Я повертела в руках домовых из дерева, которых тут же на месте выстругивал мастер с рыжей бородой, сам невероятно похожий на домового; постояла возле марципанов и наконец увидела то, что нужно: глиняные домики-фонари. Здорово, наверное, наблюдать, как теплится свечка в окошке.
Продавщица упаковала домик в бумагу и вручила мне. Я отошла, и на меня вдруг набросилась тревожная мысль: середина июля, половины лета уже нет. Скоро домой, а дома ждут не тебя, там ждут повзрослевшую, серьезную дочь: на носу одиннадцатый класс, надо налегать на английский, сдавать экзамены, поступать в институт, строить карьеру. Нет времени болеть.
Я чувствовала себя лишней в толпе здоровых счастливых людей. Они перешучивались, что-то примеряли, что-то покупали. Играла веселая музыка.
Я побрела к сцене – скоро будет Глеб.
Хотелось вырваться, сбежать, спрятаться, но я шла через толпу, напустив на себя веселый вид, чтобы никто не догадался, что мне плохо.
22
Ведущий объявил Глеба.
"Глеб Самарин" так хорошо звучало со сцены, что мы громко зааплодировали. Толпа подхватила.
К нам прорвался Стас. Над головой он держал два хот-дога.
– Очередь, как в голодном сорок седьмом! Я с запасом взял. Кто-нибудь хочет?
– Поприветствуем Глеба Самарина с народной песней "Ой, то не вечер"!
Зрители напирали, подталкивая нас ближе к сцене.
Глеб не появлялся.
Мы переглянулись и снова уставились на пустую сцену.
Ведущий отчаянно улыбнулся:
– Громче, друзья! Аплодисменты Глебу Самарину!
На этот раз хлопали вяло. Зрителям ожидание начинало надоедать. Кто-то присвистнул, кто-то прокашлялся, один выкрикнул:
– Самарин, выходи!
Несколько человек начали скандировать:
– Вы-хо-ди!
– Да где он? – забеспокоилась Анечка. Она встала на цыпочки и вытянула шею.
– Так, подержи! – Стас всучил Яне хот-доги и куда-то исчез.
Ведущий приложил палец к наушнику и покивал. В микрофон объявил что-то про технические неполадки, и на сцену вместо Глеба выскочили гимнастки в обтягивающих костюмах, похожих на рыбью чешую.
Грянула музыка, зрители радостно загудели.
– А они куда лезут?! Сейчас же Глеб! – возмутилась Яна, но голос ее потонул в общем гомоне.
– Какие еще неполадки? – нахмурилась Анечка.
– Ладно, пошли отсюда, у меня сейчас уши взорвутся, – скомандовала Яна и стала прокладывать нам путь, выставив хот-доги вперед.
Мы безрезультатно обошли двор. Ни за сценой, ни на развалинах мальчиков не было. От голода и усталости меня начинало подташнивать. Мы встали у водонапорной башни и дожидались, пока Анечка дозвонится мальчикам.
Вскоре Янино терпение лопнуло, и она швырнула остывшие хот-доги в мусорный бак.
– Ну почему он не вышел? Такой шанс упустил!
Я знала почему, но как это объяснить? Тяжело вскрывать тугую липкую паутину, которую страх умеет плести не хуже гигантской паучихи Шелоб. А может, Глеб никогда и не хотел выступать перед публикой, просто голос обязывал. Почему так страшно не оправдать чужих ожиданий? Кажется, что кто-то другой лучше знает?
Наконец вернулся Стас:
– Нигде его нет. Видимо, уехал.
– В смысле – уехал? – возмутилась Яна. – Хоть бы предупредил! Тащились сюда ради него.
– Это же его первый концерт, он переволновался, – сказала Анечка.
– Ну и что? По-твоему, нормально вот так взять и свалить?
Никому больше не хотелось смотреть на поделки, рыцарей и человека-медведя. Мы побрели на остановку. Стас и Яна всю дорогу препирались из-за хот-догов. А я подумала: вдруг у Глеба тоже случилась паническая атака? "Взять и свалить" – именно то, что хочется сделать во время приступа. Убежать, не говоря никому ни слова. Если это впервые, то сейчас бы поговорить с ним, объяснить… Только трубку не берет. А если спросит, откуда я все это знаю?
Нас подобрал совсем новый автобус, на креслах была такая чистая обивка, словно это его первый день на работе. По салону гулял свежий кондиционированный воздух, и пахло чем-то приятным, цитрусовым. Пассажиров было немного. Никто не шумел, я сидела в первом ряду. В первом ряду почти не укачивает, это успокаивало.
Вдруг как обожгло: дитимин! Я таблетку не выпила перед обратной дорогой!
