– Сядь, – сказала она, не оборачиваясь. – Тебя нельзя подпускать близко. Да ты ведь по-другому не можешь. Вот, Марат, прям как стержень, хоть и мастер по круглому мячу. А ты ни одного рывка не сделаешь, чтобы тут же не отступить.
– Скорее, не оступиться.
– Помогла тебе хоть раз эта игра слов?
Я не узнавал ее. Непонятно было, шутит ли, намекает на что-то, издевается? И голос ее совершенно изменился: в нем звучали повелительные, уверенные в себе и, как не странно, этим успокаивающие нотки. И слов-то я таких от нее раньше не слышал.
– А я ведь и о тебе придумал: Ниночка – блондиночка.
– Не идет тебе так сюсюкать, – сказал она и села рядом. Но под ее взглядом рука моя не поднималась обнять ее. – Ну, что у тебя стряслось?
И я, действительно, как побитый пёс, выложил ей всё как на духу.
Она встала, потрепала мою шевелюру и сказала:
– Дурень ты, дурень. Иди, проспись. От любовных мук во сне трезвеют не хуже, чем от водки. Утро вечера мудренее.
И она легонько подтолкнула меня к двери.
Я лег, и вправду мгновенно уснул с легким сердцем.
С утра был понедельник – тяжелый день. Город был пуст, словно все опохмелялись после воскресной пьянки. Тенты на пустынном пляже казались сникшими и печальными.
Я зашел в чащу и долго лежал на траве. Бесцельность кружила голову не хуже вина. Одиночество мое разделяли лишь лодки, позванивающие цепями у небольшого деревянного настила. Цепкость внутренних цепей когтила меня.
Снял у лодочника одну из лодок, выплыл на середину озера, поднял весла и лег на дно лодки, закинув руки за голову. Покой осторожно и недоверчиво закрадывался в душу. Через некоторое время, подняв голову, я не мог определить, где я по отношению к знакомому окружению. И это удивительное впервые в жизни ощутимое мной чувство потери ориентиров в пространстве ощущалось спасительным в моем положении.
Несколько раз ложился спиной на дно лодки и поднимался. Оказывается, потеря ориентира, смертельно пугающая человека, для меня была спасительной, словно бы с каждым разом всё более ослабевал камень, висящий на моей шее. В какое-то мгновенье я физически ощутил, как он свалился за борт.
Мне даже показалось, что я, подобно Эдмону Дантесу, будущему графу Монтекристо, сумел, уже идя на дно, вырваться из мешка, который ушел на дно вместе с грузом, и вынырнул на поверхность новой жизни.
IV
Овечье небо Крыма
Иду в маршрут. Шагаю целый день я.
Замру. Внезапен краснозёмный горб
Дороги в ночь. О, праздничность мгновенья:
Я одинок в безмолвье Крымских гор.Гудят патрульных самолетов лопасти,
Поёт сверчок, присев на свой шесток.
Я листья соберу у края пропасти
И лягу так, чтоб взгляд мой – на восток.Под головою листья пахнут прелью,
Над головой луна взошла в зенит -
То плещется в речной воде форелью,
То лунной тягой в пропастях звенит.И никаких тревог и притязаний,
И в вечности душа растворена,
И, как птенцы, из гнезд воспоминаний
Выпархивают в полночь именаВсех дорогих – ушедших и живущих,
Громада гор и моря тянет в даль.
И мама с бабкой спят в далеких кущах,
И я им снюсь, и легкая печаль,Подпёртая громадой гор надёжно,
Тревогу растворяет без следа,
Покой глубокий, полный, осторожно
Течёт в их сон, как полая вода.И прошлое усталым Вавилоном
Всё копится. Но вновь рождают нас
Раскрывшимся в простор семитским лоном,
Лиловым в этот поздний лунный час.И в миг молитвы замирает слово,
Которое сквозь жизнь несу отцу.
