Голос - Дарья Доцук 7 стр.


17

У белого камина нас всегда было пятеро, но казалось, что намного больше. Мы забывали, что персонажи из рассказов о смерти – всего лишь персонажи. Для нас они были членами нашего клуба: тощий доктор Кеворкян с его странной улыбкой и смертельной машиной, старик с Дурным глазом из "Сердца-обличителя" Эдгара По, мертвецы из "Открыток с того света" Франко Арминио, вещающие из-под земли: "День моих похорон был самым обыкновенным днем. И следующий день – тоже".

Одних мы оправдывали, других обвиняли, одни нас шокировали, в других мы узнавали себя. Иногда мы спорили так, что, казалось, отстаиваем самих себя, а не вымышленных героев.

Все наши разговоры вертелись вокруг сюжетов и персонажей, о себе мы говорили редко, но кое-что об остальных я все же узнала.

Яна мечтала стать актрисой, больше всего ее привлекали героини трагические: в студии английского театра она уже побывала Джульеттой, Русалочкой и Джейн Эйр. А еще она фотографировалась в красивых платьях для интернет-магазина вечерних нарядов, где работала ее мама.

Анечка жила виртуальной жизнью и общалась в основном с теми, кто говорил на языке программирования. Я не могла избавиться от ощущения, что она тоже прячется. Толстый слой макияжа, сережка в брови и высокие неудобные шпильки, удержаться на которых ей стоило больших усилий. Я постоянно беспокоилась, как бы она не сломала ногу. Маленькая, тощая, с детским лицом и телом, она совершенно не выглядела на шестнадцать лет. Даже имя, "Анечка", – наверное, оно ее жутко раздражало. И я стала называть ее Аней. Может, мне только казалось, но, по-моему, ей понравилось. Ее глаза улыбались.

Стаса зачислили на факультет филологии без экзаменов, по результатам олимпиады. Он острил, что литература – единственный предмет, который он вообще учил в школе. Яна подкалывала его, называя солнцем русской поэзии, на что Стас возражал: таких лавров ему не надо, он же прозу пишет, так что вполне удовлетворится Нобелевской премией.

Однажды Яна все-таки уговорила Глеба спеть. Глеб покосился на меня с некоторой опаской, как большой застенчивый сенбернар, который прикидывает, стоит ли показывать трюк незнакомцу. Потом шмыгнул носом и набрал в грудь литров пять воздуха. Как в него столько уместилось? И вдруг без единой запинки протянул глубоким басом:

– Ой, то не вечер, то не вечер…

У него был потрясающий голос. Как у оперных певцов или бояр из исторических фильмов. Этот голос накрыл нашу половину читального зала, как мягкое облако.

Куда пропало заикание? Оно всегда пропадает, когда поешь? Это у всех так или только у него?

Глеб поймал мой восхищенный взгляд и сгорбился от скромности:

– Это я н-на ярмарке б-буду петь.

Пение показалось мне сложной, непостижимой, почти потусторонней способностью. А Глеб… Я не могла поверить, что за порогом заикания может скрываться такой большой сильный голос. Жаль, что я не могла поехать с ними на ярмарку и услышать его на сцене.

Лето выдалось холодное, словно перепутались июль с октябрем. Под высоким потолком читального зала собирался холод – вот бы разжечь камин! На Яну, правда, холод не действовал, она сидела с голыми плечами, и мурашки даже не думали бегать по ее длинным изящным рукам. Вот что значит родиться в Кёниге.

Или мне одной так холодно? В последнее время я нигде не могла согреться. Иногда непонятно, откуда берется холод – снаружи или изнутри. Фиолетовые прожилки переплетались под тонкой кожей на руке, словно по ним текла ледяная кровь.

– Пойду попрошу у Виктории чаю, а то я совсем замерзла, – сказала я однажды.

– Если не даст, расскажи, как ты ей жизнь спасла! – научил Стас.

Стаса мы воспринимали как чудаковатого кузена: то он шутил и прикалывался, то вдруг уходил в себя и напряженно смотрел в окно.

