- А у вас разве нет? - Иван провожал глазами расхаживающего с картиной на шее вдоль столов Распопина; вот остановили его, и он с трудом опять и, было видно, с отвращением выпил из чьих-то неверных рук рюмку водки, а другая рука поднесла к его рту вилку с чем-то наткнутым… назвался груздем, ролевое кушает. - У всех, кто думать пытается, в той или иной мере это. Кроме верующих, может… Ну, кто вправду верует. Но мы-то к ним, увы, ни с какого боку…
- Жалеете?
- Жалею. Если о чем жалею, то об этом.
- Значит, жалея, все-таки свободу свою не хотите отдавать, милостивый государь… Не эту внешнюю, парнокопытную, - кивнул он на Распопина, стащившего наконец, с шеи картину, пьяно на нее глядящего и, видно, не знавшего, что же с нею делать теперь, - а внутреннюю, истинную. Тут ведь, надо видеть, не меньше чем парадокс: эти самые верующие как бы, знаете ли, не вполне понимают, что свобода - это ж тоже, по-ихнему выражаясь, дар божий… Что негоже… - Он как-то смакующее выговаривал их, свои архаизмы, малость даже манерничал ими, это еще с утренней заметно было встречи; и повторил с удовольствием: - Да, негоже пренебрегать даром божьим, грешно отвергать его, возвращать: всё, мол, в воле твоей… Это, ни много ни мало, талан даденный в землю зарывать, возможности свои. А воля - своя воля - она ж основа личности! Не будь ее - и что останется от человека? Животная составляющая плюс нечто рефлектирующее… Даже и к вере воли не достанет.
- Да читал я бердяевское… хорош бывает, но ведь жаленья этого, сожаленья моего он не отменит - нет ведь. И вашего, верно, тоже.
Вернулась Аля - лавируя легко меж толпившихся, частью отвалившей уже от столов публики, уклоняясь от рук, смачных губ и призывов, поставила завернутую в салфетку, загодя открытую бутылку. Один все-таки увязался за ней, распинался с жаром в непонятных признаниях, увереньях ли, довольно бесцеремонно попытался даже компанию составить. Пришлось жестко, для внятности, дать понять, что она уже без него составлена и что разговор у них конфиденциальный.
- Какой-какой?.. - но отстал.
Аля с благодарностью посмотрела на него, и Иван, чуть ли не оправдываясь, сказал:
- Простота нравов эта у художников… Размахайство, драки, то ль натурщицы, то ли жены эти, не поймешь - да, вдобавок, еще и меняются ими… веселые ребята. Выяснения, кто гений, а кто просто большой талант… Да вы-то знаете.
- С излишком, - усмехнулась она неприязненно, подвинула чуть бутылку. - Распоряжайтесь, мужчины.
- Дети искусства, - философически изрек Мизгирь. - Причем, самые младшие, как кажется, и непосредственные. Да актеры, вот еще народец… ну, те больше в холуяж. Подлое племя, блудное. Изначально.
- Да, когда маски то и дело меняешь - лицо стирается. Своё. Голое как коленка становится. Как лысина под париком, это у них есть… Но с нашей, со второй древнейшей, все равно не потягаешься, - вполне искренне сказал Базанов. - По уши в политике журналистика - именно поэтому. Как свинья в грязи, даже удовольствие получает - специфическое такое. Особенно тэвэшники: вот уж пакостники… В газетах еще какой-никакой выбор пока есть, не сработался, расплевался - в другую ушел; а там в одну дуду только. Монополька политиканская, всё в одних руках. Да радио. Циники, грязные рты. В демократию как в бубны колотят.
- Как сурово всё у вас… Всё критиканствуете, - надула губки Аля; и глянула с лукавинкой уже, с усмешкой: - А вы всегда такой… правильный?
- Я? Нет, только по… Нынче какой день?
- По субботам, хотите сказать?
- Ага. - Треп, никого ни к чему не обязывающий, перманентный интеллигентский наш - в отличие от трепа на Манежной. - В меру сил.