И шарит ветер пальцами слепого,
Взъерошит листья и прильнет к лицу.А в полночь натекает гул безвременья
Из лет грядущих, втягивая в транс,
Но небоязнь, что накопилась в темени,
Всё обращает в музыку пространств.Внезапно и тревожно пробуждение
Средь палых листьев, диких горных трав -
На кладбище пустынном воскресение:
И, вздрогнув, оживаешь, смерть поправ…В бесполой мгле, от ног моих прядающей
Вдаль через скалы и недвижный лес,
Удушьем пробужден птенец страдающий
И клювом бьется в скорлупу небес.Еще мгновенье, и птенец пробьется -
И прямо подо мной восходит солнце,Чтоб аспидно-зеленой дымкой влиться,
Как эликсир, вглубь всех щелей и пор.
И я один. И не с кем поделиться
Опалом вод, ультрамарином гор.И лишь лесок, что ко всему привычен,
Плечом к плечу со мною встал средь скал -
Как текст, что – тёмен и метафизичен -
Меня в горах на ощупь отыскал.
Спасение в работе. Быть благодарным миру, где всегда непочатый край работы. А за край его бегут облака. Беззвучно их сухое течение.
Срез породы – в несколько миллиметров – под микроскопом. Свет сквозь скрещенные линзы исландского шпата тонко окрашивает в лимонное, коричневое, зеленое, розовое – минералы, сочетающиеся в породе. Свет работает в камне, открывает душу камня, его световой сон, окаменевшую память земной плоти, горячих ее денечков. Горка шлифов рядом с микроскопом. Кропотливо описываю каждый шлиф: у меня дипломная работа по петрографии.
В лаборатории сумрак, горят настольные лампы, груды книг на столах. И в каждом камне, вещи, тетради, блокноте, справочнике – работа, работа. А за окном во всю цветут деревья, потеют стволы, круглятся облака, как будто рядом, за деревьями, фрегат напряг все паруса, и только ждет: сбежать бы.
И мне кажется, только бы выйти в море, и я уже иной, и прошлое оставлено на берегу вместе с одеждой, как в притче о принце Сакья-Муни, который, сбросив старые одежды, стал Буддой. А пока надеваю пальто, хранящее память тяжких мгновений, и мне понятна неприязнь человека к тому, кто слишком много о нем знает.
Прежде, чем уйти в общежитие, иду через университетский двор в столярную, где пахнет свежими стружками. Старые студенческие столы, испещренные надписями. Их врезали ножичками, гвоздями в память скучных часов. С жадностью читаю клички, любовные излияния, ножевую боль разочарований. Старые столы обновляются: веселый дядя Коля с карандашом за ухом стучит по дереву. Меня успокаивает глухой стук деревяшек.
Я завидую деревянным вещам, их не тонущей лёгкости и забывчивости. Вчера были деревом, держались за землю, рвались в небо, жили взахлёб, а сегодня с готовностью принимают полагаемую и пролагаемую им топором и рубанком форму. Беспамятны. Пахнут свежестью. Легко и глухо откликаются на любой удар судьбы. Беззлобно отзывчивы и всепрощающи. Только вот огня боятся, а меня опалило, сожгло, но не испепелило.
Постукивает дядя Коля по дереву, скоблит. Сбрасывают столы груз памяти тех, кто, переплыв на этих утлых кораблях университетское море, давно и прочно осел на суше, так что и не обнаружить в этих столах отошедший в прошлое кусок своей жизни. Хотя, как я вычитал, безуспешно пытаясь забить себе голову всякой всячиной, хранили же афиняне много лет корабль Тезея. Только меняли обветшавшие доски и бревна на новые – свежие и крепкие. Так, что одни философы считали, что корабль уже превратился в новый. Другие же – что он остается самим собой. Постукивает дядя Коля по деревянным предметам. Холодный восторг прошибает меня: стать деревом.
Только дерево может понять каторжника. Приковано к земле, как я прикован к месту, где отстучали ее каблучки.
Что оно – дерево? Порыв к небу земли, простирающей ветви рук, – замерший одеревеневший крик.
* * *
Защита прошла сверх ожидания. Ребята волновались, а я был так далек, так отстранен внутри, так четок в деле. Невыносимо жить в городе, в закоулках которого, в стенах, деревьях, мостовых, в самом воздухе – столько твоей памяти. Скорее бы в Крым. У меня направление в Симферополь, в Институт минерального сырья.