Я стала рыться в сумке: в ней будто выросли новые карманы – ничего не найти. Куча пустых пластиковых гнездышек из-под таблеток и пара оранжевых гигиенических пакетов из самолета. Когда мы приземлились и родители встали в очередь в проходе, я как воровка запихнула в сумку эти пакеты. Было стыдно, но я не могла оставить их там, в спинках кресел. Пакеты придавали мне уверенности: если будет тошнить, то хотя бы не у всех на виду.
Наконец я нашла дитимин в кошельке, в отделе для мелочи. Специально туда положила, чтобы не искать. Слава богу, а то уже руки задрожали.
Ой! Розовая таблетка выскочила из пачки под сиденье. Я наклонилась. Поднять дитимин с пола я не брезговала – у меня с собой была всего одна таблетка.
– Саш, ты что-то потеряла? – спросила Анечка, заглядывая мне через плечо. Она сидела сзади.
– Жвачку, – буркнула я.
– У меня есть! – Она протянула мне пачку, и сердце продуло сквозняком страха.
– Спасибо.
Я вжалась в сиденье. Жвачка была мятная до остроты. В голове колотилась лишь одна мысль: сейчас начнется приступ.
Пальцы вмиг стали мокрыми, голодная тошнота усилилась. Страх почувствовал свое превосходство надо мной, что-то холодное и вязкое заволокло внутренности, как будто решило обездвижить сердце.
Я надавила ногтем на подушечку пальца. Не помогло. Воздух поступал в легкие как через соломинку. Ребята сочиняли сообщение Глебу, но я не могла к ним присоединиться, мне сейчас и слова не выдавить. Я уже за чертой.
Надо попросить водителя остановить, выйти на воздух. Все нормально, в сумке гигиенические пакеты – нужно только выйти, чтобы никто не увидел. Но я не решаюсь обратиться к водителю, больше всего я боюсь привлечь к себе внимание.
Терпи, терпи, терпи!
Я словно против воли делаю шаг со скалы, сердце ухает вниз. Мне страшно пошевелиться, со стороны я кажусь парализованной, а внутри все взрывается. Паника захватывает меня целиком – в один миг.
Дрожащими руками я разворачиваю оранжевый бумажный пакет. Он шуршит, привлекает внимание.
Стас оборачивается:
– Саш, тебе плохо? Остановите, пожалуйста, тут девушке плохо!
Я отрицательно трясу головой и кашляю в пакет. С утра ничего не ела. Специально, чтобы не тошнило. Но когда тошнить нечем, это гораздо хуже, больнее, потому что тошнит желчью. Надо было поесть.
Водитель оглянулся:
– Укачало? Сейчас остановимся.
Все застыли и смотрят: их взгляды – иголки, а я – игольница.
– Не надо, – выдыхаю я.
Если сейчас выйду, обратно уже не вернусь, пойду пешком. Лучше скорее доехать.
– Точно? – покосился на меня водитель.
– Саш, давай остановимся, – забеспокоился Стас.
– Нет, нормально, – с трудом повторила я.
– Смотри сама, – сказал водитель и прибавил скорости.
– Саш, вот водичка, – Анечка протянула мне бутылку, но я не взяла.
– Отравилась чем-то? – спросила Яна. Краем глаза я видела, что она смотрит на меня точно так же, как тот мальчишка в самолете.
Анечка гладила меня по руке своей крошечной теплой ладошкой, браслеты позвякивали на ее запястье. Стас давал советы: смотри прямо, дома выпей активированного угля, по одной таблетке на каждые десять килограммов массы тела. Я ожидала, что они скривятся, отпрянут, создадут вокруг меня "мертвую зону". А они меня обступили, загородили от чужих глаз.
Яна не знала, как помочь, поэтому принялась ругать ярмарку – орущих детей, вонючие хот-доги и тупого человека-медведя. Спасибо ей, она тоже отвлекала от меня внимание. Ее недовольства хватило до самого города, и это размеренное брюзжание успокаивало и по чуть-чуть возвращало к жизни.
23
– Саша! Ты как в плену побывала! – ахнула бабушка.
Я скользнула взглядом по зеркалу в прихожей: лицо бледное с зеленоватым отливом, под глазами серые впадины, губы потрескались. И Стас меня такую до дома вел.
– В автобусе тошнило, – сказала я.
Бабушка засуетилась:
– Что ж я, старая дура! Не надо было отпускать! Сейчас я тебе чаю! Ты ж не ела ничего! – Шаркая и прихрамывая, она заторопилась в кухню. Я поплелась за ней. – Иди, Шуля, садись! На вот, сухарики погрызи, сейчас я суп разогрею.
– Бабушка, я пока не хочу. – При мысли о супе снова стало нехорошо.
