- Ну, хватил!
- Сейчас хвачу. - В наклонённой бутылке булькнуло. - Я сказал "в некотором смысле". Не в прямом, постельном… пока. Однако же душу излить ему захотелось ей, а не мне или тебе.
- Женщины для этого больше подходят.
- Дурак кто так думает. А он вдвойне. Ему б баб возненавидеть, а он у них утешения ищет. Шило на мыло…
- Если ты ревнуешь, то, по-моему, зря.
- Я ревную? Да пусть они хоть сейчас поженятся. Не выходя из кухни.
- Ты стал злой, Олег.
- Пожалуй. А куда денешься? Об этом во всех антиалкогольных брошюрах пишут… Необратимые явления…
- Неужели это так серьёзно?
Олег произнёс тоном цитаты из старинного романа:
- Судьба попавшего в беду друга взволновала нашего героя.
- Перестань. Разве тебя самого это не волнует?
Снова булькнуло в бутылке.
- Я в порядке. Как сказал поэт, я не хочу судьбу иную.
Мы замолчали Я не хотел выглядеть нравоучительным ханжой, он - медленно вскипал.
И вскипел.
- Нет бога, понял?!
- При чём тут бог?
- А при том, что не венец творения ни ты, ни я, ни они, - Олег махнул рукой в гостиную, откуда слышались голоса, - а машины! Сидят дураки и рассуждают о роботах, киберах, а сами чем от них отличаются? Ведь мы так по-машинному устроены, что машинней нельзя. Как мы друг друга видим? Как мыслящие существа? Чёрта с два! Мы не предмет видим, а заложенное в нём представление. Кто такой Серёжка? Чудный парень, чистейший человек, страдалец. А Лидка? Сама природа! Мудрая и добрая. Терпеливо несёт свой крест. А крест - это я. Бяка, кака, пьяница, дебошир, способный, но не оправдавший… Остряк, пошляк. И не выбьешь этих запрограммированных штампов! Патефонная пластинка у каждого в башке крутится и повторяет, бормочет без конца: способный парень, погубивший себя, способный - погубивший, способный - погубивший…
- Да кто тебе сказал, что погубивший?
- Ну, пусть гибнущий. Не в оттенках дело. А в пластинке, которую никто разбить не может. Ну кто, по-твоему, Серёжка?
- А по-твоему?
Он ответил не задумываясь:
- Эгоцентрик, эгоист, капризный слюнтяй, всё что угодно, только не страдалец!
- Ну, знаешь! По-твоему, он не мучается сейчас?
- Сейчас он мою жену лапает. Какое ж это мучение? Ты что, её никогда в купальнике не видел?
- Олег! Остановись.
Я протянул руку, чтобы отнять у него бутылку, и он отдал.
- Возьми, она пустая. А Лидку я лучше вас знаю…
Он приоткрыл дверь в гостиную пошире.
- Ладно. Оставим страдальца и мою супругу в покое. Пусть утешаются. Послушай-ка этих олухов!
Говорил кандидат Коля.
- Мы считаем, что атмосфера в системе Сатурна метановая. Это действительно мёртвый газ. Но не исключено, что она азотная. Воздушная азотная оболочка, облака, даже дожди, возможно, целые моря жидкого азота на поверхности, где температура выше. В морях льды из какого-нибудь соединения типа аммиака…
- Аммиак - это обыкновенный нашатырь, между прочим. Помогает с похмелья, - заметил Олег.
- Налицо все эти три среды - жидкая, твёрдая и газообразная, - и то, что азот входит во все жизнетворные соединения, позволяет предположить…
- Дурак, - сказал Олег, - "азот" по-гречески - "неживой" значит.
- …Конечно, температурные параметры минус сто-двести по Цельсию представляются нам жутковатыми. Но ведь температурный режим - понятие относительное. Кто сказал, что идеал двадцать пять градусов? Любой пингвин с вами не согласится. Он предпочитает пятьдесят ниже нуля.
- А я сорок предпочитаю, - усмехнулся Олег.
- Что касается форм живых существ, почитайте академика Колмогорова. Они могут быть даже не твёрдыми, в нашем понимании…
- Жидкостные интеллектуалы? - переспросил кто-то.
