Голоса исчезают музыка остается - Владимир Мощенко 12 стр.


Этот выстраданный мотив преследовал его, хотя причину печали далеко не все разумели или мирились с нею. Он удивлялся тем, кто не понимает, что происходит на нашей земле. Он собирался написать "пленительную книгу о лепестках, ресницах и зрачках" – но в его "Пришельце" ""Увы, увы", – кричит ночная птица в саду промокшем у монастыря". И поэт, вышедший на свободу "из бытия или небытия, из дома… из тюрьмы…", отвыкший от своего имени, рискующий лишиться рассудка ("казалось, я с ума сойду вот-вот") в мире "каких-то служб <…> и просто непонятных махинаций", "где чудом голову я не сложил", "где логика почти на всё готова, раз отрубают голову за слово", сам вслед за ночной птицей кричит привыкшим ко злу людям: "Я так устал на вас похожим быть, к тому ж за годы, что я здесь бытую, вы и меня сумели убедить, что нет меня, что я не существую". Он убеждается, что Человек у нас, в двадцатом веке, веке-насильнике, покуда не опознан, поскольку не слишком значителен для верхов. И задаёт ошеломляющий вопрос: "Зачем тебе энергия, рубильник? Чтоб делать пеплом всё, что говорит?" В "Алиби" он продолжает прощаться: "Мой век, тебе давно не по себе! Зачем ты вёл борьбу со мной в себе? <…> Прощайте все! Мне некуда бежать. Я остаюсь от холода дрожать. Здесь я наедине с двадцатым веком. Здесь он во всей открытости своей, такой, как есть, на родине моей, где каждый пятый – вор или калека". Велика боль поэта, говорящего о своей родине, где ждут нашего появления на свет, "когда мы были только сочетаньем Звезды и Праха, Крови и Мечты. Потом мы станем чьим-то причитаньем иль немотой… Россия, это ты!" И до чего же страшный и горький следует вопрос: ""Дед, что здесь было?" – "Здесь была Россия". – "Старик, ты спятил. Я же русский сам. Я знаю, где она!" – "Её скосили. До зёрнышка всё выбрали. Дотла. Спалили храмы. А колокола расплавили. И только звон остался"".

7

Но вернёмся в Тбилиси. Вернёмся в тот день, когда Цыбулевский позвал нас к себе. У него дома творила новые миры странная и прекрасная Гаянэ Хачатурян. О ней спустя десятилетия я тоже написал в "Блюзе для Агнешки": "Когда-то, в день знакомства, она подарила свою фотографию, сделанную Параджановым. И сказала: редко кому дарю, но ты – мой брат. Двоюродный. А кто же родной? Шура, конечно. А фото, спросила она, тебе нравится? Не то слово, сказал я, гениальный персонаж, и фотограф – гений. Шура уловил эти слова и уколол: графоманим понемногу? Но вот по сути-то, добавил он, верно. Гаянэ, шепнул мне Соколов, трогательное существо. И верно, пожалуй, она была не от мира сего, бедствовала – и всё равно не жаловалась. Да и на что ей, такой художнице, жаловаться? Тарковский, говорят, посвятил Гаянэ стихи. Надо бы найти их. Она сама была поэзией. Её картины завораживали. "Вуаль вино". "Слон – пурпурный смычок". "Шествие апельсинового дня". "Утром: шорох фиалки". "Вечером: арфовая ночь синего ореха". А здесь, у Цыбулевского, выражая преклонение перед Шурой, украшала Гаянэ фресками стену лоджии. Одна за другой появлялись голубоватые девушки, которые готовы были пришпорить своих голубоватых коней…" Соколов продолжал восторгаться! И, неожиданно задумавшись, сказал, что ему надо бы найти какую-то девочку – лет десять назад "Пионерская правда" напечатала её стихи:

Вы войдёте в сад, товарищ Сталин,
Где курчава зелень и густа.
И сорвёте ягоду устало.
Ведь давно не ели вы с куста.

Володя искренне беспокоился об этой девочке. Чувствуете, говорил он, какой болезненный укол в детских строчках!

Вечером мы пришли в гостиницу "Сакартвело". И, несмотря на поздний час, он захотел побывать на улице Чавчавадзе.

