СТРАНИЦЫ, ОТНОСЯЩИЕСЯ К ПОСЛЕДУЮЩИМ ДНЯМ НЕДЕЛИ
Козьма Пыкин, единственный друг Кондратова, слыл пошляком, хотя был застенчив, как осеннее солнце. От лжи у него слезились глаза, а от правды рыжел ус. Как и Кондратов, он не входил в московский писательский кружок, выпасть из которого легче лёгкого, а попасть труднее, чем в собственный желудок.
- Талант должен быть с кулаками! - иронизировал Пыкин, передразнивая Птичкина.
- Талант должен быть, - эхом откликался Кондратов.
И обоим казалось, что мир с годами делается как дождь, а его законы укладываются в рифму "семь копеек" и "сорок семь копеек".
Солнце облизывало фонари, от которых шарахались короткие тени.
- Какой сын ладит с отцом? - успокаивал друга Пыкин. - Это закон природы, биология…
"Зоология", - подумал Кондратов. И хмыкнул:
- То-то и мы бунтуем против Отца Небесного!
Пыкин заломил бескозырку:
- Ну, ты загнул…
- Не я, - вспомнил Кондратов Клемента Сирийца.
Они шли по Пречистенке, оседлав тени и перебрасываясь словами, в которых истины было ни на грош. Пыкин ходил вразвалку, а говорил ходами шахматного коня. Однажды Кондратов заметил, что он имеет несколько возрастов. По паспорту и набухшим венам время добралось до пятидесяти, а в беспокойных, как прибой, глазах застыло на двадцати. В действительности Пыкин не имел возраста. Про таких говорят, что в юности им темно дышать, а в старости щекотно умирать. "Худенькие хороши летом, а зимой нужна баба покрупнее", - говорил он. Но был убеждённым холостяком, считая, что женщины живут дольше мужчин, потому что у них нет жён.
Кондратов молчал, уйдя в себя, как самолёт в "штопор", прикрылся растопыренной ладонью. Но сквозь неё рассматривал плывшую мимо нимфетку.
"Седина в бороду - бес в ребро!" - оттопырив большой палец, ткнул его в бок Пыкин. И поведал
ИСТОРИЮ ПРО РЕБРО
Один человек уснул раз в трамвае, переполненном, как тыква семечками, а проснулся от того, что ему в ребро упёрся зонтик. Подняв глаза, он увидел девушку, а на острие её зонтика - беса. Последний был как червяк и откладывал яички, похожие на яблоки.
- Купи яички, - пищал он, - и будешь различать добро и зло!
А сам норовил подсунуть капли с зонта.
- Я давно знаю, что такое хорошо и что такое плохо, - рассмеялся мужчина, у которого серебрились виски.
- А вот и нет, - оскалился бес, - тебе только кажется… Скажи, жизнь - благо?
- Безусловно.
- Тогда почему год назад тебя вынули из петли, и сейчас ты возвращаешься из психушки, где днём уверял врачей, что здоров, а ночью примерял красную маску смерти?
Мужчина смутился:
- Это было во сне…
- Это ты сейчас спишь, - съехидничал бес.
Между тем трамвай обезлюдел, как земля до грехопадения, и с грохотом мчал к последней остановке.
- Я, кажется, сломала вам ребро, - покраснела девушка.
- Мы стали старейшими пассажирами, - развёл руками мужчина. - А это грозит одиночеством.
Бес чихнул и спрыгнул с подножки.
А дальше всё пошло обычным чередом. После ужина в дорогом ресторане в гостиничном номере родилась женщина…
- Завтра у Анастасии день рождения, - вспомнил Кондратов.
Пыкин сощурился:
- Женщина для мужчины - что осиновый кол…
ДНЕВНИКИ СМЕРТИ
Ими забиты архивы небесной канцелярии. Чтобы не ударить в грязь лицом, некоторые из них разболтала Шахерезаде смерть, каждый раз заключая: "Меня боятся все, но - по-разному…"
Кондратов сдал. Его борода серебрилась теперь, как зимний лес, а по ночам он скрипел зубами. "Как мотылёк на игле", - жевал он глазами темноту, представляя
СМЕРТЬ ПРОГРАММИСТА
С утра до ночи он сутулился за компьютером, не отрываясь от клавиатуры, чесал подбородок плечом, а с ночи до утра видел себя погружённым в виртуальную реальность. Он мечтал о бессмертии, которое сотворит своими руками. Он верил, что его "я" слагают возраст, имя, отпечатки пальцев, голос, привычка говорить "нет" чаще, чем "да", фотографии детства, размер ботинок - детали, которые может вечно хранить электронная память. Он шифровал их, занося в базу данных, и надеялся, что когда-нибудь, как феникс, восстанет из цифр. Кровь, текущую в жилах, он закодировал группой крови, копну волос - их количеством, и, думая пребывать во веки веков, распорядился вместо имени выбить на своей могиле интернетовский адрес.