Олег захохотал.
- Сами они жидкостные. С разжиженными мозгами. Про Сатурн знают, а про себя - ни шиша. На академика надеются.
Конечно, он был зол и несправедлив, а предположение Коли, что атмосфера на спутниках Сатурна может быть не метановая, а азотная, теперь, через много лет, американская станция подтвердила. Но не о научных гипотезах сейчас речь идёт и не о тайнах мироздания, а о нашем земном житье-бытье, которое из понятного и радостного углублялось уже кое у кого в сумрачные дебри. И при всей своей пьяной озлоблённости Олег в чём-то прав был - и себя и других видели мы поверхностно, а дебри всё ещё за лесопарк принимали, где каждая тропинка на аллею выводит. Однако вышли не все, кое-кто заблудился в чаще, и многим в себе и в друзьях неожиданное открыть предстояло.
Но Олег гнев свой смирил вдруг, чему я рад был чрезвычайно, потому что скандалом уже попахивать начало. Повлияло на него, как я понимаю, то, что Лида с Сергеем у стола появились, а не остались где-нибудь в свободной комнате прелюбодействовать. Вот Олегу, хоть и уверял он меня в своём безразличии, и полегчало, и он шагнул в гостиную снова почти весёлый.
- Кончайте свою бодягу, интеллектуалы жидкие! Горло пересохло.
Тем временем научная тематика всем порядком поднадоела, и клич был услышен. Спорщики дружно устремились на застольные места.
- Вот так, вот так, - потирал Олег руки с удовольствием. - "И тут взволновался народ, и каждый потолще старался намазать икрой бутерброд!"
Снова возникла потребность повеселиться.
Конец этого вечера запомнился мне непрерывно повторяемым маршем из кинофильма "Мост через реку Квай". Знаете, бодрый такой напористый мотивчик:
Тра-та! Та-ра-та-ра, та, та!
Всем он по душе пришёлся, хотя, строго говоря, это и не танец. Зато двигаться можно было под него как угодно, ритмично и быстро. Тогда ещё в новинку было танцевать как получается. Мы ведь строго воспитывались, понимали, что фокстрот и слоуфокс - вещи разные, а уж танго и вальс - ничего общего. Из-за этого страдали многие, кто не мог разницу усечь. Стояли на вечерах у стенок, бедолаги, танцующими презираемые. А теперь вольные движения победили. Да ещё на дистанции, так что никто даме ногу отдавить не опасается. Вот и мы во вкус этой безопасной свободы вошли и шпарили.
Тра-та! Та-ра-та-ра, та, та!
Только посуда в буфете позвякивала.
Я с Лидой топал. Она раскраснелась и танцевала весело, будто отринув всё неприятное, а когда запыхалась и остановилась, сказала, дыша через силу:
- Ну и прилипчивый мотивчик! Ноги сами ходят. Помнишь, как мы вот так же под "Мари" завелись?
- Было.
- Вот именно, было. А будет ли ещё?
- Старости боишься? Рановато.
- Не старости. Печали, которая глупости делать мешает. В жизни ведь как? Задумался, загрустил, вот и прозевал глупость. А без глупости и радости не бывает.
- Глупость - радость недолгая, - возразил я.
- Всякая радость хороша.
- На мгновенье наслажденье?
Она засмеялась.
- Скучные вы, мужики. Если не пьёте, так философствуете.
- Не все, - сказал я, глядя на Димку, который танцевал рядом с артисткой, но на сближение выйти не решался.
Лида тоже посмотрела.
- Всё старается Аргентинчик?
- Как видишь.
- Пустой номер. Он в этих делах не ведущий, а ведомый.
- Я же говорил. Помоги парню.
- Поможем.
- В самом деле? Есть кто на примете?
- Есть, - сказала Лида.
Не знаю, что она имела в виду. Может быть, вовсе и не то, что, как мне кажется, потом случилось. Ведь она не знала, что Олег видел их с Сергеем и обозлился, и потому, наверно, когда все одеваться стали, заявил вдруг, что домой не пойдёт, а останется ночевать - впрочем, дело уже под утро было - у Сергея, которого к тому времени уложили на диван, стянув пиджак и башмаки.