- Как правоверный иудей, - хмыкнул Мизгирь. - А остальную шестидневку, выходит, грешите - напропалую, как племя упомянутое? - Базанов развел руками: само собой, мол… - А вот я, ударник, всё на нашей семидневке русской…
Он это будто с сожаленьем проговорил, хотел еще что-то добавить, но тут врубили - до дребезга стекол, показалось, посуды на столах - магнитофон. И тут же заскакали в выгородке, заухали, непосредственности и вправду было - хоть отбавляй. Вместе с дурью показной, а это уж и вовсе, как мать говаривала, невпродых.
- Нет, пора, - первым сказал Мизгирь, поглядев, разливая по фужерам оставшееся. - Не люблю я, эстет гнилой, самодеятельности, хотя б и художественной… Ну вот не люблю! Так что закрывайте, Аля, за нами дверь - и покрепче, выпускать этих на улицу нельзя…
И был по-своему прав.
4
Такими он помнил их первые, пробные, что ли, встречи-разговоры три, считай уже, года назад, когда в самый разгар лжи невозбраняемой и глупости рушилось всё, сам человек обрушивался в себя, в животное свое, или в рефлексию ту же русскую бездонную обо всем вместе и ни о чем в конкретности, и вправду не ограниченную ни волею, кажется, ни смыслом, разве что хрипотой, недоумением сердца и симптоматичной, будто бы невесть с чего, опустошенностью - догадкой, что он, человек русский, пуст, выхолощен кем-то или чем-то уже давно, оказывается, и только теперь это - ни с того ни с сего, опять же, и в самый неподходящий момент - вдруг выказалось, обнаружилось.
И если собеседник его, однажды подумалось, ставил целью понравиться ему, собою заинтересовать, то цели этой своей он, без всякого сомнения, достиг в самые короткие, можно сказать - ударные сроки, хотя продолженье-то последовало не сразу. И помнил эти в отечных веках маленькие, но более сказанного знающие глаза, то смеющиеся над всем на свете, то жестокие, решительно всем - и собою первым - пренебрегающие, и эту безоглядную какую-то, сдавалось, откровенность его, циничную часто, но и подкупающую. И запал язвительного, сварливого по-бабьи проповедничества, простейшее порой доказывающего с непонятным упорством, упёртостью едва ль не фанатической, - смешком отделываясь потом: а как бы вы хотели, сфера проповедничества - простое… не сингулярное же счисление проповедовать, не Кьеркегора. И сказал как-то, почти проговорился: в сложном лучше и не пытаться человека убеждать, ненадолго это, ненадежно; а вот в простом, на котором и формируется как на фундаменте сложное, попробовать еще можно. Докажи простое - а сложное, на этом основании, он и сам себе докажет…
И ежели я личность, говорил он сочными своими меж подпалин бородки губами, но голосом резким, с яростным почти проблеском глаз, то должен заявить свое категорическое "либерум вето" всему, что мешает мне как личности быть, стать ею! Иначе сомнет меня, стопчет диктатом нужд всяких, будто б неотложных, веленьями пошлыми времени, которые чаще всего не более чем скудоумная мода… и что останется от меня?! Шкурка, набитая скоропортящейся плотью. Мечтанья рохли, надежды дурака. Несущественное, бесплотней вздоха последнего моего… осинка в лесу последняя не вздрогнет, не пролепечет по мне, как не был.
И дернулся, вспомнив, возликовал:
И треплется тополь с тропы,
Как влепленный в лепеты лета…
- каково?!. Бе-елый… беленький наш! И вопрос базановский упредил: марал, марал стишатами, насиловал чистый лист… виноват и заслуженно наказан, на всю жизнь. Лирическими, вроде рвотных, позывами.
Жил он, потом узналось, в однокомнатной квартирке с огромным старомодным диваном, таким же столом письменным, который, как кажется, комодом и буфетом одновременно ему служил, и с единственным книжным, до отказа набитым шкафом без стекол. Остальные книги пыльными стопами и грудами сложены были на полу вдоль стены и где ни попадя - философские из последних серий, много историографии западной, потрепанных обложек журнальных, новомировских больше.
На обесцвеченных временем и пылью обоях лезли в глаза два всего, но в заботливых одинаковых рамках, портрета: Энштейна, язык всем показавшего, - "дурил старикан, от гениальности сбрендил уже малость", - и какого-то бородатого, с дагерротипа прошлого века, скорее всего; меж них зеленый почему-то угольник на гвоздике. Окно во двор куда-то выходило, на ржавые крыши сараев, с тусклыми, от многолетней домашней сальности изнутри и уличной копоти снаружи стеклами, не окном - все той же серой стенкой казалось.