– Пойдём, покажешь дом, где живёт вдова Тициана Табидзе. Её ведь, кажется, Ниной Александровной зовут? Не каждому поэту Бог даёт такую подругу…

Из сегодняшнего дня отвечаю ему: конечно, не каждому, но тебя Господь не обошёл Своей милостью; Он дал тебе Марианну: благодаря и ей твоя "несбыточная сирень" ни на миг не увядает; ты Марианну предвидел, долго и тяжко шли вы друг к другу.

Их небывалый роман, их любовь тронули сердца миллионов людей – телезрителей и читателей. В "Литературной газете" (27 октября 2010 года) в разделе "Юбилярий" я опубликовал "Венец для Марианны":

"Меньше всего мне хочется, чтобы эти строки смахивали на оду, на панегирик, но стремление к чему-то величальному, исполненному нежности и лирики, по правде сказать, невольно толкает под локоть: ведь речь идёт о Марианне Роговской-Соколовой, с именем которой наш замечательный русский поэт, когда-то мечтая о её балконе, был готов выпить росы "за ваши Анютины глазки", женственности которой, её красоте и многочисленным талантам телевидение, радио, газеты, иллюстрированные журналы часто посвящали трогательные передачи, интервью, статьи. И ещё одна важная причина тяги к "высокому штилю": я был шафером на свадьбе у Володи Соколова, моего знаменитого и давнего (с тбилисских благословенных времён!) друга, и Марианны Роговской, сразу же завоевавшей и моё братское сердце. Я увидел её впервые в Володином запущенном, холостяцком доме близ Склифа, на улице с каким-то богоборческим названием: изящная и утончённая, она, надев резиновые салатного цвета перчатки, прибиралась, мыла посуду и окна, чтобы в квартирке стало светлее и уютнее. И представьте: я уже не беспокоился за судьбу родного мне человека, в ком душа росла, "не убывая, как цветы, что некому дарить". Он от этого очень страдал: жизнь часто обходилась с ним немилостиво. Теперь было кому дарить богатства этой души. Не одни лишь цветы. Он, совершенно не сентиментальный, в ту пору болел (я и пришёл его проведать), но глядел он, как бы вопрошая: ведь и верно она лучше всех? И – вслух: она покажет тебе, какое у неё потрясающее генеалогическое древо.

Да, конечно, уже потом, спустя годы, появятся великолепные телевизионные фильмы "Мастер и Марианна" Юрия Полякова, "Однажды я назвал себя поэтом" по сценарию самой Роговской-Соколовой, "Весна в Лаврушинском" Аркадия Бедерова (и мн. др.), где сверкнул золотом ключик, открывший заветную дверь в страну Творчества и Любви, где, по словам соколовской Музы, "всё освещено солнечным светом и высшим смыслом". А тогда… тогда все были живы и здоровы, и после загса мы в Измайловском парке заходили то в один ресторанчик, то в другой, а к вечеру поехали ко мне, где ждали нас подарки, присланные грузинскими друзьями, – и чурчхела, и мачари (вино, которому не исполнилось и семи дней), и многое другое. Той ночью я записал в дневнике, как Марианна стала самым юным директором Музея Чехова, расположенного в здании на Садовой-Кудринской (в надежде на лучшие времена приобретённом некогда Антоном Павловичем). В записи были и такие слова: "Очаровательная и романтичная, она сама как будто вышла со страниц чеховских книг, поклявшись никогда с ними не расставаться".

Так бывает, что автора до конца, до самой сердцевины узнаёшь по его творениям. То же самое произошло и со мной, когда я увидел по ТВ её фильмы об Антоне Павловиче: "Всего четыре года", "Сахалинские страницы", "Посылаю Вам пьесу…", "Последний сад". Этот "Последний сад" и дал название удивительной книге Марианны. Эти фильмы трогали до слёз, вызывали бесчисленные отклики.

Вот так они и жили вдвоём – Поэт и его Муза. Что и говорить, домашние хлопоты отнимали у Марианны немало времени и сил, но Володя не позволял жене уйти в них с головой, вдохновлял её на новые литературные подвиги, – и она росла как литературовед, сценарист, переводила болгарских, польских, македонских, грузинских поэтов и в результате издала в 1990-м книгу переводов "Я увидел тебя".