- Я верный друг, - повторял Олег упрямо. - Я товарища в беде не оставлю. Вдруг ему, лапочке, помочиться захочется, а туалет спьяну не найдёт. Я провожу. Я и в постель горшок подать могу, я не гордый.
Лида махнула рукой и сказала презрительно Аргентинцу, который склонял Олега вернуться под свою кооперативную крышу:
- Брось его, Димка! Пусть допивает, что в бутылках осталось. Думаешь, зачем он остался?
Мы уходили один за другим, а Олег стоял в дверях, глядя нам вслед с одеревеневшей какой-то, иронично застывшей полуулыбкой-полугримасой.
На улице Лида предложила:
- Проводи меня, Дима.
Взяла его под руку, и они растаяли в рассветном блёклом тумане.
Потом, через много лет, когда Олега уже не было, я вспомнил этот зябкий туман и серую шубку Лиды, которая в тумане растворялась, вспомнил, читая новую повесть Аргентинца. Речь там шла не о Новом годе, и люди другие были, на нас не похожие, но был и герой, который неожиданно для себя вторгся в сложные отношения в чужой семье. Однажды ему пришлось провожать жену приятеля, и он проводил её до дома и собирался проститься у порога, зная, что мужа нет, он в отъезде.
Дальше в повести было написано:
"Стоял густой туман, и чтобы уйти и потерять её из виду, мне стоило сделать каких-нибудь два шага. И это почему-то останавливало меня, и я никак не мог отпустить её руку, вернее, мокрый рукав серой кроличьей шубы. Не знаю, как она поняла моё колебание, но почувствовала его и сказала:
- Мне не хочется оставаться одной.
- Если позволишь, я зайду, - ответил я, невольно понижая голос, хотя совсем не думал о том, что может произойти там, наверху, в квартире.
- Да, зайди.
Она быстро пошла по лестнице, быстро отперла ключом дверь и вошла, но не остановилась в прихожей, а прошла одетая прямо в комнату. И тут только оглянулась на меня:
- Раздевайся.
Я снял пальто и шапку, вошёл в комнату. Она всё ещё стояла в шубе, но когда я подошёл, сбросила её, просто опустила руки, и шуба соскользнула на пол. Я наклонился, чтобы поднять её, но она остановила меня:
- Не нужно.
Я смотрел на неё с недоумением, всё ещё не понимая, что должно произойти.
- Что с тобой? Ты так переживаешь?
Она молча кусала губы.
- Из-за него? Ты очень любишь его?
Она подвинулась ко мне вплотную, и я увидел, как бьётся жилка у неё на шее.
- Я его ненавижу…
Последний слог этого чётко растянутого слова "не-на-ви-жу" она произнесла, уже касаясь губами моих губ, и мы оба, как подкошенные, опустились на пол, на брошенную на паркет шубу.
Лицо её после первого и единственного большого поцелуя замерло, глаза были закрыты, и губы сжались, будто она напряжённо прислушивалась к самой себе, к тому, что происходит внутри её и не имеет ко мне никакого отношения. И только под самый конец лицо исказилось судорогой, и на глазах выступили слёзы, совсем немного.
Она постаралась улыбнуться.
- Теперь мне хорошо, - сказала она шёпотом.
Я хотел поцеловать её, но она отстранила меня:
- Не нужно. Уходи.
Я встал и оделся, а она осталась лежать, прикрывшись полой шубы.
- До свиданья.
- Уходи, - повторила она.
В прихожей я ещё на минуту остановился, но из комнаты не было слышно ни звука.
Я осторожно захлопнул за собой дверь".
Конечно, я не счёл себя вправе расспрашивать Димку о происхождении этого эпизода. В конце концов, писатель имеет право многое домысливать к тому, что пережил. Так и не знаю, было такое в его жизни или примыслилось.
Третья…
Удивительно бежит время. И не потому, что безвозвратно, а потому, что по-разному. В молодости дни бегут быстро, время же ход свой как будто не торопит. Поддразнивая мнимой медлительностью, оно заставляет даже поторапливать себя, и, не разобравшись в обманчивой сути, стремимся мы поскорее миновать ту часть жизни, о которой редкий человек не вспоминает потом как о лучшей. Но это потом вспоминает как лучшую, когда её уже не вернёшь, а в молодости думает, что дальше ещё лучше будет, и торопится, спешит… К старости же, наоборот, дни тянутся, а листочки с календаря срываются, как осенние листья на ветру, неумолимо обнажая чёрные ветви.