В квартирку эту, явно нелюдимскую, в какую гостей не водят, Базанов попал случайно, можно сказать, и единственный раз всего - когда срочно понадобилось жестоко простудившемуся Мизгирю, "висевшему" на телефоне, учредительные по газете бумаги. Где-то здесь же, в городе, то ли жена, то ли женщина его жила с сыном, лишь однажды упомянул о них: было, дескать, всё было… На истфаке в Свердловске некогда обучался, в аспирантуре потерся, в газете - нигде не ужился, пытался учительствовать… калика перехожий, одним словом, люмпен-интеллигент, даже завлитчастью в театре побывал - в кукольном. Детство? Ну, что детство: послевоенное, полубарачное, фронт два раза там перекатывался, бандера эта - топтали кому не лень. Голодуха, само собой. Были у деда калоши, сорок последнего размера - одни, считай, на всю семью. А дристали мы тогда поголовно. Выскочишь, продвигаешь в них за угол - успеть бы… Дома потом оглянешься - а говно в калошах, вот и всё детство.
Эвакуация, я сказал? Да нет, это я так… от скудноты сбежали, позже. Безнадега достала.
Но вот успел в скитаньях юридический закончить, заочно, и теперь подвизался в консультантах у кооператоров, так можно было понять. Денег хватало, не жалел, даже как-то демонстративно брезглив к ним был, разносчиками заразы именуя, не иначе. Зараза уже потому, говорил, что через столько рук проходят - сальных, потных, подлых, всяких; а уж в других смыслах, в мистике тем паче. То ли дело натуральный обмен, моя б воля - все бы к нему вернул: товар на товар, симпатия на симпатию… впрочем, начался он уже, натуральный. Ребячествую, да; но лучше бы в безналичную их все угнать сферу, в виртуальную изгнать - всё бы воздух чище…
Да позвольте, даже удивился Базанов, девять их десятых, денег мировых, в безнале давно. Там-то как раз самые аферы с ними, самая дьявольщина!.. А наличка - она ж видна, потная, но в какой-то мере и честная… Да? - рассеянно сказал тот, пожал плечами: не знаю, как это у них там, на диком Западе… как-то не задумывался. Пожалуй, что и так, я вам верю. Ну, грязь - она и в безналичке грязь…
Не знать этого, при его-то, надо полагать, шашнях с кооператорами, с налом-безналом, к которым свелась сейчас вся-то проблематика теневых "бабок"? Манерничал, это уж наверняка; но и тоска была в нем, человеческая, болезненная, и он даже не столько, может, приступам проявленья тоски этой поверил, сколько самому бытию его, аскезе той увиденной, где быта как такового и в помине не было, ночлежка разве. Ею, тоскою, движим он был, Базанов это по отклику такой же стервы, товарки ее, в себе чувствовал, знал и однажды обозначил: идея тоски, идеал как тоска… И Мизгирь мгновенно понял его, жарко - он моментально умел загораться - согласился: принимаю, без изъятий! И развил: все идеи смертно грешат систематикой, в ней же и самоликвидируются; а это - объемлющее, как Ясперс называл, это - вертикаль… Сплошная, нерасчлененная, как всякий порыв. Подвиг тоски - сколько этого было… мы и близко даже не знаем, не подозреваем, куда он и скольких подвигнул, что сдвинул… Но сдвинул! Но движет!