…Мы с Володей, помолодевшим и похорошевшим (от болезни – ни следа), ездили в его родные места, к Селигеру, и всё это время он говорил о Марианне, говорил, как обычно, без пышных метафор, но в каждой его фразе нетрудно было различить цветение ауткинских, ялтинских садов. Это всё потому, что его дом преобразился. В нём была она! Он это предвидел: "Я буду рад, слегка отъехав, что Дом, не зная почему, стоит задумчивый, как Чехов, и улыбается всему". Их миры воссоединились, отчего обрели вечность и беспредельность. Им бы жить двести, триста… нет, тыщу лет – и всё равно не исчерпалось бы то, что их так объединяло и украшало. Их – вдвоём! – никогда не забудут потаённые московские уголки, дым мегрельских, кахетинских, имеретинских очагов, ветхие балкончики Метехи в Тбилиси, болгарская речка Тополница и тропинки Булонского леса, и Люксембургский сад, где они вели беседы о будущем России, о родном Володином дяде по линии матери, писателе Михаиле Козыреве, настоящем красавце, сыне лихославльского кузнеца, арестованном "органами" весной 1941-го и сгинувшего в саратовских застенках.

"Вот бы воскресить его, воздать ему должное!" – вздыхал Соколов. Об этой мечте всегда помнила Марианна. И, уже после того как Володи не стало, ей удалось сдвинуть глыбу, лежавшую на памяти Михаила Яковлевича <…> Она открыла для себя его в основном сатирические книги, надолго запрещённые и забытые. А то, что открыла, решила сделать достоянием читателей. И засела за работу, дав ей соколовский эпиграф ("Нет школ никаких, только совесть да кем-то завещанный дар") и грустное название – "Таянье славы". Господи, как жаль, что Володя не прочитал книгу Марианны, особенно последних строк: "Хочется верить, что после таяния, как всегда в природе, начнётся плодотворное, неодолимое цветение"!

8

Я помню тот печальный день в Переделкине, когда Володя и Марианна пришли на поминки трагически погибшего большого поэта Бориса Примерова. Жаль, что слова Соколова, произнесённые им тогда, никто не записал. Они были поразительными. А с каким чувством прочитал он наизусть пронзительные строки Примерова:

Я умер вовремя – до света,
И ожил вовремя – к утру.
А рядом проходило лето
В бредовом затяжном жару.

А рядом солнце проползало
На животе, в репьях, во рву
И воспалённым, жёлтым жалом
До смерти жалило траву.

О бедная земля – как сушит
Вдоль, поперёк и снова вдоль!
Как бороздит виски и души
Горячая, сухая боль.

Иссохшие уста – и только.
Глаза тоски – невмоготу…
И степи, серые как волки,
Крадутся к мёртвому пруду,

Где на краю, в краю безвестном,
В репьях, во рву, на самом дне,
Всего на расстоянье песни
Лежу от жизни в стороне.

Мне кажется, что Соколов уже тогда чувствовал свой уход, в его голосе ощущалось астматическое задыхание, но он до конца дочитал стихи Бориса. Надо было видеть, как Марианна смотрела на своего Володю, вся – тревога, вся – любовь, вся – преданность. Этой любви и этой преданности надо бы посвятить большую книгу. Если б не Марианна, если бы не поддержка её добрых друзей, не был бы так быстро открыт музей Владимира Николаевича Соколова при библиотеке в Лефортове, не проводились бы регулярно Соколовские чтения в день рождения поэта и в день его памяти, не выходили бы в наше кризисное время его бессмертные книги…

Она не ищет следы прошлогоднего солнца. Они – рядом с ней, и она озарена этим солнцем. Сколько, говорите вы, ей лет? Да не смешите меня. Марианна молода, как молода сама Поэзия. И как бы ни шла, я уверен, что она – в полёте. А всё вокруг – "словно сонмы существительных в ожидании глагола"".