А я впервые за восемь месяцев не чувствовала себя странной. Здесь я не была чьей-то сумасшедшей одноклассницей, пациенткой психиатра и дочерью, не оправдавшей отцовских надежд. Я была обычным человеком, которому нравятся книги. Пожалуй, я даже была обычнее остальных. Вот почему я испытывала себя на прочность рассказами о смерти. Казалось, только мой пыльный бархатный стул, один в целом мире, и возвращал мне чувство равновесия.

Широкий подоконник эркера ломился от никому не нужных советских сокровищ – хрусталя, шкатулок, фаянсовых медведей. Янина бабушка пожертвовала библиотеке жуткую красную вазу, которая напоминала языческий кубок. Каждую неделю из этой штуки Стас вынимал название рассказа. Ничего не скажешь, подходящий сосуд для рассказов о смерти.

Любой из членов клуба мог опустить бумажку в Распределяющую вазу. Я подкинула "Последний лист" О’Генри, чтобы немного разбавить мрачное и беспросветное нутро вазы. Тем не менее Стасу удавалось выуживать исключительно "свои" рассказы. Он, видимо, писал на особой бумаге, которую легко отличить на ощупь. Мы бы вывели его на чистую воду, но что толку: все равно придумает новый способ нас дурачить, лишь бы оставаться у руля.

Рассказы о смерти как картаксерол – на всех действуют по-разному. Анечку смерть завораживала, как нечто далекое и загадочное – Млечный Путь или гора Фудзи.

Конечно, мы говорили и о том, кто бы как хотел умереть. Анечка собиралась умереть от старости в кругу семьи. Вряд ли она когда-нибудь сталкивалась со смертью. На самом деле она, как и большинство людей, верила, что будет жить вечно. Если мне после таких разговоров требовалось время, чтобы прийти в себя, то к Анечке мгновенно возвращался ее веселый нрав, неповторимая детскость, которую она так хотела скрыть.

Для Глеба смерть тоже была как бы понарошку. Он боялся не смерти, а боли, потому что после смерти тебя нет, тебе уже все равно.

Пожалуй, он ходил в клуб потому, что ему нравилось, когда все кругом говорят, – и не так важно, о чем. Он будто наблюдал с берега, как бежит и клубится река. Заикание словно обесценивало его мысли, приучая его считать, что люди прекрасно обойдутся без них.

Впрочем, у его молчаливости была и другая причина – подготовка к выступлению. Он все чаще отрешенно глядел перед собой, сосредоточенный на внутренней музыке: нога чуть подрагивала, отбивая ритм, и он беззвучно репетировал песню, едва заметно шевеля губами.

Стас представлял себе смерть в виде полумифического персонажа. И все время отшучивался: "Мы с ней как-нибудь договоримся". Но я чувствовала, что смерть пугает его так же, как меня. Правда, мы никогда не говорили об этом.

Он обожал свои маленькие психологические эксперименты. Наверное, в начальной школе он был известен разного рода пакостями. Такая внешность, как у него, всегда притягивает издевки, и он научился обороняться – по-вороньи, исподтишка, словами, а не ударами. Я бы не удивилась, узнав, что однажды татуировка ворона сама собой проступила у него на коже и служила защитой. Стала его Знаменем ворона, какое носили викинги для устрашения врагов.

Яну волновала только старозаветная справедливость: ей хотелось, чтобы злодеи умирали в страшных муках, а невинные жили вечно и счастливо. Но даже в литературе смерть иногда бывала неразборчива или случайна. Брала кого-то из толпы за руку – младенца или старика, убийцу или жертву – и просто уводила с собой. Я видела, как она это делает, когда нам выпало сойти на одной остановке.

Так что Яне, как грозной древнегреческой богине, приходилось твердой рукой исправлять ошибки автора, Судьбы и героев, наказывать виноватых и защищать правых. Для каждого рассказа у нее была заготовлена "правильная" концовка. Не думаю, что Яна боялась смерти. Скорее смерть ее бесила, как и все остальное, что не поддавалось ее контролю.