За этим я и застала его.
- Надеюсь, ты не покусишься на мой виртуальный образ? - опасливо спросил он.
- Господь с тобой! - замахала я. - Я не отличаю "интернета" от "интерната", я возьму только то, что мне причитается.
И с этими словами исторгла его душу.
"Но и смерть - суета", - думал Кондратов, вспоминая
СМЕРТЬ ДЕЗДЕМОНЫ
Примчавшись в антракте, я купила контрамарку и притаилась в чёрных ладонях, напомнивших мне ад. От безделья я ещё раз прочитала по ним судьбу и, сверившись, подвела стрелки часов. Я уже опаздывала, а они всё говорили и говорили, будто не наговорились за жизнь. Но, наконец, я услышала сдавленные хрипы, в которых недоумения было больше, чем страха "Я, как приступ астмы, - подумала я, - передо мной не надышишься…"
Едва переправив женщину, я вернулась за мужем.
"Теперь и умирать не страшно, - выйдя из роли, признался он, - есть, кому встретить…"
Хуже нет, чем ходить на трагедии: сырость такая, что насморк обеспечен.
- У литературных героев не только своя жизнь, но и своя смерть, - прокомментировал этот дневник Пыкин. - То ли дело
ТРИ СЕСТРЫ
Они жили в горах, и выше обитал только Бог. На троих у них было два глаза и четыре уха, и, доберись к ним геронтологи, они бы побили рекорд долголетия. Природа не терпит одной краски, мир от земли до неба, как слоёный пирог: внизу в городах время бежит, как испуганная лошадь, а у Бога оно стоит. Старухи ютились под самой его крышей, и в их саклях время текло медленнее, чем кровь у флегматика. Они ели козий сыр, похожий на обгрызенную луну, носили ветхие платья, в которых дыр было больше, чем материи, и пили вино из эдельвейсов. Они были неграмотны, считали, загибая пальцы, и образование им было нужно, как скребущимся на чердаке голубям.
Как-то младшая из сестёр качалась в гамаке, когда старшая работала в огороде. Та рассердилась и отпустила колкость. Слово не воробей, оно кружило вороном над жилищем старух, разбрасывая молчание, которое, как мальчишка в угол, вписывалось в безмолвие гор. Оглохшее от тишины время, едва ползшее по перевалам, измерялось теперь длинной овечьей шерсти и величиной горбов. Наконец, средняя из сестёр не выдержала. "Пора мириться, - сказала она, - тридцать лет прошло…"
До ближайшей церкви им было топать полжизни, но старухи свято соблюдали правило "в пятницу не смеяться, чтобы в воскресенье не плакать", опасались дурного глаза и сторонились чужаков. А своими у них были ласточки, чахлые деревца и глазастое солнце. Они также остерегались певцов, полагая, что тот, кто может пронзить сердце песней, может достать его и кинжалом. Поэтому, когда они услышали смерть, которая карабкалась по скалам, напевая под звяканье косы, то сильно испугались.
- Мы привыкли жить… - взмолилась старшая из сестёр. - Куда спешить - впереди вечность, дай нам приготовиться…
- И дорога, видать, далека, - поддакнула средняя. - А мы давно никуда не выбирались…
Младшая уставилась единственным глазом, в котором навернулась слеза, сразу сделавшая мир таким же маленьким, как темнота, которую носят в кармане.
- И в самом деле, надо собраться, - согласилась смерть. - Да и срок ещё не вышел…
Сёстры обрадовались, скинув, казалось, полстолетия, оживились, как засохший кактус после нечаянного дождя.
- А чтобы с пустыми руками не возвращаться, - умасливали они смерть, - возьми хоть собаку.
- Не могу, - отказалась та, - у собаки - собачья смерть.
И напоследок сообщила, когда вернётся.
Этим она повернула время вспять, ведь для тех, кто знает час своей смерти, время начинает обратный отсчёт. Теперь оно не ползло улиткой, как это было от рождения, но неслось стремительно, как бегун на финише. Толкая в спину, оно заставляло жадно скалиться вслед упущенному дню, а вместо стакана вина выпивать два.
И старухи изменились. Перевернув время, смерть перевернула их жизнь. В обратном измерении старшая из сестёр оказалась младшей, вскрылись старые обиды, и они на краю могилы стали сводить счёты.
Кончилось тем, что, переругавшись, они стали кликать смерть…
- Незнание своего часа делает нас бессмертными, - подвёл черту Пыкин и принялся раскуривать трубку.