Чаще всего случайными их встречи были, на всяких тусовочных перекрестках, натоптанных тропках большого, на глазах в трущобный быт опускавшегося города, в чаду обгорающей по рваным краям и выгоравшей изнутри страны, уже, похоже, полубесчувственной к боли, так равнодушно шумела и сварливилась под телевизионные вопли и гвалт огромная, расползшаяся во все ее края и концы всероссийская барахолка. Встречались, схлестывались порой в спорах, кто тогда не спорил; нельзя, впрочем, было не заметить, что в серьезных-то, более-менее принципиальных вещах Мизгирь довольно уступчив был, а вернее сказать - понимающ, оттого, может, что не очень-то и разнились у них они. К концу следующего лета и вовсе запропал, не меньше чем на полгода, даже и Алевтина, с которой увиделись как-то на одной из почти ежедневных тогда пресс-конференций в самые тяжелые дни октябрьской заварухи, понятия не имела, где он может сейчас быть… там? Не исключено, конечно, он же знаете какой… Так опасаюсь за него. Почему здесь? Подружка провела - послушать, узнать что-то, страшно же…
Появился он тогда к весне ближе и на вопрос лишь усмехнулся красногубо: да так, на стажировке, в некотором роде, на юридической… нет, хоть близко, но не там, - такой же цепкий глазами, мыслью тоже, разве что уверенности прибавилось, может, уверованности во что-то в себе, и в разговоре напористей стал, пожалуй, категоричнее. Рассказывал мало, помянул разок Лефортово - помогли, дескать, чем могли, раздраженно отговаривался: да вы тут ничуть не меньше знаете, источников теперь до черта, хоть и грязные, а если в белокаменной куда больше версий ходит, самых порой дичайших, - так тем хуже для Москвы, значит, для объективности как категории… Баржи? А кто их видел, баржи эти, покажите мне их? Свидетели эн-эн, других имен-фамилий я тоже не встречал. Фуры для вывоза мусора, между прочим, предпочтительней, да и какая нам, подумайте, разница? Единственно объективное знаю я - это что нас грубо и умело побили. Разгромили и рассеяли - с непредсказуемыми последствиями… Типичный переворот, уже второй по счету, и кто мне скажет, сколько их будет еще? Никто мне не скажет. А что до надежды, так я, скажу вам, на одно надеюсь: чем хуже - тем лучше… других у нас надежд и раньше не было.
И не то что призабыли, а притерпелись и к этому, хотя долгонько еще тянуло кислой гарью пораженчества с того пожара, стыду не давая улечься, уняться, освободить для дела нового. Но если это к кому-то и относилось, то только не к Мизгирю, внешнее пораженье, казалось, ни во что не ставящему, озабоченному совсем иным.
Так что останется?! - опять упирался он всё в тот же вопрос, как-то слишком болезненно, с тою же тоской упирался, будто это имело хоть какой-то смысл для атеиста… сын, никуда не годный, как все они, нынешние? Способности невостребованные? Возможности, даже на четверть какую-нибудь жалкую не реализованные, профуканные?.. Но пусть даже так! Пусть в жалчайшем моем пребуду, и миру-то, положим, начхать на мое свободное вето, он как громоздил на меня несуразности всякие, изуверства свои, так и будет, - но вот о шкурку свою ноги вытирать, пока жив, очень-то не дам! Внутри, пусть и пройду по разряду недоносков, суверенен я, свободу свою никому не отдал, не передоверил, и вето мое в силе там (и в слабую грудь стукнул), полновесно… да и во мне он, мир-то! Не солипсизм, нет, с досадой отмахнулся он от обвинений, заранее презираемых; нет, это всё сны хомяков кабинетных, заумь… Но во мне; и понадобится ежели, припрет - погашу, закрою эти лавочки вонючие, внешнюю с внутренней вместе… не миновать все равно. Но - сам! Своим правом и властью. И кто у меня эту власть отнять может - безумье, разве что? Да, может; но это уж и не я буду… Герой один литературный, Иов, на весь по-еврейски свет вопил - слабак потому что, неполная в нем была сила, не хромого Иакова… жидковатая, вот именно; за такую не награждать надо на месте бога, а карать, карать беспощадно - пока не научится молчанью сильных, молчанию истинной веры!
И в этой власти и в этом праве единственная самость моя и сила - миру противостоять, меня ненавидящему, мной пренебрегающему. Единственная - вникните - реальная моя сила! А в остальном уязвим я и уязвляем бысть, слаб и гнусен как таковой, как все…
Прямо так и - ненавидящему?
