Игра на разных барабанах: Рассказы - Ольга Токарчук 5 стр.


С самого начала я предупредила ее, хотя, быть может, это прозвучало не очень вежливо, что от меня не стоит ожидать участия в пространных дискуссиях. Мои познания в английском, как вы, миссис Скотсмен, наверно, успели заметить, довольно убоги. Ничего не поделаешь, ну не способна я к языкам. К моему удивлению, она не выказала разочарования. Только усмехнулась.

Утром я спускалась в столовую к завтраку. Приносили мне в точности то, что я заказывала накануне вечером, записав свои пожелания на крохотном листочке бумаги. Чаще всего яйцо всмятку, тосты, сок и кофе. Миссис Скотсмен уже успевала позавтракать, хотя, может, у нее не было привычки завтракать по утрам? Она подсаживалась к столу и смотрела, как я ем. В том, как она наблюдала за моим здоровым аппетитом, я замечала, а возможно, мне это только казалось, какую-то необъяснимую нежность. В начале дня я всегда бываю словоохотливее. Поводом к разговору могла послужить свежая газета, а в ней - сообщения о конце войны в Косове, об уличных беспорядках в Лондоне, о предстоящей свадьбе принца Эдуарда. Единственное, чего я старалась не делать, так это рассуждать с набитым ртом.

Моя хозяйка была невысокой, сухонькой и, кажется, красила волосы - светлый тон с натуральным льняным оттенком выглядел довольно необычно для ее возраста. Она носила длинные юбки и свитерки под горло из кашемировой шерсти. Черные либо серые. По вечерам набрасывала на плечи шаль из традиционной шотландки.

Дни напролет я писала, не переставая удивляться беспредельности простиравшегося передо мной времени, непрерывность течения которого ничто не нарушало, за исключением просыпавшегося рано или поздно голода. Когда от стучания по клавиатуре у меня начинали болеть запястья, я растягивалась на полу и лежала, перебирая в уме разные эпизоды моей жизни, мечтала, фантазировала, словом, на полную катушку использовала преимущества ничем не ограниченного времени. Впервые в жизни я писала о себе, но с изумлением вдруг обнаружила, что получается не столько о себе, сколько о ком-то другом, что невозможно быть одновременно наблюдателем и наблюдаемым, объектом познания и познающим. Вероятно, поэтому в любых, какие ни возьми, мемуарах чувствуется фальшь, а любая автобиография на поверку - выдумка.

Вообще литература - это какое-то санкционированное, освобожденное от этических норм, одобренное обществом вранье. Думаю, потому меня всегда так тянуло писать. Найдется ли на свете еще какое-нибудь занятие, которое открывало бы такой же простор для вымысла, вранья на разные лады, для исправления действительности и придумыванья всё новых жизненных ситуаций? Писатели - анархисты универсалий, релятивисты от рождения, экспериментирующие с правдой открыватели альтернатив; именно это я пыталась втолковать моей хозяйке, когда она деликатно выспрашивала, над чем я сейчас работаю.

Прошлое ее мне виделось черно-белым, как старый фильм. Люди в нем двигались нервозно, быстрее, чем на самом деле. И все было каким-то топорным, плоским.

Она и сама мне такой казалась - полуреальной. Появлялась бесшумно, как дух, и так же исчезала в лабиринтах коридоров и закоулков дома.

После завтрака я закуривала в своей комнате, предварительно открыв окно, чтобы сигаретный дым не помешал хозяйке. Я опасалась, что запах табака может настичь старушку в одной из непонятно где находящихся спален. Я пробовала воображать ее в пижаме или с бигуди на голове. Меня это как-то ободряло, и делало ее ближе. Дом затихал. Изредка до моего слуха доносился шум газонокосилки. В полдень перед дверью моей комнаты появлялась корзинка с ланчем: один термос с чаем, второй - с бульоном, какой-нибудь бутерброд и завернутые в салфетку столовые приборы. Я рассеянно съедала все, уткнувшись в книжку.

Первые дни сложились не очень удачно: в аэропорту потеряли мой багаж, и здесь я появилась без чемодана, только с сумкой и, к счастью для меня, с лэптопом. Маргарет, горничная, или как их тут называют - все-таки я воспитывалась в коммунистической стране, - принесла мне купальный халат, зубную щетку и пасту. Еще я получила один из черных кашемировых свитеров хозяйки и дождевик. Единственной принадлежащей мне вещью все эти дни был компьютер, который приветливо помигивал на столе, как лампадка у алтаря-складня.