- Смерть изменяет масштабы, - откликнулся Кондратов, - тиран, при жизни огромный, в гробу - как детская кукла.
- Тираны умирают, когда изменяют себе, - вновь оживился Пыкин, из которого истории сыпались, как горох.
И поведал
СЛУЧАЙ С ЦАРЁМ
Однажды царя поразила странная болезнь, от которой чесались пятки, а в сердце рождалось милосердие. "Лучше иметь твёрдый шанкр, чем мягкий характер", - вздыхал царь, пока со всех концов света ему на помощь спешили лекари. Они разбирали по косточкам августейший организм и совещались так долго, что в бородах завелась паутина. Взвесив на аптекарских весах "за" и "против", они натолкли в ступке кости летучей мыши, настояли их на бульоне из молодого поросёнка, сваренного в моче старой свиньи, покрошили туда листочки старинных рецептов и прописали царю пить этот отвар в час по чайной ложке.
Шло время, но лекарство не действовало. "Пейте, пейте, - успокаивали царя знахари, опасаясь за свои головы, - сразу только топор помогает". "Уж конечно, - думал в ответ царь, - и вода станет чудодейственной, если тянуть по глотку".
Микстура была как горчичное зерно, разведённое в уксусе, и царь заедал её грецкими орехами. Он сгрызал их целые горы, ломал о них зубы и всё больше зверел. Когда он съел уже всех летучих мышей своего царства, то клацал вставной челюстью и колол орехи, топая ногами. От этого у него перестали чесаться пятки, зато стали чесаться руки. В ярости он приказал казнить лекарей, а заодно и поваров, готовивших ему отвратительное зелье.
И тут заметил, что выздоровел.
- Не знаешь, где найдёшь… - постучал об стол трубкой Пыкин. - Дух Божий дышит, где хочет.
- Он дышит, где вера с горчичное зерно, - улыбнулся Кондратов. - Врачи знали, что болезнь неизлечима, но внушили царю веру и победили его смерть ценой собственной жизни…
СТРАНИЦЫ, ОТНОСЯЩИЕСЯ К СТРАСТНОЙ НЕДЕЛЕ
Город - это кроссворд, в котором по горизонтали начертаны улицы, а по вертикали окна. Какую шараду загадает их пересечение? На каком перекрестке судьба уколет шипом розы, а на каком - иглой наркомана? Адам пережидал дождь в пивном подвале "У ворот небытия", наблюдая через окно за ногами прохожих, лиц которых не видел. "Семья для человека, что кегельбан для безруких", - повторял он, вспоминая построенный отцом мир, где ему не нашлось места.
Заедая горечь мыслей солёными сухариками, Адам не заметил, как разоткровенничался с незнакомцем в чёрном плаще.
- Фон Лемке, - представился тот, приподняв шляпу, которая дыбилась, как на рогах.
- Вы что же, из немцев? - покосился Адам на раздвоенный, как копыто, подбородок.
- Скорее еврей, - устало отмахнулся тот, и его нос стал горбиться, как старуха, собирающая рассыпанные монеты. - А у вас, вижу, в семье нелады?
Через сложенные ладони он упёр подбородок на кривую, суковатую трость.
Адам не удивился его проницательности. Отхлебнув пива, он рассказал про отца, которому образы были важнее людей. Адам считал отца эгоистом и, хотя мог вернуться, понимал, что дом, как и рай, - это не стены, а сердца, что изгнанные оттуда обречены на одиночество даже на переполненных стадионах.
Фон Лемке рассеянно кивал, опасаясь обнаружить скуку, а в конце развёл руками.
- Да вы, голубчик, бунтарь! - причмокивая жирными губами, выдавил он и, уставившись на адамово яблоко, рассказал
ЛЕГЕНДУ О БУНТАРЕ
Жил такой среди московских студентов, гудящих, как шершни в улье. Он призывал выбраться из болота морали, сбросив оковы цивилизации. "Если бы мир был прекрасен, не было бы ни коммунизма, ни фашизма, - учил он, - на пустом месте и прыщ не вскочит!" Сухой, как палка, он ходил в наглухо застёгнутом френче, пуговицы которого блестели, как глаза влюблённого, а после университета отказался от кафедры. "Мир ловил меня, да не поймал", - напевал он сквозь зубы. Он призывал освободиться от государства, политики, права, от здравого смысла, языка и логики. С возрастом бунтарь стал прикладываться к рюмке, после третьей его несло, и он уже требовал освободиться от свободы. "Это высшая форма отречения", - бормотал он, уставившись в зеркало.
И видел в нём нимб.
У него сыскались приверженцы…
- Москва большая… - вставил Адам.