Если кому-то из нас случалось сознаться в малодушии, неготовности отдать жизнь за другого, пусть даже самого невинного на свете, или сказать, что и злодея можно понять, Яна обрушивалась на нас Великим потопом. Красивое лицо искажал такой праведный гнев, что я почти верила в ее божественное происхождение.

Но даже если она ни разу не была честна перед собой, кто ее осудит? Наверное, мы все притворялись немножко богами. За этим мы и собирались по субботам у белого камина – сыграть очередную партию.

18

После "Голодаря" Кафки мы сидели растерянные и потрясенные. Слышно было, как на другом конце библиотеки Виктория орудует ложечкой в густом малиновом чае. Стас только что зачитал нам вслух пару абзацев и, конечно, выбрал именно то место, где мастер голода тянет из клетки костлявую руку, чтобы восторженные зеваки могли потрогать.

Глеб опасливо покосился на Анечкины тонкие руки и ноги. Перехватив его взгляд, она сплела пальцы в замок, подобрала ноги и пошутила, что надо бы и ей податься в артисты голода. Уж она бы заработала кучу денег!

– Я не поняла, он Голодаря выдумал, или это реальный случай? – спросила она.

– Кафка и реальный случай? – хмыкнула Яна и пожаловалась: – Я вообще Кафку не выношу. Когда уже выпадет хоть один мой рассказ?

– На все воля Священной вазы, – изрек Стас и почтительно уронил голову на грудь.

Яна привычно закатила глаза.

– Между прочим, Кафка все-таки описал кое-какой реальный случай, даже, я бы сказал, исторический, – решил блеснуть Стас. – Кто-нибудь читал "В исправительной колонии"?

– Да. Кошмар Кафки вырвался на свободу, – ответила я. – Или фашисты просто решили взять его идеи на вооружение.

Стас поглядел на меня с лукавым прищуром. Ему нравилось, что я умела разгадывать его загадки. Это заставляло его мысль постоянно шевелиться, изворачиваться в поисках новых головоломок. По-моему, больше всего на свете ему нравилось впечатлять. Мы оба делали вид, что никакого соперничества между нами нет, но, похоже, именно оно и заняло почетное место среди его любимых игр.

Анечка нахмурила проколотую бровь.

– О чем они говорят?

– Не знаю и знать не хочу, – отозвалась Яна. – Но не сомневаюсь, что этот рассказ нам еще попадется, раз он так нравится Стасу.

– Это рассказ про концлагерь, – пояснил Стас.

– А, понятно, лучше не надо, – спохватилась Анечка. – Давайте про Голодаря. Он же явно вымышленный. Не могло быть такой профессии, никто бы не стал платить, чтобы поглазеть на голодающего. Все сами голодали. А сейчас – да. Сейчас бы посмотрели.

Для публики Голодарь был живым скелетом из цирка уродцев, и, хотя эти цирки уже давно вне закона, не думаю, чтобы человеческая тяга к ним ослабла. По части страшных пророчеств Кафка преуспел как никто.

Я вспомнила, как прилипла к экрану моя собственная мама, когда показывали женщину, больную анорексией. Мама сразу позвала меня. Так мальчишки в зоопарке подзывают друг дружку к обезьяньей клетке. Похоже, мама решила, что один вид этой высушенной голоданием женщины заставит меня что-нибудь съесть.

Закадровый голос сообщил, что ей недавно исполнилось двадцать восемь. Выглядела она как тысячелетняя мумия. Короткое платье на бретельках и черные колготки не то чтобы скрывали ее пугающую худобу. Казалось, капрон вот-вот разорвется от того, какие острые у нее коленки. Наверняка ей специально велели так одеться, чтобы зрителям все было видно.

Не знаю, что нашло на мою маму. Откуда это жестокое любопытство? Я, конечно, поспешила ее оправдать: она за меня волновалась и хотела накормить. А может, эта женщина не казалась ей такой уж реальной – она же в телевизоре. Не человек, а образовательное пособие. Как легкие мертвых курильщиков на видео, которое нам с пугающим смаком демонстрировала биологичка.