Но мы должны вернуться в тот, далёкий уже, тбилисский вечер, когда Володя Соколов долго вглядывался в тёмные окна табидзевского дома, читал без запинки стихи Тициана Табидзе в пастернаковском переводе, опершись на платан, который возникнет в его строчках в стихотворении "Тбилиси! Туманная рань!.."

…Недавно мы с Марианной вспоминали давнишнюю раннюю весну, тбилисскую улицу Камо, 2, улицу прямо-таки фешенебельную, изящную, расположенную на берегу Куры. Ладо Сулаберидзе и Резо Маргиани звонили чуть свет и вскоре приезжали к Володе и к ней; завтракали на балконе гостиницы. Появлялась и жена Маргиани – Нина, русская по национальности, но говорившая по-русски с трогательным акцентом. Она знала наизусть "всего" Реваза, и ей больше всего нравились стихи о птицах, словно бы нарисованных близ отрогов Кавкасиони (такими неподвижными они казались), и о девяти юношах, погружающихся в сырой туман зелёной, самой зелёной в мире Гвалды. Какая-то печаль появлялась в её глазах, когда она обращалась к строчкам своего мужа, где говорилось о ненадёжности, быстролётности мига под родной кровлей и звучала просьба, обращённая к минуте, чтобы та не загасила вдруг искорку жизни. К компании присоединялся Отар Нодия, руководитель главной редакционной коллегии по художественному переводу и литературным взаимосвязям при Союзе писателей Грузии. Ладо говорил Соколову: прочти, мол, что-нибудь… ну… к случаю… И Володя читал: "Люблю, когда друзья мои в Тбилиси в пылу беседы общей за столом заговорят, до звона речь возвысив, своим почти орлиным языком". И всех приглашали в ресторан. Внизу, под балконом, стояли наготове несколько машин…

Володя был непоседой, его постоянно тянуло сюда, чтобы "жить в горах легко и гордо", а отсюда – домой, чтобы писать о том, как "дул ветер в феврале в Тбилиси, гремя железом листовым. Гремели форточки. И листья, гремя, неслись по мостовым". И однажды, весной, после звонка Нины Маргиани пришлось лететь для прощанья с Ревазом, певцом родного села Мулахи, неприступного Легазариели, каменных хребтов Ушбы, волн Энгури. Безутешная Нина, поддавшись внезапному горестному порыву, открыла все окна, и балконы её опустевшего дома висели над Курой и смотрели во все стороны света. Володя с Марианной, оплакав Резо, сходили и на могилу поэта Леонида Тёмина, который умер в Тбилиси в день своего пятидесятилетия (он бежал из Москвы, от своего юбилея). Помянули Лёню, и Володя Соколов прочитал его строки: "Кардиолог! Ты прав: ни к чему мелодрама, и "разбитое сердце" – чувствительный бред! И у Гамлета чудная кардиограмма, если он умирает четыреста лет".

И опять мысленно возвращаюсь я к тому вечеру, когда мы вошли с Володей в гостиницу "Сакартвело" и в глаза нам бросилось строгое предупреждение рядом с выключателем: "Уходя, гасите свет!"

– Вот глупость! – сказал он. – Нельзя этого делать.

Он не выключил после себя свет. А Марианне я посвятил стихи:

Что в Лаврушинском сейчас?
Как живёшь ты, Марианна?
Снишься мне – и всякий раз
Неожиданно и странно.

В Переделкине твоём -
Всплеск кленовых междометий.
Но идём мы не вдвоём:
Рядом с нами некто третий.

С нами он – и там, где Блок,
Пусть невидимый – до срока.
Значит, я не одинок.
Значит, ты не одинока.

Владимир Соколов остался верен себе до самого конца.

Глава 4. Запёкшаяся капелька слезы

Мне слышен треск сгорающей лозы,
И женский плач летит во все края,
И в каждой винной капле вижу я
Запёкшуюся капельку слезы…

Александр Межиров

("Слово на кахетинском празднике")

Он учил меня Блоку и женщинам,
картам, бильярду, бегам…

Евгений Евтушенко

("Автор стихотворения "Коммунисты, вперёд!"")

Здесь никак не обойтись без недавней публикации Зои Межировой-Дженкинс – и пусть это будет чем-то вроде третьего эпиграфа. Итак:

Назад Дальше