Я писала. Писала с утра, с коротким, едва замечаемым мною перерывом на ланч, продолжала писать и расхаживая взад-вперед по комнате, выглядывая в окно и наблюдая за переменчивым шотландским небом, куря сигареты. Разворачивала привезённое с собой собственное пространство, отматывая ленту времени вспять, с трудом подыскивая слова для запомнившихся мне событий. Монастырь, думала я, ну да, именно так, наверно, выглядит жизнь в монастыре - действительность сгущена до предела, и оказывается, что единственный ее источник в тебе самой, что описывать мир значит описывать себя, и нет другого пути, кроме как повторять банальное "познай самого себя"; пиши о себе, описывай то, что тебе кажется тобой.

Иногда в два, иногда в три часа пополудни, прихватив зонтик, я выходила на прогулку. Со временем я привыкла к дождю. Кружила по заросшему парку, по его мокрым, скользким дорожкам, которые опасно балансировали по-над обрывом, нависшим над протекающей внизу речкой. Заросли рододендронов, мрачные туи, цепкий плющ, оплетающий стволы старых деревьев. Прямо из-под ног выскакивали дикие кролики. Порой в метре от меня они замирали и косили глазом в мою сторону, уверенные, что я их не запримечу. Низко над головой пролетали самолеты в Эдинбург. Я могла даже различить их ярко раскрашенные хвосты.

Возвращалась я к чаю. Маргарет приносила мне его на подносе и ставила на столик рядом с дверью; к чаю всегда был бисквит.

С хозяйкой мы встречались только вечером за обедом. Стол в dining-room был накрыт на двоих - я сидела по одну его сторону, она - по другую.

- Зачем вам это? Почему вы приглашаете в свой дом чужих людей? - как-то спросила я.

Она ответила на другой, не заданный вслух вопрос.

- Я вовсе не чувствую себя одинокой, - сказала она. - Просто у меня здесь покой и тишина, а таким, как вы, нужен покой, и я вам его дарю. Вот и все.

Таким образом, я получила в подарок долгие вечера, нескончаемые вечера - там, на севере, дни в июне гораздо протяженнее, чем у нас в Польше. Светло было чуть ли не круглые сутки - и когда я ложилась спать и когда вставала. Было светло и когда, проснувшись на рассвете, я беспокойно хватала будильник, проверяя время, успевая удивиться столь раннему часу, и - спала дальше.

Ванная доводила меня до отчаяния: непонятное изобретение - два отдельных крана для горячей и холодной воды - ставило в тупик. Каждое мытье головы превращалось в купание целиком. Я лежала в ванне, уставившись на однообразный рисунок стенных панелей, который завораживал меня и приводил в состояние, близкое к медитации.

Время без свойств, равномерно отмечаемое только часами приема пищи, безупречно поделенное на части, не давало сбиться с ритма. Ничего не надо было делать, ничего непредвиденного не могло произойти; не разрывались от звонков телефоны, никакие письма не выводили меня из странного, созерцательного равновесия. Все шло своим чередом с неумолимой четкостью. Никогда не случалось такого, чтобы в сахарнице закончился сахар, чтобы просыпалась соль или было пролито вино. Дом был совершенным механизмом, заведенной когда-то музыкальной шкатулкой. Проигрывающей один день за другим упорно и систематически, правда, заедая в одном и том же месте - у кранов в ванной; потом даже это мелкое неудобство я стала воспринимать как часть всеобъемлющего порядка. Часы имели всегда одинаковую протяженность, минуты - один и тот же размер. Можно ли удивляться, что любая новость доходила сюда приглушенной расстоянием, потускневшей, нереальной? Слабым отголоском каких-то далеких миров, чем-то, чего нет в действительности. Дома тут старели естественным образом, прибереженные "на благотворительность" вещи громоздились на чердаках, тихо угасая под покровами пыли. Достойно пережила свою эпоху викторианская мебель, средневековые сундуки не делали события из своего долголетнего существования. Шотландию можно было бы признать идеальным продуктом фабрик самого Бога.

Обед проходил неторопливо и чинно, под аккомпанемент негромкого постукиванья старинных вилок и ножей. Хозяйка задавала осторожные вопросы, прощупывала меня, деликатно расширяя площадку для откровений, но, боже упаси, не в лоб, ненавязчиво. Меня восхищала ее тактичность. Неужели их этому учат с детства? Не в этом ли суть их знаменитой британской сдержанности: понимая, с какой хрупкой материей имеешь дело, посторониться и дать место другому - освободить клочок жизненного пространства, пусть неспешно осознает себя. Так и я, удивляясь про себя, что тоже на это способна, кружила вокруг да около. Прежде чем спросить, переводила в уме свой вопрос на английский - в результате моих стараний он на милю отдалялся от польского оригинала. Перевод на английский был переворачиванием бинокля, дабы он не приближал, а отдалял предметы. Поэтому мне так нравились наши беседы. И особенно то, что каждая фраза начиналась с "well", словечка, которое всему, что бы потом ни говорилось, придавало какую-то вопросительную онирическую интонацию, любую мысль лишая определенности. На зыбкой почве этого "well" увядают ростки любой революции, распадается идея любого манифеста.