"Смотри, до чего эта тетка себя довела", – сказал отец с каким-то странным удовольствием в голосе. Ему нравилось презирать и осуждать.

Я вдруг осознала, что я для него точно такая же. Дженнет, эта несчастная женщина и я. Люди из цирка уродцев.

Яна ругала Голодаря за то, что он растерял волю к жизни, Анечка отмалчивалась, и никто из нее ничего не вытягивал. Глеб тоже довольно скоро утомился и включил музыку в голове – до его выступления оставалась неделя.

Зато Стаса рассказ взбудоражил так, что он почти закричал:

– Голодарь – это же сам Кафка! Отвергнутый идиотской публикой, которой лишь бы ее развлекали. Кафка даже умер как Голодарь – от истощения.

Стас убеждал нас в гениальности Кафки, как будто мы были присяжными в суде. Мы привыкли, что он входил в роль и переигрывал, но таким я его еще не видела. Удивительно, как сильно его волновала судьба мертвого писателя Кафки. Так говорят о тех, кого знают лично. Или о самих себе.

– Никто его не читал! Он все время болел, ненавидел свою дурацкую страховую контору, да еще и жил до тридцати лет с безразличной мамашей и авторитарным папашей-торгашом! Что это была за веселенькая жизнь, мы отлично знаем из "Превращения". Папаша ему даже жениться не давал. Любой бы уже повесился, а он знал, чувствовал, что литература оправдывает его существование. Все были против него, а он все равно писал. Ну насколько это круто – иметь такое зашкаливающее чувство внутренней правоты! Точно знать, зачем ты нужен на этом свете.

Мне показалось, что птица на Стасовой шее ожила и мотнула клювом. Я читала, что "кафка" – это "галка" по-чешски. Отец Кафки даже сделал галку эмблемой своей галантерейной лавки. И вот она, эта самая птица, скакала у Стаса под ухом. Да и сам он – такой тощий, странный, нескладный, нервный, напуганный… Прищелкивает длинными пальцами, в выпученных глазах дрожит нездоровый блеск, а лицо взмокшее, серое, словно по нему мечется какая-то тень…

Страшно и стыдно, оказывается, обнаружить вдруг, что заглядываешь кому-то в душу. Вот она, эта душа, перед тобой, открытая на нужной странице, – читай. И стало вдруг ужасно неуютно, неловко. Как будто мне лет десять, мы с родителями смотрим фильм, а там показывают что-то, не предназначенное для детей, и я сама закрываю ладонями глаза.

Компьютерная грамотность кончилась, и на лестнице раздались веселые разговоры.

Стас подобрался, провел рукой по волосам и сделался прежним – расслабленным и непринужденным, как будто несчастный Кафка в один миг изгладился из его памяти.

– Отлично поболтали, – сказал он.

– Да уж… – отозвалась Яна. Вид у нее был измотанный.

Мне было не по себе от этого сходства между Стасом и Кафкой. Казалось, он хотел поделиться с нами чем-то важным, у него внутри все бушевало, но время вышло, и сейчас он снова спрячется за своим сарказмом.

– А, чуть не забыл! – спохватился Стас и полез в карман джинсов.

Мы настороженно застыли.

– Только не про Кафку, – взмолилась Яна.

– Не бойся, – усмехнулся Стас. – Всего лишь организационное объявление. Все помнят, что в субботу мы едем на ярмарку?

Он продемонстрировал нам оранжевую листовку: над средневековым замком развевался флаг с витиеватой надписью "Первая Бранденбургская ярмарка".

Все оживились. Глеб скромно склонил большую косматую голову и улыбнулся ковру. Кафку благополучно забыли и переключились на обсуждение насущных вопросов вроде расписания автобусов.

Я подыгрывала им, что поеду, хотя уже давно придумала отговорку – у бабушки обострится артрит. Почти час в автобусе, шум, толпа, очереди – я не справлюсь. Конечно, можно попробовать – принять две таблетки с утра, надеть эти акупунктурные браслеты… Нет, нельзя полагаться на случай. Я буду так волноваться, что обязательно будет приступ.