Его проповеди сворачивались дудочкой крысолова и разворачивались, как газета. Он всё больше умничал, пока его не стали посещать мысли, которых он не понимал…
- Мысли залетают к нам, как птицы в клетку, - опять перебил Адам. - Они бьются о черепную коробку и делают много шума, поэтому каждый кажется умнее, чем он есть.
Смерив его взглядом, фон Лемке кивнул.
А бунтарь вскоре прослыл философом и стал писать книги, которых не мог прочитать. В конце концов, он прославился, вписавшись в отвергаемый им мир, как муха в янтарь.
И умер, не поняв себя.
- Это удел каждого, - подвёл черту фон Лемке, всем видом призывая помолчать.
- В вашем рассказе нет логики, - опроверг его надежды Адам, - бунтовать против бунта - не значит смириться…
- Какая там логика! - огрызнулся фон Лемке, и его губы покрыла пена, в которой, как рыба, бился язык. - На дне логики скалится абсурд, вспомните
РАСЧЁТЫ ПРИГОВОРЁННОГО
"Бог отвернулся от меня - вчера из уст судьи коршуном вылетела смерть. Но она не настигнет меня. Сегодня вторник, а меня обещали казнить в течение недели так, чтобы я не узнал заранее. И эта маленькая уступка милосердию сохранит мне жизнь. Действительно, в воскресенье казнь не состоится, ибо в этом случае я бы знал о ней ещё в субботу. Значит, воскресенье можно отрезать, как горбушку от хлебного батона. Но тогда крайним сроком становится суббота, которую исключают те же рассуждения.
Так мы избавляемся от оставшихся дней, приходя к выводу о невозможности…"
- На этом дневник обрывается, - почесал нос фон Лемке.
Адам опять хотел было возразить, но фон Лемке остановил его пристальным взглядом, и на мгновенье на него, точно саван, опустилась пелена. Где-то вдалеке били колокола. Адам силился выдавить из себя хоть звук - и не мог. Зато у него прорезалось третье ухо, и он весь обратился в слух.
- Фон Лемке, - представлялся кто-то по соседству.
- Вы что же, из немцев? - переспрашивал другой.
Лицо говорившего приблизилось, изо рта неприятно пахнуло.
- Скорее еврей…
Скрипучий голос сверлил мозг:
"Адам, Адам, для Бога образ важнее плоти, а ты податлив, как глина…"
За окном открывалась улица с караваном машин, которую то и дело сменяла дощатая стена. Адама то поднимали, то опускали, раскачивая, будто на волнах. Он напряг волю, пытаясь сопротивляться, но всё было бесполезно.
И он понял, что, разорвав пелену пространства и времени, стал пивной кружкой в подвале "У ворот небытия", слушавшей собственный разговор.
ОТЕЦ
"На похороны твои не пойду, - предупреждала Кондратова мать, которая была младше своих болезней, - врачи запретили нервничать". А Кондратов думал, что уже умер, что его жизнь давно превратилась в заключение о вскрытии. С матерью они не ладили, но, когда наваливалась тоска, он полз к ней побитой собакой. "Тебе лечиться надо!" - хлопала она дверью и, едва не прищемив палец, успевала всучить рецепт. И тогда Кондратову казалось, что он кто-то другой, что настоящий Роман Кондратов исчез давным-давно по дороге к материнскому дому, а он живёт теперь под его именем, донашивая его жизнь, как чужой пиджак. Вместе с фамилией он всучил мне своё прошлое, думал Кондратов, и оно жмёт, как ботинки, из которых давно вырос.
- Ты знаешь смысл жизни? - шутила мать, одевая на прогулку маленького Романа.
- Знаю, но только во сне. А как проснусь - забываю.
Мать смущалась, загораживаясь улыбкой, которую водила за собой, как болонку:
- Тогда тебе придётся жить, не просыпаясь.
Но Кондратов подрос и понял, что сон - не худший из рецептов безумия.
Теперь он смотрел на свои рукописи и думал, что их выбросят на другой день после его смерти. "Слова не стоят бумаги, на которой написаны", - листал он густо испещрённые страницы. Потом представил, как редактор водит по строкам, насылая на них порчу, и решил их сжечь. Он вышел на балкон и щёлкнул зажигалкой. Но ветер вырвал страницы из рук, закружив осенними листьями.
Среди них был и "Дневник, продиктованный бурей".
СТРАНИЦЫ, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ ДОПОЛНИТЕЛЬНЫМ ДНЯМ НЕДЕЛИ
Все дневники слагают один Дневник, как все сюжеты - Сюжет, а слова - Слово. Это истинный дневник Сотворения, страницы которого - книги - составляют чертёж Вселенной. Кондратов заблудился в этих мыслях, как в лесу, и вдруг ужаснулся своему одиночеству. Ему захотелось помолчать с кем-нибудь об одном и том же или спросить то, что и сам знал.