– Обязательно нужно поесть! А то желудок сам себя переварит! Давай хоть овсянку? Откуда силы-то на выздоровление возьмутся? Ну хоть бананчик! Яблочко тебе порезать?
Я соглашаюсь на банан с чаем.
Бананы вкусные, от них никогда не воротит. Бабушка улыбается, глядя, как я жую. Ей как будто и самой вкусно.
– О, я поняла: мне надо питаться одними бананами, тогда точно не будет тошнить.
– Шуткуешь, – радуется бабушка. "Шуткуешь" – это ее слово, больше ни от кого не слышала. В нем вся бабушка.
А потом мы смотрели, что я наснимала в Ушакове. Бабушка достала свой ветхий альбом с фотографиями, и мы сравнивали.
Нет, приговаривала бабушка, Ушаково уже не то. Понастроили не пойми чего, такое место испортили!
Настоящее Ушаково вот где, на старых фотографиях, которые бабушка называет карточками. Они желто-коричневые, словно их долго держали на солнце. Как же не повезло нынешним людям! Бабушке Наде даже совестно перед ними, она-то застала Ушаково во всей красе – даже форбург при замке был цел. Там, во флигеле, три семьи поселили. А водонапорная башня до сих пор стоит! Только проржавела вконец, никто за ней не приглядывает.
А с кирхой-то что сделали, хулиганье! Нет на них Фильки с Олежкой. Вот уж кто взял бы ее под охрану! От кого только они ее ни спасали, эту кирху, – и от леших, и от тевтонцев с белогвардейцами. И от фрицев, конечно. Иногда и Надю в игру принимали, хоть она малявка и вообще девчонка, ею только ундин приманивать. Хорошие они были, Филька с Олежкой. Теперь таких смельчаков днем с огнем не сыскать!
Так мы сидели, а на подоконнике счастливо светился домик-фонарь.
24
– Ну зачем ты поехала? Бычков же тебя предупреждал!
Зря бабушка рассказала маме про ярмарку. Мама же думает, что я тут выздоравливаю и набираю вес на бабушкиных пирогах ("Вернешься как новенькая!"), зачем раньше времени ее разочаровывать?
– Тебя эти твои друзья уговорили?
– Да нет, я просто деревню хотела сфотографировать. Для бабушки. У нее ноги болят, она не может поехать.
Мама вздохнула неодобрительно:
– Сашенька, нельзя же так относиться к своему здоровью. Я все понимаю: бабушка старенькая, ее жалко, – но ты же умная девочка! Нужно ведь и о себе думать, у тебя вся жизнь впереди, разве ты не хочешь поскорее выздороветь? Врач ведь не просто так говорит!
Я вывожу на листочке кубы. Иногда пририсовываю ленточку и бант – получаются подарочные коробки. Кубы помогают успокоить мысли. Они хорошие, одинаковые, в каждом по двенадцать линий. И кажется, что в мире есть какой-то порядок.
– Ну, что ты молчишь? Бабушка со своими ногами к врачу-то ходила? Только честно скажи: ходила или нет? Или опять сама себе лечение назначает?
– У нее какая-то мазь…
– Понятно. Дай-ка мне бабушку! Ты-то хоть дитимин пьешь, или бабушка и тебя народными средствами лечит?
Все наши с мамой разговоры сводятся к тому, как я выздоровею и все наверстаю: грамоты, оценки. Вот тогда можно будет открыто говорить о моем диагнозе – когда болезнь пополнит список экзаменов, с которыми я успешно справилась.
Отец долго еще не забудет, что я чуть не провалила десятый класс: "Тебя просто пожалели, потому что мы с матерью очень просили".
Я давно собираюсь спросить: а что, если я никогда не выздоровею? Неужели жизнь будет кончена и никакого запасного плана для меня нет?
Но я не спрашиваю, потому что услышу в ответ все то же: "Ну конечно, выздоровеешь! Иначе и быть не может! Каждому испытания даются по силам!"
Интересно, кто же это решает, кому что по силам?
Мое испытание и испытание Дженнет достались нам не от бога или высшего разума. Его придумали люди. Люди, одержимые жаждой мести. Они воспользовались горем Дженнет и внушили ей ложную надежду. В тот день каждый получил свое испытание – семьи и друзья погибших, раненые и очевидцы, медики, полицейские, спасатели. Всех так или иначе задело, каждому смерть оставила свою метку – осколок страха, который вырвался из бомбы вместе с болтами и нарубленной арматурой и вошел острием в самое сердце.
"Этого они и добиваются! – ругался отец. – Чтоб мы их боялись, сидели по домам и выполняли все, что они скажут!"