Когда Глеб и девочки ушли, я подошла к Стасу:

– Все нормально?

Он сделал удивленное лицо:

– Ты про что?

– Про тебя и Кафку. Что-то случилось?

Стас пристально на меня посмотрел, готовый обороняться, но вдруг как-то ссутулился и обмяк.

– Завидую я его чувству внутренней правоты, – сказал он после паузы. – Иногда я думаю: может, им виднее? Потеряю я на филфаке четыре года, работу не найду и пойду переучиваться.

Я не ожидала такой прямоты, меня это даже немного испугало.

Он не смотрел на меня и продолжал, глядя в окно:

– Матушка дала отчиму один мой рассказ, и тот сказал: "Такое мог только шизофреник написать". Раньше она такая не была, думала своей головой, а теперь всё у него спрашивает. Хотя… кто знает? Иногда кажется, что это не я пишу, а кто-то другой вкладывает мысли мне в голову.

– Он просто не пытается понять, – сказала я. – Проще назвать шизофреником.

Я хотела сказать еще, что мне это знакомо, но почувствовала внутреннюю стену, которая мешала говорить. За стеной было много всего. Море перед штормом. Лучше не трогать.

Стас внимательно на меня посмотрел, чуть нахмурив лоб. А потом усмехнулся:

– Саш, да ты не грузись, это так, мысли вслух! Ты "Страну аистов" дочитала?

Я кивнула, все еще сама не своя. Меня как будто вышибло из реальности.

– Надо как-нибудь обсудить. А то мне не с кем – эти как-то не особо мифологией интересуются. А, ну вот как раз в субботу по дороге и обсудим!

19

Город пестрел оранжевыми плакатами Бранденбургской ярмарки, главного события лета. Наш почтовый ящик был забит листовками. Все напоминало о том, что я не поеду.

А бабушке очень хотелось, чтобы мы поехали. Она собиралась на эту ярмарку как девица на бал: два шкафа перебрала, прежде чем остановилась на синих брюках и белой блузке с рукавами колокольчиком. С украшениями тоже оказалось непросто: янтарные бусы или платок? "А ты надень какой-нибудь мамин сарафанчик!"

Никакие мои аргументы не действовали.

– Не хочешь на автобусе – давай закажем такси! Как королевны поедем! – предлагала бабушка.

– Мне все равно будет плохо – хоть в такси, хоть в лимузине! В любом транспорте!

– А вдруг не будет? Почему ты так сразу настраиваешься?

– Потому что я точно знаю!

– Врач говорил, тебе надо на свежий воздух.

– Это он Кёниг имел в виду. Тут по сравнению с Москвой просто Альпы.

– Ах какой воздух в Ушакове! – на бабушкином лице появилась счастливая детская улыбка. – Аж сладкий! Я знаю, я там выросла. Я бы тебе все показала: и дом наш прежний, стоит еще, говорят, и лесок, и речку Прохладную! Я в ней все детство раков ловила. Ой, да кого мы там только ни ловили – и мальков, и тритонов, и лягушек в заводях. А как русалку один раз караулили! Это старый майор Игнатюк нас научил! Если, говорит, ночью, как полная луна взойдет, тихо сесть в камышах и не мигать, можно русалку увидеть. Немцы их ундинами называют. Только надо в уши мха натолкать. У русалок песни опасные, однажды Игнатюк по известному делу в камыши отлучился, так они его чуть в самое болото не затянули, ундины эти. Это еще в войну было.

– Бабушка, если тебе так охота поехать, поезжай сама. Но я не могу. Я же не потому, что мне дома нравится сидеть! А всех русалок уже туристы распугали, – добавила я мрачно.

– А вот и проверим, распугали или нет!

Она меня как будто не слышала.

– Да не хочу я ничего проверять! Мне в автобусе станет плохо, и будет уже не до русалок.

Назад Дальше