Порой я спохватывалась, что не владею собственным телом. Начинаю гримасничать и размахивать руками.

- На твоем лице все написано, - как-то сказала она мне, спокойно поднося чашку к губам.

Хотя комплимент был сомнительный, я впервые уловила в ее словах тень симпатии. Лицо же ее, как всегда, оставалось бесстрастным.

Она расспрашивала меня о Польше. Однажды после ритуальной чашки кофе в drawing-room я показала ей на карте, где живу. Она разглядывала карту с притворным интересом - поднятые дугой брови, сдержанно повторяемые "yes, yes", когда я рассказывала об истории страны. А до меня вдруг дошло: для нее это не имеет никакого значения. Спать в тот вечер она ушла раньше обычного, сказав, что чувствует себя на редкость уставшей.

Незадолго до того, как отыскался мой багаж, мои хорошо знакомые вещи, она показала мне свою библиотеку. Вход был со двора, значит, библиотека отделена от остального дома. На полках стоял полный комплект Энциклопедии "Британика" 1956 года издания, собрание мировой классики в красивых, темно-зеленой кожи, переплетах. Альбомы по искусству, аукционные каталоги, словари, лексиконы, случайные книги по философии, разрозненные тома всемирной истории и мифологии. Так вот, пока не пришли мои книжки, я, присев на верхушке стремянки, просматривала все подряд, слева направо. К своему немалому удивлению, я наткнулась на целую полку литературы о Польше. Там встречались очень интересные вещи. Например: "Poland is a country which has popped up on the map of Europe from time to time though never quit in the same place twice". Тяжеленная "Мифология" с вступительной статьей Грейвса, изданная в 1958 году, с британской безапелляционностью утверждала, что "Silesia, Germany". Не веря своим глазам, я прочитала в каком-то американском журнале о "polish concentration camps". Вечером позвонила домой из телефонной будки в городке, чтобы убедиться, что я все еще существую.

Примерно тогда же, спустя неделю после приезда, я отправилась на первую ознакомительную экскурсию по окрестностям. Двадцать минут езды на пригородном двухэтажном автобусе - и я оказалась в Рослин. В местечке, куда настоятельно рекомендовал отправиться мой путеводитель из-за необыкновенной часовни с настенными фресками, на которых за сто лет до Колумбова путешествия уже были изображены американские растения - неоспоримое доказательство того, что шотландцы побывали в Новом Свете задолго до Колумба. Но мне интереснее было другое - история для меня всегда отступала на задний план. Я решила поехать туда, поскольку на днях мне попалась на глаза заметка о чаше Святого Грааля, спрятанной в этой часовне. Она вполне могла там храниться. С незапамятных времен. Если вообще когда-нибудь существовала. Сидя одна в своей комнате, я вдруг почувствовала странное возбуждение. Мгновенно содержание заметки связалось - и это было как вспышка - со словами моей хозяйки, оброненными накануне вечером: в Рослин находится научно-исследовательский институт, где клонировали овечку Долли. Овца, Жертвенный Агнец, Кровь Христова, Божье Тело, Гены, Хромосомы, Бессмертие. Неужели я невольно очутилась в самом сердце мира, в самом центре тайны? Маленький мокнущий под дождем шотландский Иерусалим. Периферийный пуп земли. Центральная периферия. Сокровищница, скрытая в самом неожиданном месте. Кружевные, расшитые драгоценными камнями окраины космоса. С верхотуры двухэтажного автобуса я смотрела на мокрую зеленую плоскую равнину, идеально расчерченную и скучную. Билет до места, где была знаменитая часовня, стоил два с половиной фунта.

Потом я села за столик в пабе при гостинице и заказала большую кружку "Гинесса". Часовня действительно была великолепна; я пристроилась к группке туристов, которые в восхищении водили глазами по стрельчатым сводам, внимая каждому слову экскурсовода в шотландском килте. Но Грааля в часовне не было. Я точно знала. Иначе сразу бы почувствовала. Овечка Долли - всего-навсего очередной научный эксперимент. Ее жертвенное тело - никчемная пустышка. Напрасная, неосуществившаяся надежда на бессмертие. Горькое крепкое пиво ударило мне в голову. Домой я возвращалась опять под дождем.

Злая и раздраженная, я притащила в столовую книгу, в которой нашла упоминание о Польше.

- "Poland is a country…" - читала я своей хозяйке.

Она отложила приборы на тарелку и слушала.