Мы, однако, к периоду осыпающемуся ещё не приблизились, хотя дразнящий уже миновали. Время несло нас сильным, неотвратимым потоком, как большая река, по которой плывёшь от поворота к повороту, ожидая за каждым нового горизонта. В этом ожидании, в заворожённом движении вперёд, когда день сегодняшний не более чем подготовка к завтрашнему, всё ещё что-то обещающему, не успеваешь, да и не стремишься особенно оглянуться, оглядеться и прислушаться к тем ударам колокола, который, как считал Хемингуэй, чьи бородатые изображения висели в те годы в каждом втором интеллигентском обиталище, звонит, предостерегая каждого из людей.
Впрочем, кое-что слышали, конечно. Другое дело, на свой счёт принимать не хотелось, а слышать слышали. Да и как было не услышать! Немало произошло за очередные пробежавшие годы.
Умерла Вера. На Севере, так и не вернувшись.
Было от неё за это время всего два письма. В одном, к Лиде, она поздравила её и Сергея с законным браком, "которым я очень довольна, потому что наш был глупейшей ошибкой, и я искренне рада, что соединились люди по-настоящему нужные друг другу. Теперь я спокойна и за Андрея… Ты дашь ему больше, чем могла бы сделать я!", - писала Вера убеждённо, а ниже признавалась, что переоценила себя. "Ясно, что стать крупной величиной в литературе мне не дано, а числиться среди тех, о которых пишут "и др.", унизительно и не по мне. Я окончательно сожгла корабли, высадилась на берег и обрела "тихую пристань". Мой муж прекрасный человек. Он не интеллектуал, но именно этим, своей мужественной, честной простотой, меня и покорил. Я хотела бы принести ему счастье. К сожалению, он не мыслит счастья без ребёнка, а я, понятно, не решаюсь, ведь я из кукушечьего племени. Но, может быть, придётся уступить…"
И под конец:
"Ты, конечно, помнишь, как любила я блоковские слова - "всё или ничего"? Но ведь тот же Блок сказал и другие - "как мало в этой жизни надо…" Я не умела радоваться малому. Теперь учусь".
Но времени уже не было. Когда Вера умерла, родившейся девочке едва полтора годика исполнилось.
В последнем письме к Сергею, сознавая неизбежность неумолимого конца, Вера просила у него прощения:
"Хочу просить прощения за то зло, что принесла тебе, пусть того не желая. Просьба моя - не дань христианской традиции. Я понимаю, что наши отношения - далёкое прошлое, плюсквамперфектум. Но в последнее, в буквальном смысле последнее для меня время я много думаю о добре и зле и с ужасом обнаружила, что зло, подобно моей болезни, не поддаётся самоизлечению и не имеет сроков давности. Оно даёт метастазы, иногда самые неожиданные. Я боюсь, что и причинённое мною зло не умерло, а, затаившись, ждёт своего часа. Избавь тебя бог от его ядовитых нераскрывшихся семян. Если бы существовал иной мир и другая жизнь, я бы молилась в той жизни за тебя и за Андрея. Но я не верю в этот слишком уж соблазнительный миф. Я могу лишь глубоко сожалеть о причинённой близким боли. Сама же, собрав остатки мужества, жду, когда
блеснёт в глаза зеркальный свет,
и в ужасе, зажмурив очи,
я отступлю в ту область ночи,
откуда возвращенья нет…"
В письмо к Сергею был вложен запечатанный конверт с надписью: "Моему взрослому сыну".
Вера просила бывшего мужа:
"Последняя просьба. Отдай это письмо Андрею, когда он вырастет. Может быть, в шестнадцать… Нет, лучше в восемнадцать".
Мы советовали Сергею распечатать конверт и прочитать письмо, но он отказался категорически:
- Какое же я имею право!
И Лида его поддержала.