В коридорах Университета – сухое солнце, пыль на подоконниках.
До Одессы, а там – на корабль.
В вестибюле идет побелка. У крыльца совсем молоденькие неуверенные мальчики и девочки смотрят, как на диковинку, на покрытый пылью фонтан у входа, который за пять лет моей учебы так и ни разу не забил, но для них он первая увиденная ими неотъемлемая часть будущей их студенческой жизни.
Сушь, суша – торчит из дворов, из-за домов, и – до самого неба. Даже не верится, что завтра-послезавтра оторвусь от нее хотя бы на сутки. До Ялты.
Быть может, последний раз бреду, как в бреду, по земле этого города. Медленно, осторожно спускаюсь по каменным ступеням к озеру. Слева от меня – Зеленый театр: железный скат крыши, две каменные лиры по бокам сцены. Но чем ниже спускаюсь, тем более с разных высот он погружается в беспорядочно набросанную зеленую пыльцу листьев и веточек, в древесный хаос. Только и плывут едва видные лиры. Всё смягчается, но рана не затягивается. А на безмятежно голубом с врачующей ватой облаков небе справа от меня тонко трепещет береза, паутина веток и листьев – почти растворяющийся в голубизне рисунок.
Воробьи скандалят, кучей копошатся в траве рядом с тропой, по которой иду. Ветер с южных склонов падает наискось через озеро, дует в северный берег, прямо и скудно расчерченный высокими пирамидальными тополями. А за ними, чуть повыше видны прямые белые осины между изгибами елей и холодной темной зеленью хвои. Дует ветер, раздувает волны у берега, и на стволах то свет, то тень, пятна солнца на хвое, на земле, всё колышется, трепещет, всё прохвачено ветром, живет на ветру, и оттого парочки, сидящие на скамейках, кажутся неподвижными, только треплются края их одежд. Около блондиночки в брюках прыгает, как заводной, песик, и порыв ветра доносит до меня обрывки лая. А вторая парочка, сидящая ко мне спиной, будто и вовсе уснула, но слышу обрывки гитарных аккордов: может ими переживается счастливый день в жизни, на сквозном ветру.
А внизу скользят яхты, и недалеко от меня замер мальчишка у дерева, не мигая, следит за ними. На ветру, бездумно, в пляске солнечных пятен, вот так, замерев, можно подолгу слушать счастливый ток проходящей жизни. Как подробны эти тропы, и камни, и деревья, никогда ранее не замечал: может, день по-особому ясен и полон солнца.
А к южному берегу озера ветер исчезает. Тишь, дремота, даже паутина, влажная трава, выходящая прямо из воды, плесень, топь. Дремлет на солнце аллея, понизу черная от стволов, поверху нежно-зеленая, как бы обрызганная желтизной, небрежно свисающая до земли зеленью плакучих ив, такая, кажется, далекая от всего, что вершится на озере. И странно следить отсюда за беззвучным скольжением яхт, похожих на белых бабочек, сложивших крылья. Четыре плывут в одну сторону, одна – в противоположную. Потом уже семь плывет в обратную сторону, и это тягучее скольжение, радостное само по себе – в солнце, в просторе, в ветре – печально и непонятно тяготит, быть может, отъединенной от тебя праздничностью, уже не доступной тебе.
Поднимаюсь по асфальтовой дороге вверх, и сзади, внизу, как бы в проёме, все меньше, сумрачней – озеро. Исчезает крохотная ее полоска, медленно перечеркиваемая яхтой. Дорога изгибается, бежит за дома, заборы, как будто поспешно пытается также перечеркнуть память об озере, о только ушедших минутах, накладывая один поверх другого – забор, крыши, небрежно крытые вперемежку малой красной черепицей и большими серыми плитами, стены, наискось вытесняющие и перекрывающие друг друга вверх по склону, стены сараев, домов, подсобок. Проносится мотоцикл, обдав бензинной гарью, как будто не было, и быть не может – совсем рядом – голубого безмолвия и белого скольжения яхт.