Ну, не прямо, может… да хоть и опосредованно, какая, мне, скажите, разница? А подумайте, разве нет?! Оглянитесь: неуваженье к творенью, к твари любой в этой самой природе царит такое - волосы же дыбом… Мириады убийств, цепочки пищевые кровавые - цепи смерти, да, и все виды стихий на нас, болезней спущены, как своры несчетные собак, и этот… господин случай этот ходит около твари каждой кругами, этакими спирально сужающими кругами - с топором, и сука косая ждет-поджидает впереди… Ну, а человечкам, вдовесок к мукам физическим - ха! - еще и душевные, а кое-каким счастливчикам и духовные даже - в качестве сугубой кары: не высовывайся!.. И ни о чем другом сие пренебреженье к твари, сии траты жизни безумные, кроме как о малоценности и дрянности всего творенья, не говорят - в глазах природы ли, бога, мне-то все равно. И чем, спрошу я вас, мне отвечать?
Нечем Базанову было отвечать - ни себе, ни за него, тем более; и, может, именно потому надо было хоть чем-то возразить, хоть бы этим - беспомощным, сам почувствовал: ну, чисто личностного тут и не может быть ответа… только с родовым вместе, продленным в роде твоем и дальше тебя. Смыслообразующее где-то там.
Где-то там - это, значит, нигде!.. И что род, что - род?! Всё нас в родовое тянет, как к титьке, - великовозрастных! И что тебе родовое, если уж прямо, без затей? Род есть, пока ты сам есть, не примите за цинизм. А сдохнешь в бореньях с собой и средой - и рода для тебя не станет. Ни субъективно, ни объективно - никак, между нами, атеистами, говоря. Да и что он, народ, без тебя не выживет, не обойдется? Авось, жил и жить будет; более того (и пробарабанил пальцами в такт, пропел почти): отряд - не заметил - потери - бойца… Не заметит, да-с, Иван Егорович, и беды большой для него и вины его в том особой нет, на войне как на войне… И всё ворчал, будто от раздраженья еще: я о душе его, а он - род… О том, как взрастить-поднять ее и к какому делу определить - в предложенных и крайне хреновых обстоятельствах. Чтоб единственная эта - на фоне всеобщего тварного бессилья - сила ее актуальна была, творила здесь и сейчас! И в той мере, в какой творит она здесь и сейчас, она и будет исторична - а не где-то там в роде, в весьма проблематичной продленности после меня… и мало ль что будет или не будет после меня! А для меня "актуальная" - это значит моя, или хоть в том числе моя. Не чужим - своим распорядиться хочу, силой и правом, единожды мне даденными… да, самостью своей!
Почти согласный с этим, Иван, помнится, лишь с его пренебрежительной трактовкой родового примириться никак не пожелал: "Вы что-то совсем уж в одиночестве оставить меня хотите… А ради себя одного, любимого, и дергаться, возникать не стоит". Или его самого, Мизгиря, не устраивало оно в чем-то, родовое своё, недодало? Может, детского того же говнеца своего в галошах простить до сих пор не хочет… И спросил:
- Ну ладно, самость… хотя сами ж о мизерности, малоценности ее говорите. Чего она стоит тогда?
- А это как распорядиться ею… Чего стоит жизнь, а того более - смерть гимназистика Гаврилы Принципа? Или… ну, хоть Богрова - знаете ж? - Базанов плечами пожал: разумеется. - Да и мало ль… И кто посчитал, вообще просчитать может цену их жизни-смерти? О-о, ценой этой много можно сделать - с умом если, во времени и месте нужном, узловом… - Он это сказал со смешком, как говорят о чем-нибудь скабрезном. - Да и простым даже, но сполна упорным преследованием цели реальной… Нет, человек кое-что может. Немногие, но могут.
- Осталось, значит, цель найти?
- А и язва, однако ж, вы… Я к тому, что игра-то скверная идет, в прямом смысле смертельная, и мне тут не до… Уже апогей свой пролетел-проскочил, к земле пошел, в нутро ее темное, без единой звездочки, без иллюзий… Но силы-то при мне еще, есть. И опыт страстей какой-никакой. Еще помужествуем.
- Ну, за пределы-то игры этой вам не вырваться же - как и всем, - со вздохом проговорил Базанов; и увидел, как дернулся Мизгирь, как в бешеные щелки превратились глаза его - где недвижно, серо плавилась жесткость, еще в нем не проявлявшаяся до сих пор, если не жестокость…