- Да, это правда, - говорила я, - мы - ночные растения, расцветаем ровно на одну ночь в году, в ночь на Ивана Купалу. Брошенные нами семена плывут по рекам в мир. Время от времени мы вдруг объявляемся - по случаю войн, восстаний и исторических катастроф. По утрам мы меняем язык, как меняют белье. Мы - гибриды, живем в домах на колесах, наши паспорта нечитабельны. Ох, зато у нас нет трудностей с чтением кириллицы. Даже наш папа римский в вечном движении - путешествует туда-сюда, беспокойная личность в белом. Мы никогда не взрослеем, хватаемся за десерт раньше, чем подадут первое. Мы действительно таинственная нация, появляемся и исчезаем. Возможно, виной тому климат либо бескрайность наших равнин. Наша маленькая растительная цивилизация оставит после себя, к огорчению будущих археологов, лишь следы нашей инфантильности: шаманские бубны, искалеченных оловянных солдатиков, отдельные слова, слишком трудные для произнесения.

Потом мы в молчании ели хаггис. Хозяйка велела Маргарет открыть еще одну бутылочку вина. Мы чокнулись. Когда перешли к кофе, она ненадолго вышла. Вернулась, неся фотографию в рамке. На ней был изображен молодой мужчина, вернее, совсем еще мальчик, в мундире RAF. Улыбающийся, светловолосый, с молодецкими усиками. Прозрачные смешливые глаза смотрели прямо в объектив. За ним - не поддающийся расшифровке плоский пейзаж.

- Его звали Тадеуш Понятовский, - сказала она.

Имя это она произнесла с расстановкой и безошибочно. Я не преминула заметить, что это очень известная в Польше фамилия. Миссис Скотсмен поставила фотографию на столик, и мы уселись с чашками кофе поближе к электрическому камельку (садовник-то сломал ногу). В уме я пыталась потактичнее сформулировать вопрос, очередной вопрос, который бы вписался в общую картинку-пазл как недостающий фрагмент - мягко, естественно, без нажима; невинный вопрос, который бы залатал прореху, но не показался поспешным и не выдал бы моего любопытства. Но она заговорила первой. Сказала, что он погиб перед самым концом войны. И что даже точно неизвестно, где был сбит его самолет. Я молчала.

- Я любила его, - сказала она, и чашка с легким стуком грациозно опустилась на блюдце.

Пораженная, я смотрела на нее, и опять мое лицо, наверно, выразило больше, чем мне того хотелось. Она ласково улыбнулась.

То была банальная история, если история любви может быть банальной. Оба в военных блузах защитного цвета. Продуктовые карточки, затемненные города, по ночам исчезавшие с лица земли.

- Я думала, жить без него не смогу, - закончила она. - Он говорил с акцентом, похожим на твой.

Так вот почему я здесь. Оказывается, у меня есть что-то общее с Тадеушем Понятовским, летчиком, самолет которого сбили в небе над Гамбургом.

Утром я снова писала. Нехотя, с трудом преодолевая себя. Экран компьютера терпеливо ждал каждую следующую фразу. Жадно схватывал, удерживал в памяти, возвращал мне мои слова. Не сморгнув, принимал все нечаянные описки, любую лишнюю буковку. Деликатно подгонял меня пульсирующим курсором. И я незаметно для себя переносилась в прошлое. Я писала о самой себе, о себе еще без свойств, без удостоверения личности, без обязанностей, планов, навыков, без рефлексий. Писала о себе, погруженной в круговерть расплывчатых образов. Маленькая девочка, инструмент познания которой - ее мысли и чувства - только настраивается, а пути восприятия внешнего мира извилисты, она ничего еще не понимает, видит только то, что хочет увидеть. Мир сужен до капли, лишенные сюжетной канвы и мотивации события сцепляются в ее голове по воле случая либо в таинственных проблесках каких-то ассоциаций. Компьютер без тени сомнения принимал всё. Его беспрекословное послушание придавало мне смелости. Зато у меня возникали сомнения: кому я такая, как есть, интересна, почему я решила, что стоит описывать саму себя с моим невыразительным, неприметным прошлым. Разве на свете нет вещей более важных, более достойных описания? Разве не всегда другие важнее тебя? И не напоминает ли об этом прочитанная за завтраком газета, не позволяющая забывать об общепринятой иерархии ценностей? Какое значение имеет тридцатилетней давности вечер, оставшийся незамеченным историей, не записанный ни в каких ее анналах, которого, кроме меня, никто не запомнил?

В корзинке с ланчем я нашла кремовый конверт, а в нем - записку от моей хозяйки. Она хотела бы мне кое-что показать. И будет ждать около трех в столовой, куда просит спуститься. До чего же это по-английски, подумалось мне.

Она привела меня на второй этаж в одну из нежилых комнат. То была угловая спальня с огромной кроватью, застеленной кружевным покрывалом. Здесь стояла легкая плетеная мебель из бамбука в колониальном стиле, на диво экзотическая.

Назад Дальше