Письмо заперли в ящике стола и Андрею отдали, когда пришёл срок. Он прочитал его и сжёг. Так мы и не узнали, что в нём написано было. Потому и упомянул я два письма, а не три.
А за пару дней до Нового года, о котором я сейчас собираюсь рассказать, в квартире Сергея появился большой мужчина в полушубке, с худенькой, очень похожей на мать девочкой, и пояснил, что ему положен продолжительный отпуск, и он провёл "на материке" полгода, был и на юге, на море, и в Москве, и в Прибалтике, короче, дочку "из медвежьего угла вывез мир посмотреть, на солнышке погреться и витаминов поесть".
- Видала, Алёнка, как мандарины растут? - спрашивал он, очень довольный, что девочка видела эти деревья, и она кивала застенчиво.
- Мы возле Сочи в нашем доме отдыха жили. Там хорошо, ничего не скажешь, мандарины, однако, не растут. А ей посмотреть хотелось. Но это не проблема. До Сочи на такси, в Сухуми - электричкой. Посмотрели. Здорово растут, густо!
Представился мужчина Сергею так:
- Иван Михайлович, вашей покойной супруги муж. Приехал дочку с братиком познакомить.
Понятно, что в гостиницу Лида с Сергеем их не пустили, оставили у себя и на Новый год предложили остаться, а первым делом усадили за стол, и разговор, конечно, о Вере зашёл сразу. Оказалось, что этот Иван Михайлович, классный водитель заполярной трассы, человек совсем иной жизни, чем мы, не подозревавший о литературных грёзах жены, любил её исключительно преданно, всей душой, не знавшей наших сомнений, и был уверен, что лучше Веры человека уже никогда не встретит.
Утешался Иван Михайлович лишь сознанием, что выпало всё-таки на его долю большое счастье, хоть и недолгое, и за это уже следует судьбу благодарить и, конечно же, за маленькую Алёнку, которую окружал он беспредельным обожанием.
Рассказал Иван Михайлович, как случилась беда.
- Недомогать она стала, а я не досмотрел. Сам-то не болел ничем. Никогда, - вздохнул он виновато. - Вот и говорил ей глупо, успокаивал - поболит и перестанет. И она тоже внимания не уделяла. Характер такой - не любила жаловаться… А оно не проходит. Я ей - к доктору надо. Но она медицину не уважала, решила травами лечиться. Я не возражал. У нас в селе - сам-то я сибирский, коренной - попьёт человек, бывало, целебный сбор, отлежится и встанет, А тут не то. Повёз я её наконец в больницу, в город. Почти триста километров от посёлка. Сам вёз. Укутал, как ребёнка, морозы под пятьдесят стояли. Вёз по зимнику аккуратно, ей уже каждый ухаб отзывался. Привёз, на руках вынес. Врачам говорю, берите любые деньги! А они - бессильна медицина, говорят… Как пережил, не знаю. Потому только, что дочке нужен. Вылитая мама, правда?
- Правда, - согласился Сергей.
- Не уберегли мы её, брат, - сказал Иван Михайлович Сергею, переходя на "ты", - и твоя вина, не отказывайся.
- Серёжа ей плохого не сделал. Мы все её любили очень.
- Да как же её не любить было? - удивился Иван Михайлович. - Не понимаю, как ты мог разойтись с ней.
- Вера сама оставила Серёжу, - сказала Лида.
- Ну, - возразил Иван Михайлович, - мне она тоже так говорила, да ведь она гордая была, не могла признаться. А я так понимаю, - он кивнул на Лиду, - что у вас любовь была.
Тут у него некоторое противоречие получилось. С одной стороны, Иван Михайлович не допускал, чтобы его Веру кто-то разлюбить мог, с другой - крестьянская душа, в сибирской глубинке сформировавшаяся, не могла признать такую вольность, как уход жены от мужа. Если бы он в такое поверил, Вера, видимо, потеряла бы в его глазах, а этого Иван Михайлович допустить не желал. Вот и приходилось ему сводить концы с концами с известным напряжением. Но мы его поняли, ощутив в этой уязвимой логике главное - большую любовь, не позволяющую даже усомниться в любимой.
Встреча брата и сестры прошла как нельзя лучше.