашенный Жак.
- Ты спрашиваешь, Янкеле, при чем? Почти в каждом местечке валяются наши надгробья. Не целые, конечно, у одного верх сбит, у другого низ покалечен, имена стерты. Вот я и подумал: одна у евреев родина - общая память; что если заманить сюда иностранцев, родственников тех, кто тут погребен, ведь у каждого из погибших в мире есть родственник. И, может, при солидных денежках. Только литваков, говорят, больше полумиллиона… Пожелай треть из них, чтобы тут появился хоть какой-то каменный знак об их погубленном роде, я бы, Янкеле, славненько на этом заработал, с лихвой вернул бы все затраты… Но Маляцкасы - ни за что, такая, дескать, фирма - бред сивой кобылы, месяца не пройдет, как лопнет.
- Маляцкасы?
- Это твои - Меламеды. А мои, представь себе, не Цесарки, а Маляцкасы. Не пришлась по душе им моя птичья фамилия.
- Господи! Что творится в Твоем хозяйстве? - воскликнул Жак. - У одного - дети караимы, у другого - внуки голландцы…
- Так уж вышло, - вздохнул Аба. - Сын и дочь на фамилии матери - Галины… Короче говоря, все, что со мной было, это небольшой сюжет для Голливуда... Ты лучше мне скажи, правильная была моя задумка или нет?
- Затрудняюсь тебе ответить. Я всю жизнь другим делом занимался… - Меламед взглянул на часы: - Ого, как время летит! До прилета моих башибузуков - три с половиной часа.
- Не беспокойся. Будем на месте тютелька в тютельку. Чем же, если не секрет, ты, Янкеле, все время занимался?
- Теперь это уже не секрет. Ловил тех, кто в войну ловил нас только за то, что мы евреи.
- И многих поймал? Может, этого… Эйхмана?
- Эйхмана - нет. А вообще все это, как ты говоришь, еще один сюжет для Голливуда.
Распространяться о своей службе Жак не любил, но, уловив в хмыканьи Цесарки недовольство, он неохотно добавил:
- Если коротко: я тоже все делал ради памяти. Наши отцы и деды на краю ямы молили Господа, чтоб мы не забывали тех, кто расстреливал их и ушел от правосудия.
Меламед полез за кошельком, но Цесарка опередил его:
- Не нарушай закона - платит не гость, а хозяин.
- Ладно, - процедил Жак. - Пора ехать, хозяин…
- Мой новенький "Форд-транзит" к твоим услугам. Полгода как самолично из Кельна пригнал… А "Волгу" - "Волгу", мать родную, продал одному цыгану.
Меламед быстро собрался, и они укатили в аэропорт.
К радости Цесарки, самолет опаздывал на полтора часа; приедут дети Янкеле, и кончатся все исповеди, при них по душам не поговоришь, а ведь за шестьдесят лет разлуки у каждого скопилось столько, что года мало, чтобы все друг другу выложить. Аба предложил вернуться в гостиницу или подъехать в Понары - от аэропорта до мемориала рукой подать, его форд так знает дорогу, что сам, без водителя довезет, но Меламед отказался от Абиного предложения.
- Твоих тоже там убили? - спросил он.
- Отца и мать - в Каунасе. На девятом форту… А братьев - в Эстонии, в Клоге замучили. Лежать бы и мне в каком-нибудь эстонском рву, если бы за два дня до войны отец не послал меня в Паневежис к кожемяке-караиму за товаром. Послушай, - вдруг оборвал он свою историю. - Чего это мы с тобой в этом душном зале толчемся? А не махнуть ли нам по Минскому шоссе в какой-нибудь соснячок. Подышим хвоей, земляничку поклюем и к самой посадке вернемся.
- Что ж, неплохая идея. Поехали!
Форд-транзит плавно вырулил со стоянки, на которой грудились машины с заманчивыми, не то из железа, не то из латуни, вычеканенными зверьми и птицами на капоте, и зашуршал по свежеуложенному, еще пахнущему смолой асфальту.
Сосняк был старый. Под ногами, словно на огне, потрескивал валежник. Аба, как заправский следопыт, шел впереди, а Меламед плелся сзади.
- Мы не заблудимся?