Последний раз иду по этой старенькой улице, заросшей каштанами, к общежитию. И полна улица тех же солнечных пятен и тишины. Старые камни мостовой, запертая церквушка – сквозь листву. Обломки раскрошившегося забора. Рядом – баня: распаренные лица, пиво в бокалах, парикмахерская с затхлым солнцем и мухами между оконных рам, хриплые споры у входа, пар и пятна сырости. А напротив, у входа в полуподвал, семья – отец и две девки – сидят на теплыни, глазеют.
Толкают меня на рынке. Шум, едкий дым, горелый запах. Жарят, парят, продают, едят, пьют – работают.
В общежитии пусто, прохладно. Лежу на койке. Скрипел на ней пяток лет, а как будто уже чужой, – и в этих стенах, и на улице, и в городе.
Давно не был на центральном проспекте, который раньше так тянул к себе. Спускаюсь к нему через парк. В солнце, начинающем клониться к закату, сквозь листву, издалека, но так отчетливо в свете, бьющем им навстречу, вижу знакомую компанию, как бы идущую в мою сторону. Высится Царёв. Рядом с ним коротконогие парни – Витёк и Данька. Чуть сзади – Гринько, который должен был уже уехать, но не может оторваться от городской компании, снисходительно терпящей его, провинциала. С ними – Лена. Сбоку от всех, как бы отдельно, и все же – рядом с Царёвым. Впервые вижу их вместе. Слышу знакомое гоготанье.
Преимущество сравнительно небольшого города в том, что в самом центре его внезапно можешь найти спасенье, встретив почти одновременно самого нужного и самого приносящего боль человека.
По соседней аллее парка, не видя меня, куда-то идет Нина. Догоняю ее почти прыжком.
– Нина!
Удивленно оборачивается.
– Нина, ты мой якорь спасения, слышишь?! Не поможешь, умру на месте.
– Да в чем дело, ненормальный?
– Погляди туда, на проспект. Видишь?
– Ну, вижу.
– Ты должна меня взять под руку. Мы выйдем им навстречу и только помашем ручкой.
– Ты неисправим. И нужна тебе эта дешевая пантомима?
– Иногда дешевая пантомима важнее самой жизни.
Мы вышли им навстречу столь внезапно, что гогот мгновенно оборвался. Это тянуло на немую сцену финала гоголевского "Ревизора". Нина прижималась ко мне, и мы на удивление естественно слились. В те студенческие годы публично идти под руку, да еще так, чтобы девушка вела тебя, было неслыханной дерзостью, напрашивающейся на далеко идущие выводы. А ведь Нина согласилась, не раздумывая. И так улыбчив был наш взгляд, и так приветлив был взмах наших рук. Мы прошли мимо как бы мельком. Но я успел заметить обостренным боковым зрением испуг на лице Царева. Лена вообще выпала в осадок. Но больше всех ошеломлен был Витёк: споткнулся, чуть не упал, лицо его побелело, как мел. Я торжествовал, я был великолепно зол, ощущая боль и сладость мести одновременно – такой смеси чувств я еще не испытывал.
– Нина, ты меня спасла. Я знаю, куда ты идешь?
– Откуда?
– При таком везении, какое сейчас случилось, наитие раскрывает свои тайны.
– Говори понятней.
– Ты идешь на стадион у озера. Там сегодня игра.
– Марек просил меня поболеть за него. Я не могла ему отказать.
– Я тебя задержал. Так смотри, – я поднял руку, не оглядываясь, и тотчас рядом раздался скрежет тормозов. – Такси подано.
В машине я тихонько, почти на ухо, прошептал ей:
– Еду на работу в Крым. Завтра, поездом до Одессы, а там – теплоходом. Помнишь песенку Утесова? -
Теплоход,
Теплоход уходит в море, теплоход.
Свежий ветер песне вторит
И поёт.
Не печалься дорогая, всё пройдет…
Поцеловал ее в щеку. Она вышла из машины, а я поехал дальше, в общежитие. Наитие продолжалось и не обманывало меня. Не успел войти в вестибюль, как дежурная сообщила мне, что звонила Лена.
– Если позвонит еще раз, скажите, что я отчалил в Крым.