Наверное, его бы они не пробили, он-то железный. А у меня вместо брони – обычная кожа.
С языка так и рвется: "Мам, ну зачем я вам? Оставьте меня здесь. Здесь хорошо. Я буду приглядывать за бабушкой. Может, стану библиотекарем. А по выходным буду гулять по острову каштанов. Наверное, о таком стыдно мечтать, мелко. Вы не одобрите. Я же слышу ваши мысли. Ну да, за 1255 километров слышу, как если бы вы кричали мне в самое ухо".
25
Глеб не пришел в субботу. Я встретила в холле его дедушку. Он заметно огорчился, увидев меня одну, без бабушки.
– Надежда Емельяновна болеет еще? Плохо, – качнул головой Михал Егорыч. – Ну, пускай набирается сил – и в строй! Сегодня будем интернет включать! А я вот тоже один, без сопровождения.
– А где Глеб?
– Разболелся. Вчера позвонил, предупредил, очень ответственный парень. А я говорю: да что я, сам не дойду, что ли? Вот, прекрасно дошел!
Он показал мне большой палец и начал покорять лестницу.
Возле камина я взглянула на пустующий Глебов стул – потертая серая обивка, черные металлические ножки, которые почти продырявили ковер из-за того, что Глеб все время раскачивался.
Стас стоял возле окна и помешивал бумажки в Распределяющей вазе. На прошлой неделе снова вытащил свое – "Птицы" Дафны Дюморье. О том, как птицы взбесились и начали нападать на людей.
– Глеб не придет, я его дедушку встретила.
– Да. Дела у него, говорит. Неохота ему со мной это обсуждать, мы же с ним прикалываемся в основном. Хотя он и Анечке какие-то отмазки пишет.
Подошли Анечка с Яной, и разговор постепенно перешел к "Птицам".
– Кошмар как тяжело было читать, – пожаловалась Яна. – Ужас и обреченность. Никто не понимает, что происходит, что делать и когда это кончится.
– Анатомия страха. Люди больше всего боятся именно неизвестности. А смерть – самая главная неизвестность, – сказал Стас.
Мы говорили о катастрофах и безысходности, о непостижимой природе страхов – ну кто всерьез испугается зябликов и синичек? И тут же вспоминали, что люди боятся и кукол, и клоунов, и даже облаков.
Вот мы и добрались до рассказа обо мне. Это я сижу в заколоченном доме и жду, когда птицы ворвутся и растерзают меня, хлопая черными крыльями и поблескивая злыми глазами, как те вороны в старой кирхе. Как страшно они кричали и носились, ударяясь о стены!
В рассказе птицы себя не щадили – бились в стекла, ломали крылья и шеи, лишь бы добраться до людей. И снова я думала о Дженнет, о ее голове, отделенной от тела. О человеке в пальто. О пожилом мужчине, который выполз на платформу. По-моему, у него не было половины руки. Вот откуда вся эта кровь.
– Когда так ведут себя птицы, это кажется диким и противоестественным, – сказала я вслух. – Животные не нападают без причины: они либо защищаются, либо голодны. Они не умеют убивать из мести или ради выгоды. А вот люди научились.
Вот сейчас, думала я, нужно все рассказать: о взрыве, о болезни, обо всем. Избавиться от страха. Одна я с ним не справляюсь, поэтому он выходит с тошнотой.
И что потом? Что им делать со мной, с "кривым человечком"? Подбирать какие-то слова, чувствовать себя неуютно? Они просто перестанут при мне смеяться и разговаривать – как Алинка и другие мои одноклассники.
И снова я ничего не сказала. Стена внутри меня дрогнула, но не треснула.
26
За ужином на балкон прилетела ворона. Она сидела неподвижно, и мы пристально изучали друг друга. Какая же она была огромная вблизи! Крылья блестели, точно их намазали воском.
Она резко запрокинула голову и оглушительно закаркала пробирающим до костей хохотом. Развела крылья, сделала два замаха и сорвалась вниз, к реке. Перед глазами опять замаячила татуировка на бледной Стасовой шее.
– Саш, ты чего так смотришь? – насторожилась бабушка и выглянула в окно.
– Вороны такие жуткие, да?
– Вороны?
– Уже улетела. Сидела тут, на перилах.
Бабушка смотрела на меня растерянно, будто пыталась найти в моих словах скрытый смысл. Я поковыряла вилкой в тарелке с гречкой. Бабушка придвинула мне вазу с бананами.
– Вот ты говоришь, вороны жуткие. А моя мама, твоя прабабушка Тишкина, до ужаса боялась чаек.
– Чаек? Почему?
– Знаешь, есть такое суеверие: если птица залетела в дом, это к скорой смерти?
Я не знала. И бабушка стала рассказывать.