- Это, тебе, Янкеле, не Рудницкая пуща, - прыснул Цесарка и, не давая маловеру Жаку опомниться, в продолжение начатого в гостинице разговора выдохнул: - Это правда, что у нас, у евреев, не биографии, а судьбы? Ты меня слушаешь?
- Да, да, - машинально ответил Жак, хотя слушал он Цесарку рассеянно, не в силах сосредоточиться на чем-то другом, кроме как на опаздывающем рейсе из Амстердама. Сказали, что самолет задерживается из-за нелетной погоды. Но как знать - может, с ним, не дай Бог, что-то произошло… Ломается мир, ломаются самолеты…
- Слушай, слушай… - подогревал интерес Жака к своим злоключениям Аба. - Кроме тебя, мне уже и рассказывать-то некому… Казармы под Паневежисом бомбят, евреи из города драпают, а я сижу у кожемяки и наворачиваю чебуреки, кебаб… А что дальше делать, ума не приложу. Думал, думал и застрял. Кожемяка - звали его Иосиф - и говорит мне: "Останься, Абка, у нас, только носа никуда не высовывай, немцы тут же тебя укокошат. Будешь для всех Галькиным женихом… караимом из Тракай… Раецким… глухонемым от роду и немного того… с комариками в голове. Ни с кем ни слова… Му да му… Как корова. Коров никто не трогает..." Я совсем растерялся. Не соглашаться? Лезть в петлю? Сам понимаешь, для сохранения жизни не то что коровой - камнем станешь… пнем…Ты меня слушаешь?
- Слушаю, слушаю…
- У тебя, Янкеле, под ногами земляника, а ты ее топчешь, как дикий кабан, - пристыдил однокашника Цесарка. - Тебе что - лень нагнуться? Так и быть, я за тебя их сорву. Ягодки-красавицы! Сами в рот просятся. Так вот, превратился я, стало быть, с легкой руки Иосифа в женишка этой засидевшейся в девках Гальки, поскольку другого караима для его дочери в округе не нашлось. Даже свадьбу для блезиру справили. Песни ихние пели, плясали. А после я как законный муж мало-помалу, ясное дело, принялся и свои супружеские обязанности исполнять. Не весь же мой организм при немцах замолк. Исполнял, исполнял, и к концу войны у нас с Галькой уже было двое мальцов - Леон и Вениамин. Я чувствую, Янкеле, что не это у тебя сейчас на уме… Да ты не волнуйся - прилетят, прилетят. Дыши поглубже, дыши! Наш паек воздуха уже кончается, а новый Господь Бог вряд ли выдаст. Мы уже как та стершаяся покрышка - еще один пробег, еще два и - ш-ш-ш-ш - стоп…
Цесарка спешил выговориться - шутка ли, без малого шестьдесят лет не виделись, только недавно нашли друг друга и разок-другой по телефону перемолвились, а за такой срок шесть раз и умереть и воскреснуть можно. Аба, наверно, еще долго потчевал бы однокашника своими рассказами, но пора было возвращаться в аэропорт. Не успели они подъехать к стоянке и выключить мотор, как из громкоговорителя донесся голос диктора: "Уважаемые пассажиры, самолет Литовских авиалиний из Амстердама совершил посадку в аэропорту Вильнюса…"
- Прибыли, - подтвердил Цесарка и спросил:
- С чего, Янкеле, завтра начнем - с Понар или, может, сперва в Людвинавас махнем?
- Посоветуюсь с ребятами, - сказал Меламед. - Сейчас не мы рулим, а они…
- Понял, - неожиданно сник Цесарка. - Сейчас у детей вожжи, а у отцов от их езды - мороз по коже. Ну ладно, куда прикажут, туда и поедем… Если поедем…
- Почему ж не поедем? Договор дороже денег.
- Договор договором. А вдруг забракуют?
- Машину?
- Водителя. Скажут - слишком стар для руления… Молодого подыщут. - И, не дожидаясь ответа, Цесарка быстро и взволнованно бросил: - Но я, чтоб не сглазить, на здоровье не жалуюсь. И зрение у меня отличное… недавно у профессора проверялся… Десять лет езжу, и должен тебе сказать - ни одной царапины…
- Ладно, расхвастался, - успокоил его Жак. - Тут автотранспортом командую я.